Текст книги "Три нити"
Автор книги: Дарья Романова
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Три нити
Приходящий от рек Дракона,
Приходящий от леса Тигра,
Приходящий от трона Гаруды,
Приходящий от Львиных гор
Пусть будет встречен радушно!
Ему двери должны быть открыты
И предложено угощенье.
Но того, кто иным путем
Оказался в ночи у дома,
Прежде следует расспросить,
Испытать тремя узелками.
Черный узел
Приходящий, ответь на вопрос,
Прежде, чем в дом мой вступить,
Прежде, чем нить развязать:
Если вычерпать все моря,
Если вывернуть корни гор,
Землю с небом перевернуть,
Что найти не под силу нам?
Место есть, где не видит глаз,
Где черно и в ночи, и днем
В царстве Эрлика скрыт тайник,
Отвечал многомудрый гость.
У этого не было начала и не было конца.
Она всегда была здесь – на холодной, засыпанной колючим снегом равнине, в месте, где ничего не менялось – только голубоватая корка инея то нарастала на плитах настила и железе столбов, то исчезала, слизанная влажным ветром. Унылая серо-белая пустошь казалась бескрайней, но она знала, что та где-то заканчивается, уступая место морю. Невидимое, оно всегда было рядом: дышало в небо облаками красноватого пара, оседало солью и горечью на языке и в ноздрях, шумело ночами, баюкая ее во сне.
Она изучила свое жилище от и до: пересчитала все звенья в четырех тяжелых цепях, и тысячу столбов, и нанизанные поверх коконы из кожи морского зверя, всего числом две сотни. Крикливые птицы любили рассесться на них и клевать задубевшие от холода бока, выдирая из швов пучки жильных нитей. К чему им был этот сор? Чтобы свить гнезда? Или пернатые воры пытались добраться до того, что внутри – до мертвецов?.. О спрятанном в коконах она догадалась давно – по тому, как шкуры прогибались под весом округлых затылков, острых локтей и скрюченных спин; а еще по тому, как стражи всегда отходили подальше, чтобы помочиться, и шептались, творя руками защитные знаки, стоило ветру захлопать кусками рванины или щелкнуть костяной бахромой. Должно быть, в этих звуках им чудились голоса призраков.
Под ее ногами расползался круг красно-бурой грязи, замерзающей по ночам и оттаивающей к полудню. Слева и справа подымалась пара столбов, толще и выше, чем прочие, с двумя округлыми ушками на каждом – у вершины и у основания. К ним-то и крепились цепи, другим концом приваренные к кольцам на ее лодыжках и запястьях. Шов от сварки выпирал на металле, как уродливый шрам. Она пыталась стянуть оковы, и не раз (даже мазала тайком рыбьим жиром), но твердые пластины панциря застревали в них намертво, мешая освободиться. Она не помнила, как ее пленили и когда.
Над головою распласталось небо с мохнатыми облаками, светлоспинными и темнобрюхими. Снег, падавший из них, почти не таял, даже если долго дышать на него, будто был не замерзшей водой, а крошками костяной муки. Когда облака изредка расступались, за ними не оказывалось ничего: одна белизна, глаже яичной скорлупы. Много раз она вглядывалась в зенит, не мигая, до рези в глазах, и все зря. Даже птицы, носившиеся по воздуху, никогда не поднимались в эту пустоту. В конце концов она решила, что там, наверху, мир заканчивается.
И правда, все звуки и вещи приходили к ней снизу; оттуда являлись и стражи. Огромные, грузные, они каждое утро плелись на середину равнины от далекой Песьей двери, таща бурдюки с водой, крюки и черпаки, ножи и копья, связки сушеной рыбы и подносы с «работой»; настил жалобно скрипел под тяжелыми шагами. Тела они кутали в шубы, расшитые полосами меха и пестрыми бусинами; на макушку натягивали широкие капюшоны, а на лица – маски из желтоватой кости, с узкими прорезями для глаз. Должно быть, те защищали от ветра и снежной слепоты… а может, и от ее взгляда.
