
Текст книги "Великий раскол"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
– Ну, это лишнее; бабу добру учил…
– Ну, и она мне также кланяется. По сем и с Фетиньей тем же образом простился да лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине…
– Ай, Ягорий, Предотеча! Н-ну! – дивился стрелец.
– Человек двадцать было в горнице… Ну, и жена, и дети, и все, плачучи, стегали меня. А я говорю: «Аще кто бить меня не станет, да не имать со мною части в царствии небеснем…» И они, нехотя, бьют и плачут, и я ко всякому удару по молитве. Егда же все отбили, и я, восставши, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминуемую беду, опять вышел вон из Филиппа, и я крестом его благословил… И он по-прежнему хорош стал…
Больной, который лежал на соломе с закрытыми глазами, тяжело вздохнул и открыл глаза. Он был страшнее мертвеца. Глаза смотрели несколько более осмысленно, чем прежде.
– Где я, братцы? – тихо спросил он, взглянув на стрельца.
Стрелец быстро перекрестился и торопливо, с испугом кинулся из подземелья.
– У меня, миленькой, – ласково отвечал Аввакум, подходя к больному и осеняя его крестным знамением. – Легче тебе?
– Легко… я выспался… В Москве у жены был…
– Господь с тобой, Кириллушко, это в сонии было… А перекрестись истово.
Больной перекрестился.
– Ну, добро, бог тебя спас, – радостно сказал Аввакум, – скоро владыка и на ноги тебя поставит…
Но это Аввакуму только казалось так. Правда, больной начал понемногу вставать, иногда просил есть; но так как он иногда просил «без правила», то есть без молитвы, то Аввакум не давал ему ничего и, подозревая, что это все еще шутки беса – просить есть «без правила», по целым часам морил несчастного на молитвах, на стояниях и совсем измучил его. Когда же больной, утомленный стоянием, падал в изнеможении, то Аввакум, подозревая опять-таки, что все это «диавол сон ему наводит», безжалостно «стегал» несчастного своими массивными каменными четками, будучи вполне уверен, что «стегает» самого беса, а не изможденное тело страдальца.
«Егда бывало стряпаю, – откровенно признается в своем «Житии» ослепленный своею мрачною верою старик, – в то время он, Кириллушко, ясть просит и украсть тщится до времени обеда, а егда пред обедом Отче наш проговорю и благословлю, так того брашна и не исть, просит неблагословенного, я ему силою в рот напихаю, а он и плача глотает…»
«Он же преставился, миленькой, скоро…»
Еще бы!.. За то перед смертью «отрадило» ему от беса… Как не «отрадить»!..
И вот он лежит на соломе, холодный, окоченелый… Солнце через тюремное оконце бросило на мертвое лицо последние лучи… Незакрывшийся правый глаз из-под длинных ресниц косится на молящегося перед распятием Аввакума, и синие раскрытые губы словно бы шепчут под русыми усами: «Ах, что я тебе сделал? За что ты четками стегал меня, безумный старик?…»
На окне, как и прежде, чирикал воробей, ища крошек…
Мышонок, выюркнув из-под соломы, на которой лежал мертвец, грыз сухарь, недоеденный мертвым… А на Москве жена и дети покойника просят Морозову написать в Пустозерье грамотку к их Кириллушке… В углу так жалобно жужжит пойманная пауком муха… Бедная муха… Бедные люди!..
«Лежал у меня мертвый сутки, и я, ночью встав, помоля бога, благословя его, мертвого, и с ним поцеловался, опять подле его спать лягу, – говорит Аввакум в «Житии». – Товарищ мой миленький был. Слава богу о сем! Ныне он, а завтра я так же умру!»*
* Все это – не измышления автора, а взято из «Жития» Аввакума. (Прим. Д. Л. Мордовцева.)
Часть вторая
Глава I. Никон в Ферапонтове
Северное необыкновенно прозрачное летнее утро только что начинается. Розовая заря давно уже залила бледным пурпуром весь восточный и северо-восточный край неба, и из-за продолговатого, всего окрашенного зарею облачка вот-вот брызнут первые лучи солнца. На зеркальной поверхности Белого озера отразилась и эта розовая заря, и это окрашенное ею продолговатое облачко.