И правда, хотя стражи были велики и сильны, они избегали расстегивать одежду, есть или пить у нее на виду, а пуще всего – касаться ее; если же хотели поторопить, или отогнать, или вырвать что-то из рук, то пользовались крюками, насаженными на длинные древки. Наконечники крюков почернели от копоти; должно быть, их очищали в огне. Еще стражи могли дернуть за цепи так, что она валилась прямиком в жидкую грязь, и глухо ухали-хохотали из-под масок, хлопая себя по животу и бедрам, пока она отплевывалась от зловонной жижи. Но разок и ей довелось посмеяться! Со скуки она бросила пригоршню рыбьих потрохов под ноги самому вредному из стражей, и тот, поскользнувшись на маслянистой печени сельди, треснулся лбом о настил. Костяная маска перекосилась, открывая рот, изрыгающий проклятия вперемешку со зловонным дыханием. Вопя от ярости, страж подскочил к виновнице, схватил за длинные шипы на макушке и приложил головой о столб; если бы не твердый панцирь, удар наверняка раскроил бы ей череп… А в следующую секунду, опомнившись, мужчина сорвал «замаранную» рукавицу и швырнул куда-то в снег. Остаток дня, до самого вечера, он держал правую руку вытянутой подальше от тела, будто на ней плодилась какая-то страшная зараза. Тогда она хорошо рассмотрела его толстые, бледные пальцы с узкими когтями, соединенные розоватыми перепонками. Совсем не похоже на ее ладони в блестящих черных пластинах! Нежная конечность стража от холода и неподвижности сначала покраснела, потом побледнела, но хозяин и не подумал убрать ее под шубу или хотя бы согреть дыханием. Назавтра он кутал руку в тряпье и все время постанывал, и с тех пор уже не мог пользоваться ею как раньше. Вдруг пятерню тоже пришлось обжечь огнем? И хотя она не могла взять в толк, какой вред стражам от ее прикосновения, зато хорошо понимала, что те боятся ее, а потому ненавидят. Может, из-за этого и держат здесь?..
Или потому, что больше некому выполнять «работу»? Ведь каждое утро, изо дня в день, ей приносили большие подносы с морскими тварями, наваленными друг на друга склизкой, лилово-зеленой горой: одни были уже мертвы, другие еще трепыхались, мало-помалу задыхаясь или коченея от холода. Их следовало убить, разделать и перебрать. Во внутренностях морских обитателей нередко застревали крупицы золота, проглоченные ими вместе с водою; а золото, как она узнала из разговоров стражей, высоко ценилось внизу.
Чаще всего ей несли диковинных чудовищ, мерзких и на вид, и на ощупь: вроде мешочков пестрой слизи с дрожащими гривами жабр; или медуз с длиннейшими багровыми стрекалами, мокрой бородой волочащимися по земле; или прозрачных полунасекомых, внутри которых в трубочках кишок желтела непереваренная пища. Даже рыбы, попадавшие к ней на подносы, были странными: у одних челюсти непомерно выпячивались вперед, у других, распахнувшись, доставали до середины тела; у третьих бока и зобы висели, как мешки, готовые проглотить добычу вдесятеро больше хозяина; у четвертых вместо чешуи кожу покрывали ногти; у пятых, бледных и круглых, как блюдо, к бокам приросли мальки – да так, что не отодрать; шестые походили на скользких, безглазых змей; у седьмых из клюва вместо языка высовывались многоногие мокрицы. От бесчисленных гадов, расползающихся по настилу, исходил тяжкий, тошнотворный запах; иногда ей казалось, что она вся пропиталась им, что смрад проник даже под плотно пригнанные пластины панциря. Ни ножей, ни крюков стражи ей не давали, потому приходилось отрывать головы, распутывать щупальца и выковыривать потроха – сердца, желудки, раздутые воздушные пузыри – зубами и пальцами.
Из принесенного ей разрешалось взять еды по вкусу. Иногда, в хороший день, ей доставались молоки с мелкой, лопающейся во рту икрой или белые, нежные шапки кальмаров; но чаще приходилось обгладывать хвосты и плавники с ошметками сырого мяса. Если не везло проглотить кусок, испачканный желчью, нёбо еще полдня горело огнем; чтобы перебить жжение, приходилось глотать снег, который и сам был горек, и отчаянно скрести язык ногтями. Воду стражи давали ей только раз в день – из кожаного бурдюка, откуда пили и сами. Но ей питье, конечно, подносили отдельно – в ковше из половины створчатой раковины, которую после этого выбрасывали, заменяя на новую.
Так продолжалось день за днем: с хлюпаньем летели в одну кучу мягкие внутренности, сгустки холодной крови, полоски мышц, покрытые радужными разводами, кости и чешуя; а в другую, маленькую, отправлялись блестящие золотые песчинки. Под вечер стражи сгребали и драгоценности, и растерзанные останки морских тварей и уносили прочь – наверное, чтобы выбросить; употреблять в пищу то, чего она коснулась, они бы точно не стали! А перед тем, как уйти, они натягивали цепи и закрепляли так, что она оказывалась подвешенной между столбами на расстоянии в два-три локтя от настила.
– Зачем это? – как-то спросил тот страж, что был подобрее.
– Совсем дурак, что ли? – буркнул его товарищ с обожженной рукой. – Все отродья Той-что-внизу ночью становятся сильнее. Нужно держать ее как можно дальше от матери, чтобы не сбежала!
– У, как пялится! Как думаешь, она нас понимает?..
– Да нет! Это же почти животное. Вот смотри.
И, ткнув ее крюком в бок, страж велел: «Ну-ка, скажи что-нибудь! Ну! Тогда хоть помычи!»
Ответить она не могла: у нее не было голоса, как не было имени или памяти. А если бы и могла, о чем говорить со стражами? Умолять, чтобы сжалились и отпустили ее?.. Это все равно, что просить холод не морозить, а огонь – не обжигать. Стражи были сродни скрипучим замкам на столбах: не друзья, не враги – препятствие, которое нужно преодолеть. Так пусть думают, что она тупее креветки, что в черепе у нее медуза вместо мозгов! Пусть хохочут, глядя, как она сипит, и щелкает зубами, и извивается в грязи, пытаясь увильнуть от ударов… Пока она запоминает.
А помнила она многое: их привычки, слова, движения. То, как стражи поправляют маски и подслеповато моргают в сумерках; расстегнув ворот, чешут взопревшие шеи или, ловко орудуя ножами, срезают невесомые стружки с сушеных рыбин. Ночью, когда ветер раскачивал ее в воздухе, выворачивая суставы из плеч, она перебирала в уме все, что увидела и услышала – с тем же тщанием, с каким перебирала внутренности морских чудищ, – в поисках выхода; и не останавливалась до тех пор, пока виски не начинало ломить, пока шум крови не заглушал гул невидимого моря, а глаза сами не закрывались от усталости. Это отгоняло мысли о том, как просто сжать челюсти покрепче, откусить язык и повиснуть на цепях, пуская изо рта пузырящуюся, красную слюну; прекратить все одни махом… Но если отчаяние становилось совсем невыносимым, она думала о тех днях, когда ей позволяли спуститься вниз.
Это было так: на исходе дня, когда небо уже начинало разбухать, пропитываясь мокрой темнотой, над равниной разносился дикий вой, а потом от Песьей двери являлись две дюжины провожатых. Те походили на стражей: высокие, тучные, закутанные с ног до головы в кожи и меха; только вот шубы и штанины у них были изодраны в клочья и то развевались по ветру, то волочились по снегу; со спин, грудей, животов свешивались «языки» из перекрученных пестрых нитей. Ну а маски! Жуткие, злые рожи, скалящиеся длинными клыками, шевелящие ушами-жабрами, трясущие лохматыми гривами и чудны́ми рогами! Огня у провожатых не было, и в полумраке грубо размалеванные личины казались совсем живыми: полосы охры превращались в шрамы, мазь из толченых моллюсков – в ожоги, пятна сажи – в черные чешуи, вроде тех, что росли на ней.