В одном из окон патриарших келий Ферапонтова монастыря виднеется большая голова с седою бородою и, по-видимому, задумчиво созерцает расстилающуюся перед ее глазами картину, розовый восток с бледно-пурпуровым облачком, гладкую, тоже розоватую поверхность Белого озера, кое-где как бы дымящуюся утренним паром, больше-крылую и белогрудую птицу, летающую над озером и ударяющую иногда красными ножками об ее зеркальную поверхность… Там, где птица касается воды, поверхность озера искрится, словно бы на нее рассыпали жемчуг… Ласточки, точно черненькие мушки, со своими игольчатыми крылышками, и юркие, пискливые стрижи, словно пули, режут утренний воздух по всем направлениям. Голуби, проголодавшиеся за ночь, усердно снуют от надоконных наличников и карнизов монастырских зданий то к воде, то к сеновальням и конюшням, около которых всегда имеется зерно и всякая бросовая снедь. Неугомонные воробьи взапуски, точно на заказ, стараются перетрещать один другого, гоняясь за мухой и за всякой живой мелочью. У правого, приглубого, берега над остроконечными темными елями носятся вороны, оглашая воздух неистовым карканьем из-за выеденного яйца, брошенного на навоз монастырским поварком Ларкою.
Голова с седою бородою смотрит из окна на все это и трясется на плечах, как бы говоря: «Нет, нет, не надо, не надо этого… из-за чего они мечутся!.. Нет, не надо…»
На востоке из-за розового облачка брызжут золотые лучи, отражаясь и на летающей птице, и на седой бороде стоящего у окна и трясением головы как бы отрицающего все, что он видит и слышит. «Нет, нет, не надо, не надо…»
Из-за угла патриарших келий показывается согбенная фигура высокого чернеца, который, поравнявшись с стоявшим у окна, низко кланяется, а стоящий у окна грозит ему суковатой палкой и судорожно шепчет: «Кирилловский лодыжник…»
Свет все ярче и ярче заливает картину, открывающуюся глазам стоящего у окна; а он, по-видимому, все больше и больше сердится и все упрямее трясет головой…
– Забыли, все забыли патриарха Никона – патриарха божиею милостию, – шепчет он угрюмо, отворачиваясь от окошка. – Так я же вас!..
И он с сердцем стучит клюкой об пол…
В просторной келье, уставленной в переднем углу иконами и обнесенной по стенам широкими лавками, на деревянном, со скатертью, столе две горящие свечи как-то странно мигают, бледнея перед льющимся в окна утренним светом…
– Я вас, темники и бакаки! – еще шибче стучит старик клюкой, подходя к столу.
Дверь тихо отворяется, и на пороге кельи показывается испуганное, заспанное лицо молодого служки с голым подбородком. Вошедший низко кланяется…
– Тебе чево? – озадачивает его старик.
– Звать изволил, святейший патриарх? – робко вопрошает вошедший.
– Кто тебя звал? Пошел вон! – сердится старик, стуча клюкой.
Служка лукаво улыбается глазами и исчезает за дверью.
– Ишь темники! Чертей напустили, спать не дают… Вот я царю обо всем повествую, увидите у меня! – ворчит старик и, подойдя к столу, берет исписанный лист бумаги. – Вот тут написано…
Он надевает очки и, подставив бумагу под свет, сначала про себя шевелит губами и бородой, а потом сердито читает вслух:
– «Иже жив сый привмененный с нисходящими в ров, седяй во тьме и сети смертней, – он покосился на окна и на врывавшийся в них свет утра, – окован нищетою паче желез, богомолец твой, великого государя, худой и смиренный нищей Никонишко, милостию божией коростовый патриаршишко. Не вели, государь, кирилловскому архимандриту с братьев в мою кельишку чертей напускать. Дворецкий Кириллова монастыря говорил про меня: «Что он с Кирилловым монастырем заедается? Кому он хоромы строну? Чертям, что ли, в них жить?». И вот вечор же, государь, птица, неведомо откуда взявшись, яко вран черна, пролетела сквозь кельи во все двери и исчезла неведомо куда, и во всю ночь демоны не дали мне уснуть, одеялишко с меня двожды сволочили долой и беды всякие неподобные многие творили, да и по многие дни великие беды бесы творили, являясь овогда служками кирилловскими, овогда старцами, грозяся всякими злобами, и в окна теперь пакостят, овогда зверьми страшными являются, грозяся овогда птицами нечистыми…»
Он остановился и сердито посмотрел на окна.
– Я вам докажу, темники! – бормотал он. – А то на! Чернил и бумаги не давать Никону… то-то!
И он снова глянул в свою бумагу.
– «…Да они же, государь, кирилловские монахи, говорили моим ферапонтовским старцам: «Кушает-де ваш батька нас». И я, государь, благодатию божиею не человеко-ядец…»
При последнем слове он, казалось, что-то вспомнил и, потушив свечи, подошел к стоявшему в правом углу аналою, взял лежавшие на нем четки, надел клобук и пошел к дверям, шурша ногами, обутыми в плисовые, на меху из белки, сапоги, подбитые мягкою кожею.