Завидев провожатых, стражи подступали к ней – но не для того, чтобы по заведенному обычаю подготовить ко сну; вместо этого они доставали из-за пазухи ключи и открывали скрипучие замки, крепящие оковы к столбам. Затем один мужчина хватал цепи у нее на руках, а второй – на ногах, оставляя ее саму болтаться посредине, лицом к небу, спиною к морю. Тут же толпа провожатых обступала их, и она чувствовала запах, не похожий на резкую, потную вонь стражей: от ряженых тянуло теплом, и дымом, и сладковатой гнилью брожения. Вместо копий и крюков они несли визгливые дудки, погремушки и бубны с колотушками, похожими на раздвоенные рыбьи хвосты; на широких поясах, рукавах и сапогах болтались, звеня, бесчисленные подвески; все вместе это издавало оглушительный шум, приводивший провожатых в еще большее возбуждение. Они то и дело пускались в пляс, вопили или заводили песни – громкие, нескладные, обрывающиеся так же внезапно, как начались. Даже стражи не могли устоять и принимались подпрыгивать и трястись, раскачивая цепи и грозясь стукнуть ее затылком о настил. Потом толпа трогалась с места, унося ее с собою к первой двери.
Ту прозвали Песьей – потому, что вокруг распахнутых железных створок, на грязном снегу, ждали звери: мелкие, худые, покрытые жесткой щетиной, белой у хребта, желтоватой на животах. Когда провожатые приближались, псы подымали плоские головы, без глаз, но с огромными пастями: края лиловых губ доставали почти до ракушек-ушей. Вываливались, паря, багровые языки; дрожали ноздри; учуяв поживу, звери забывали о привязи и с визгом бросались вперед, чтобы клацнуть зубами у самых ляжек провожатых. Главе ряженых приходилось вытаскивать из заплечного мешка несколько твердых, как лед, рыбин и швырять стае. Псы, рыча и отпихивая другу друга, набрасывались на еду; только тогда можно было пройти мимо, к лестнице, ведущей вниз.
Стоило спуститься на несколько ступеней, и мир будто выворачивался наизнанку: место неба занимал настил, из которого росли корни ржавых балок и перекрытий. С вкрученных в бетон крюков свешивались вязанки вялящейся рыбы, серебряной с одной стороны, черно-багровой – с другой: разевались немые рты, пялились в пустоту мертвые глаза; чешуйчатые спины и хвосты посверкивали во мгле, как жемчуг на нити. Еще ниже, на темном от грязи полу, возились сестра и братья стражей – такие же большие, с бледными и пухлыми телами. Снаружи жир спасал их от холода, но здесь царила жара: по круглым бокам, по низким лбам, по усам, топорщащимся над верхней губою, стекал пот; сорванная одежда сминалась ногами, задами и спинами. Многие остались только в юбках из желтоватого, тонкого материала да в узких костяных масках, защищающих глаза уже не от снега, а от искр.
И не зря: костры пылали повсюду! Красные языки вырывались прямо из куч пористого камня; а чтобы огонь не слабел, в него плескали едко пахнущей, горючей жидкостью из расставленных тут и там бочек. Дым и чад смешивались с обжигающим паром: его густые клубы подымались над кипящими котлами, улавливаемые натянутыми поверх шкурами. Капли испарины жители этого странного места собирали при помощи мидий -черпаков. Она подозревала, что так горький снег топили и очищали до состояния, пригодного для питья. Но сегодня был особый день: в воду бросали что-то еще – желтоватые комочки слизи, из-за которых пар наполнялся тяжелым, опьяняющим запахом. Все, кому подносили мутное варево, глотали его жадно, захлебываясь, а потом, покачнувшись, валились кто на колени, кто на спину, мычали и хохотали, как безумные. Те, кто не пил, ели: свистели ножи, со смачным чавканьем лопались шкуры, расползались внутренности, вертелись над огнем нанизанные на прутья куски свежего мяса, шипел, падая на раскаленные камни, жир. Некоторые, отползя в тень, блевали, а потом возвращались к кострам, чтобы снова глотать лоснящиеся потроха, высасывать мозги из костей, жевать хрящи, чавкая, облизывая губы, вздыхая от боли в раздутых животах. Иные же, укрывшись за котлами, елозили друг на друге с пронзительными визгами и стонами. Все вокруг было горячим, вонючим и блестящим, будто натертое салом; хорошо, что это продолжалось недолго.
Завидев провожатых, пляшущих, трясущих погремушками и вопящих так громко, что их голоса перекрывали даже клокотание чанов и треск костров, жители замирали на мгновение, а потом, вопя от ужаса, неслись прочь, забыв про одежду и обувь, любовников и любовниц, недопитые чаши и необглоданные кости. Ряженые с криками и улюлюканьем набрасывались на замешкавшихся или упавших и безо всякой жалости били их палками, пинали и щипали, пока те не вырывались и не убегали.
Так они добирались до второй двери, из черного от сажи серебра. Ее тоже охраняли псы, но не такие тощие и злобные, как на равнине; за время пира они успевали хорошенько поживиться объедками и теперь только ворчали в сытой полудреме. Спустившись еще ниже, стражи и провожатые входили в город, притаившийся среди леса угрюмых серых колонн. Покачиваясь на цепях, запрокинув подбородок, она видела вдалеке, за мельтешением сапог и подолов, темное небо и сохнущие невода; те плескались на ветру, будто спутанные космы великана. Оставалось только гадать, каких размеров сети были, если развернуть их целиком!
Жители, ускользнувшие от расправы наверху, теперь таращились на ряженых из сумрака убогих, сшитых из лоскутьев шатров. Кто-то грозил им вслед кулаками; кто-то кричал проклятия и швырялся мусором; кто-то всхлипывал и заливался плачем. Но несмотря на страх, ни один не остался дома: мало-помалу весь город присоединялся к шествию. Мужчины и женщины, старики и дети брели позади, сонно пошатываясь, пока вся толпа не являлась ко дворцу – так она называла про себя скелет зверорыбы, неведомо как вытащенный из моря и переделанный в подобие просторного дома. Вместо балок стены здесь поддерживали ребра; вместо потолка над головою проходил хребет из узорчатых позвонков; верхняя челюсть служила притолокой, а нижняя – порогом. И застилали дворец не уродливые, засаленные шкуры; нет! Он весь порос соцветиями льда или морской соли – лиловыми, зелеными, голубыми – соединявшими кости между собою. Прозрачные кристаллы сверкали ярче, чем влажная чешуя рыб; ярче, чем створки расколотых жемчужниц; ярче даже, чем огненные пятна, вспыхивающие в темноте на телах каракатиц! И это было так красиво, что ей хотелось смотреть, не отрываясь, не обращая внимания на резь в пересохших глазах; но она уже знала, что нельзя насмотреться впрок.
Ее первой проносили между клыков чудовища – у их оснований лежали черные камни, обильно политые горючим маслом. Следом во дворец входили остальные: и жители, и провожатые. Скосив глаза, она замечала впереди блеск равносторонней пластины, сделанной из чистого золота, – последней двери. За десять шагов до нее стражи останавливались и, спустив ношу с плеч, крепили четыре цепи к торчащим из пола кольцам – так, что она могла поднять руки и пройти несколько шагов вперед или назад, но не сумела бы дотянуться до странно притихшей толпы.
Когда приготовления завершались, из глубины дворца показывался хозяин – согнутый пополам, уродливый старик с вымазанным сажей лбом и подбородком, обвисшим до самого основания шеи. Подпоркой ему служил посох, странно похожий на крюки, которыми ее истязали стражи, а голову грела шапка из черного меха, с ушами такими длинным, что пришитые на них подвески волочились по полу. Толстые, светлые щетинки усов и жидкую бороду унизывали самородки – желтые, рыжие, бурые, зеленоватые, натертые до блеска шершавой замшей. Это их она доставала из рыбьих животов, клювов кальмаров и клоак моллюсков. И как хозяин дворца не боялся замараться ее нечистотой!