В сенцах повстречался тот же, с голым подбородком, служка и подошел под благословение. Старик мотнул в воздухе ладонью и как-то сердито ткнул в губы служке.
На крыльце он остановился и прищурился. На дворе начиналась дневная суета. То там, то здесь показывалась черная скуфья или клобук и, увидев старика, торопливо проходили, потупив головы или низко кланяясь. С коровьего двора слышалось, как там усердно доили коров, и часто слышались возгласы: «Стой, стой, буренка!» или мычанье коров и голодных телят. На дровянике стучал топор. В соседней избе, сквозь открытые окна, сердито гудела струна монастырского шерстобита. Два стрельца шли с берега и расчесывали мокрые волосы роговыми гребенками. На заднем дворе ржал скучающий по матери жеребенок, и в ответ ему слышалось: «Тпрусеньки-тпруси…»
Все это, казалось, еще более сердило старика… Да и неудивительно: то ли это, что на Москве когда-то бывало, когда загудут, бывало, разом все сорок сороков, провозвещая славу господу вседержителю да святейшему патриарху Никону! Эко времечко-то было… И все прахом пошло…
На решетчатых переходах, ведущих в старые кельи, показался средних лет мужчина в мирской одежде, в голубом легком камзоле, сафьянных сапогах со скрипом и в пуховой шляпе. Небольшая бородка на полном скуластом лице, черные с узким разрезом глаза и стоячие уши отдавали татарковатостью. Пришедший издали снял шляпу и почтительно подошел под благословение к старику. Старик и у этого мотнул ладонью перед носом и ткнул в губы тылью правой руки.
– Буди здрав, святой отец, – сказал пришедший.
– Спасибо, князь Самойло, – брюзгливо отвечал старик.
– Хорошо ли есте почивал, святой отец?
– Како почивал! Всеё ночь не спал! – сердился старик.
– Ну, годы-то твои, святой отец, не маленькие: сон-ат и нейдет.
– Каки еще мои годы-ста! – пуще прежнего рассердился старик. – Аще в силах, осьмдесят… а мне и семидесяти-ту нет! А то на! Годы-ста!
Князь Самойло Шайсупов, он приставлен был смотреть за Никоном, незаметно улыбнулся своими узкими татарко-ватыми глазами и потупился.
– Черти мне спать не давали, вот кто! – продолжал сердиться старик.
Пристав поднял на него удивленные глаза.
– Кирилловский архимандритишко с своими иночишками ко мне в келью чертей напустил!
– Как чертей напустил, святой отец? – изумился Шайсупов.
– А так! Дворецкий их говорил про меня: «Кому он хоромы строит? Чертям, что ли, в них жить!». Вот что, слышишь? Чертям жить!
– Так что ж из того, что дурень мелет?
– То-то мелет… А вечор, в ночь, не ведаю, какая птицы, яко вран черна, пролетела сквозь все кельи и исчезла неведомо куда…
– Да то, может, и была ворона.
– Толкуй, дурачок! Ворона в келью не залетит.
– Так, надоть думать, ластушка.
– Ласточки все спали давно.
– А я тебе скажу, святой отец, кто это летал: нетопырь, мышь летуча…
Старик окончательно рассердился.
– Да что ты меня учишь! Учен гораздо!.. А ты б попробовал сам уснуть в моей келье: ноне ночью демоны двожды с меня одеяло сволочили долой…
– Ай-ай? С нами крест! – притворно изумлялся пристав.
– Зверьми страшными скакали, старцы кирилловские, языки на меня извеся, что псы, лаяли…
– Ай-ай-ай! Эки страхи!
– Я ноне о сем великому государю отписал… И Аввакумку протопопа в тонце сне видел: у нево на двух перстах бесик, бес махонький сидел и на сопели играл…
– Те-те-те… вон они дела-те, н-ну!
Из дровяника вышел молодой служка в фартуке и с вязанкою дров. Никон издали остановил его, замахав клюкою. Сложив дрова наземь, служка торопливо подошел к старику, тщательно вытирая руки о фартук и поправляя свою белокурую туго заплетенную косичку. Подойдя под благословение, он добродушно глядел своими большими серыми глазами и ожидал приказаний.
– Что поздно печь затопляешь? – по-прежнему сердито спросил старик.
– Затопил, – был короткий ответ.
– А что ноне стряпать мне будешь?
– Что позволишь.
– Ушицы мне свари из стерлядок, да окуньков туда прикинь, да ершиков, да налимью печеночку приметни. Да чтоб лучку и перчику впору, поболе вкинь, да сольцы не забудь… А?
– Добро-ста, – снова был короткий ответ.
Ответ этот так и вскипятил старика. Голова его затряслась еще более, губы и борода задвигались, щеки покраснели, и клюка так и заходила в руке.