Со стариком являлись и две высоких, молодых женщины в носатых птичьих масках, с лысыми, круглыми черепами и такими же круглыми, выпирающими животами. Их обнаженные тела покрывала синяя вязь татуировок; на груди и бедрах блестели золотые иглы, пропущенные сквозь толстую кожу. На вытянутых руках женщины несли что-то вроде маленькой, в три локтя, лодки. Эту штуку полагалось поставить ровно посредине между толпою и тем местом, где сидела она. Затем первая помощница уходила направо и возвращалась с подносом, на котором лежали костяной нож и крепко связанный детеныш морского зверя; из-за упитанного, белого тела, темных глаз и вздернутого носа он напоминал самих жителей города. Вторая помощница уходила налево и приносила большую чашу, до краев полную мутной жижей, вроде той, что бродила в котлах наверху. Опустившись на колени, они водружали эти посудины себе на темя и так замирали.
Тогда хозяин три раза ударял посохом о звенящее золото последней двери, и жители города один за другим выходили вперед, к женщине с жертвенным животным, чтобы отрезать его мяса. Поначалу детеныш плакал от боли и рвался из пут, но скоро затихал. Добытые куски жители не ели, а зажимали в кулаке; потом, повернувшись к женщине с чашей, набирали в рот питья – столько, что щеки выпирали из-под масок. Не глотая его, они наклонялись над маленькой лодкой, бросали мясо внутрь, плевали сверху… и сразу же, сломя голову, бежали назад. Так продолжалось до тех пор, пока все жители города – даже ряженые, успевшие стянуть нелепые наряды, даже стражи, – не швыряли в лодку по кровоточащему обрезку, сдобрив его собственной слюной вперемешку с опьяняющим пойлом.
Когда лодка заполнялась до краев, хозяин дворца снова бил посохом и начинал говорить громко, нараспев:
– Смотри! Небо черно,
Дрожит его основанье,
«Мы видим, что-то грядет!»
– Кричат старые боги.
Трясутся кости у псов,
Когда они чуют тебя,
Когда открываются двери
В чертоги твои из змей,
Чье имя Мокрая Морось,
В чертоги Матери-Тьмы!
Где Голодом блюдо зовется,
Где Жадностью нож прозывают,
Где пир для Матери собран,
И поданы лучшие яства.
Прокричав это, он подцеплял посохом и со скрежетом отодвигал золотую пластину. Из провала в полу тянуло холодом и влагой.
– Как бык, что траву поедает,
Питаются пламенем боги,
Как млечное вымя коровы,
Живот их раздулся от силы,
Хвататель и Змей, твои слуги,
Поймали их в прочные сети,
Бегущий и Львиноголовый
Им глотки вскрывают и брюхо,
Что спрятано в нем, то находят,
Бросают в очаг разожженный.
Мать-Тьма поедает их силу,
Мать-Тьма пожирает их душу,
С рассветом съедает их взрослых,
С закатом – еще малолетних,
Ночами глотает младенцев,
А старыми пламя растопит.
Тут старик останавливался – это был знак, чтобы она взяла в руки маленькую лодку и подошла к провалу. Две помощницы подымались с колен и, пошатываясь, вставали справа и слева от нее.
– Кого ты найдешь, тех поглотишь,
Мать-Тьма, что родилась до мира,
Мать-Тьма, что восходит на небо,
Хребты пред тобою ломают,
Сердца извлекают из ребер,
Чтоб Матерь насытилась красным,
Чтоб Тьма проглотила сырое,
Чтоб слуги ее приутихли,
По нраву пришлось угощенье!
Снова посох ударял три раза. Ей следовало, не мешкая, направить лодку носом в дыру на полу и отпустить; отяжелевшая от жертв штуковина тут же ухала вниз, а помощницы хозяина под радостные крики народа опрокидывали ей на голову поднос и чашу. На плечи и макушку валились остатки питья, крови, костей и потрохов; красно-бурая грязь стекала с затылка, заливала лицо. Она моргала и терла веки, но краем глаза все равно замечала, как с золотого обрамления вокруг провала на нее пристально смотрит женщина с непомерно длинными руками, нависающая над лежащим на спине мужчиной. В пустоте между их телами была чернота: непроглядная, но тихо дышащая, будто внизу притаилось что-то живое и огромное. Но как так вышло, что ни женщина, ни мужчина не были похожи на существ, обитавших в городе?..
Долго размышлять ей не давали. Старик с грохотом задвигал заслон последней двери, а невесть откуда выскочившие стражи хватали цепи и тащили ее прочь, немилосердно тряся и подбрасывая в воздухе. Когда они проходили сквозь толпу, жители шарахались в стороны, плевались и поносили ее, на чем свет стоит. На выходе из дворца к этому времени разжигали огонь; стражам приходилось перескакивать сквозь него. Обычно они делали это так быстро, что пламя не успевало опалить их; но иногда меховые полы шуб все же занимались и тогда долго еще тлели, воняя горелым волосом.
Ее тащили назад тем же путем – через город, через костры, к двум столбам под открытым небом, где ей надлежало сидеть, ковыряясь во внутренностях морских тварей и ожидая следующего праздника. И она ждала; что еще оставалось? Она знала, что ее никогда не отпустят по доброй воле. Для стражей, и провожатых, и жителей она была не просто пленницей – она была бесом.
***
У этого не было начала и не было конца. Она всегда была здесь – на холодной, засыпанной колючим снегом равнине; в месте, где ничего не менялось… До тех пор, пока вода не стала горькой.
Все началось, когда провожатые снова явились за ней, чтобы отнести в город. Как всегда, стражи открыли замки, закинули четыре цепи на плечи и пронесли ее сквозь равнину, костры и лес бетонных колонн, чтобы усадить посреди сверкающего дворца. Как всегда, навстречу ей явился хозяин в черной шапке, с золотом в усах и бороде, и женщины в птичьих масках. Как всегда, зазвучала хриплая песня, обращенная к темному отверстию в полу, и закричал морской зверь, умирая под ударами ножа, пока вокруг волновалась и перешептывалась разгоряченная толпа. А потом, когда наполненная мерзкими подношениями лодка соскользнула с ее рук в темноту, одна из помощниц вдруг дернулась от судороги в затекшей ноге и уронила поднос. Тот ухнул на пол, разлетаясь вдребезги, обдавая все вокруг брызгами крови и ошметками розовых кишок. Вздох ужаса прокатился по дворцу; неудачница замерла, уставившись на свои пальцы, будто видела их впервые.
Пока жители шептались – что-то будет дальше? – она разглядывала осколок подноса, упавший неподалеку. Он был черным и гладким – не выточенным из камня, не вырезанным из кости и даже не отлитым из металла; на плоской поверхности выступал узор, чуть неровный, красноватый, будто след ожога. Пять линий, соединяющихся в лучи звезды… Она уже видела такой! Но где?
Что-то загудело в голове, защелкало, затрещало, мешая думать. Между тем хозяин дворца, встопорщив усы, закусив обвисшую губу, поднял посох, но не ударил им об пол, а подсек крюком-набалдашником ноги помощницы. Та упала, вскрикнув, но старик не остановился на этом, а со всей силы пнул ее под зад. С жутким криком женщина полетела в провал; когда ее вопль стих, хозяин кивнул второй помощнице, и та опрокинула следом чашу с питьем.
Так и закончилось празднество. Пока стражи тащили ее обратно, она вслушивалась в причитания горожан. Те боялись, что без положенной жертвы Та-что-внизу останется голодной.
– А голодный не спит, – цокали языками взрослые; и дети испуганно хватались за юбки матерей.
На следующий день вода стала горькой. Сначала она подумала, что это ледяная крупа нападала из облаков в ракушку-черпак; но то же повторилось и завтра, и послезавтра. Влага, которую ей подносили стражи, обжигала нёбо и язык все сильнее, и скоро ее вкус уже не отличался от талого снега, не очищенного перегонкой над кострами. Как она ни старалась пить побыстрее, как ни перекатывала во рту кусочки пресного рыбьего мяса, вода все равно горчила – а еще помутнела и потемнела, будто внутри плавала какая-то взвесь.
Но было в этом и кое-что хорошее. Если для нее такое питье было просто мерзким, то для стражей – ядовитым. Она слышала, как те кашляют и стонут под масками, как угрожающе бурчат их потроха – будто бесы, засевшие между печенью и селезенкой, разговаривают на невнятном наречии; видела, как мужчины хватаются то за животы, то за горло, и как вдруг подгибаются, предательски дрожа, их колени. Да и твари, попадавшие к ней в руки, мало-помалу изменились! Медузы так разбухли от накопленного яда, что напоминали чудовищное вымя с влажными щупальцами-сосками; моллюски вздулись пестрыми пузырями – если ткнуть пальцем, они лопались с громкими хлопками; из каракатиц вместо чернил вытекала красная, густая жижа; у рыб то недоставало чего-то, то, наоборот, обнаруживался избыток: плавники, хвосты и жабры топорщились по сторонам, на боках, на спине, на брюхе, как чудны́е костяные перья. У некоторых тварей сердца или ребра выступали наружу, открытые, беззащитные; у иных языки вываливались из пасти на два-три локтя; у других над ноздрями трепетали складки прозрачной кожи, похожие на заросли багровых водорослей. Приносили ей и морских пауков, выросших так, что тонкие лапы свешивались с обоих краев блюда; и лангустов с двумя мордами на противоположных концах тела: бедные уродцы тщетно пытались уползти одновременно и вперед, и назад. Неужели все эти чудовища родились потому, что неловкая помощница разбила поднос?..
При мысли о разлетевшейся на куски посудине что-то зудело в черепе; уши наполнялись шумом, но чем сильнее она старалась пробиться сквозь него, ухватить за хвост ускользающее воспоминание, тем сильнее становился гул. Наконец, когда голова уже раскалывалась от боли, а перед глазами дрожали слепые пятна, она отступалась и, растерев лоб, принималась за работу.
День ото дня стражи кашляли все отчаяннее, а их улов становился все страннее, пока однажды ей не принесли нечто и вовсе неведомое. Это была огромная рыбина, не уместившаяся даже на подносе: стражам пришлось тащить ее подмышками, кряхтя и приседая от тяжести. Видом тварь походила на валун, выброшенный волнами: тупой нос, бочки-бока с парой мясистых плавников, беззубый рот-трещина… Когда она поддела белые губы пальцами, те разошлись на полтора локтя в ширину, открывая глотку – колодец, вымощенный костяными кольцами (всего она насчитала десять). Рыба была слепа: в поддернутых синеватой дымкой зрачках ворочалось что-то светящееся; зацепив одну такую штуку ногтем, она вытащила наружу мелкого рачка-паразита, глубоко укоренившегося в глазном яблоке. Но еще удивительнее была шкура великанши: темную «нижнюю» кожу покрывал сверкающий налет толщиной в два-три пальца, как будто рыбина сплошь заледенела. Пришлось немало потрудиться, чтобы разодрать этот жесткий покров.
От мяса создания разило застоявшейся мочой; так же на исходе года воняли стражи, у которых мытье было не в почете, но сейчас даже они отвернулись и прикрылись рукавицами, спасаясь от смрада. Ей же выбирать не приходилось; стараясь пореже дышать, она запустила руки в холодные склизкие внутренности. Вдруг что-то больно кольнуло мизинец, проскочив между пластин панциря. Торопливо оглянувшись (стражи все еще смотрели в другую сторону), она вынула сизый, покрытый переливчатой пленкой желудок и положила на настил. Его содержимое – жидкая кашица из остатков кальмаров и рыб, – тут же растеклось розоватой лужей; но среди отбросов было что-то еще. Металл… и не золото, а железо! Тонкий и прочный прут длиною в две ладони, заостренный на конце.
Радость обдала ее, защекотала, как облако горячего пара. Этого она ждала, столько дней, столько лет! Осталось потерпеть совсем немного… Она присыпала находку снегом – и вовремя: один из стражей как раз обернулся, чтобы проверить, как идет работа. До самого вечера она делала вид, что усердно копается в рыбьих потрохах. Наконец небо стало темнеть – как всегда, от краев к середине, будто мокнущая тряпка, – и стражи засобирались в обратный путь.
– Пойду отолью, – сказал тот, что с искалеченной рукой. – А ты забери золото.
– Ладно! – нехотя буркнул другой и, пока его товарищ побрел к краю равнины, окинул тоскливым взглядом развороченное брюхо морской твари. – Ну, что там у тебя?