– Ты опять меня идолом зовешь! А! – закричал он со старческой запальчивостью. – Я тебе приказывал не называть меня идолом, а!
Служка – это был Никонов поварок Ларка, большой искусник стряпать, отряженный к особе бывшего патриарха из Кирилловского монастыря; поварок безмолвно переминался на месте и добродушно глядел то на сердящегося старика, то на недоумевающего пристава. Князь Шайсупов действительно даже рот разинул от изумления… «Какой идол? Кто его называл идолом?»
– А! Приказывал я тебе? Приказывал? А? – горячился старик. – Говори, приказывал?
– Приказывал-ста.
– Так напредки не смей обзывать меня идолом… я христианин…
Поварок молчит, а пристав, уставившись в землю, улыбается себе татарковатыми глазами. Старик начинает понемногу успокаиваться.
– Ну, так уху свари мне, да поядренее, слышишь? А?
– Слышу-ста.
– Да биточек из щучки сколоти, с лучком же, да чтоб без костей… да масла доброго орехового, да подрумянь, да не пересуши… понял? А?
– Понял-ста.
– Да на сковородке-те и подай, чтоб шипело… Слышишь?
– Слышу-ста, не впервой.
– Да тёши межукосной… нет, теши не надоть… Осетринки доброй изжарь, да посочнее, чтобы мягко было, что пух, и лимонцу ломтиками нарежь ровненько… Да огурчиков в уксусе да рыжиков подашь, клюковки там моченой, яблочков в патоке, а?
– Добро-ста.
И опять этот ответ, это несчастное «добро-ста» взбеленило старика. Он даже отшатнулся назад.
В это время по двору проходил тот высокий согбенный монах, который кланялся в окно Никону и которому этот последний погрозил клюкой.
– Отец строитель, отец Исайя, подь сюда! – закричал ему Никон.
Длинный, сухой монах, с строгими глазами и с тонкою бородою развилками приблизился и подошел под благословение. Никон повертел у него перед глазами рукою с четками и еще более насупился.
– Кто у вас научил его называть меня идолом сидонским? – ткнул он на Ларку.
– Идолом сидонским? – изумился длинный монах.
– Да, Астартом, его же невегласи за бога почитали.
– Не вем, святой отец, – пожал плечами длинный монах.
– Как не ведаешь-ста! Ноне ночью ко мне в келью чертей напустили, а этот меня Астартом, идолом сидонским, сейчас дважды назвал. А!
Длинный монах не знал, что отвечать. Серые моргающие глаза его быстро скользнули по глазам Шайсупова, и по лицу обоих пробежала мимолетная лукавая улыбка.
– Ты слыхал, князь Самойло, как он называл меня Астартом? – обратился старик к Шайсупову. – А? Слыхал?
– Не знаю…
– Как не знаешь! Ты тут стоял…
– Стоять стоял, святой отец, да, кажись, не слыхал такова мудреного слова… Да я его, признаться, и не выговорю.
Всем было неловко. Несчастный поварок только хлопал своими невинными глазами.
– А Ларке такое слово как выговорить, не вем, – изумлялся инок Исайя.
– То-то не вем! А он так и сказал: «Добр Астарт…» А в древнем писании идол был некий, сидонский, Астарт, и которые его за бога почитали, приглашали: «Добр Астарт», – пояснял Никон все с той же горячностью. – А я не идол, не Астарт, а христианин.
Исайя только пожимал плечами, а Шайсупов кусал губы, чтоб не засмеяться.
– А ну-кось, Ларивон, скажи-тко оное слово, – обратился он к несчастному Ларке.
Тот молчал.
– Сказывай, говорят тебе!
– Како слово? – спросил Ларка.
– Да что отец-ать святой сказывал.
– Не знаю такова слова.
Шайсупов вскинул на Никона своими лукавыми глазами, которые казались совсем добрыми, простодушно-наивными.
– Прости его, бога для, святой отец, – заговорил он ласково, – прости на сей раз ради завтрева, ради праздничка божия… Може, что он и сказал своею дуростью, так прости для бога.
– Не вмени ему во грех, святой отец, – просил и Исайя, – может, бес попутал.
– А, поди, сам бес-ат и словцо оное шепнул, а не Ларка, – пояснил Шайсупов.
– Я ему питимью за это наложу нарочитую, – прибавил Исайя.
– Ну, ин быть по сему! – смягчился наконец старый упрямец. – Только смотри у меня, осетринку не перепарь… да чтоб лучку, и перчику, и сольцы в меру…
– Добро-ста, – обрадовался Ларка и даже мотнул головой.
Но не тут-то было! Никон даже привскочил своими больными ногами, его опять чем-то ошпарили, и голова ходенем заходила…
– Слышите, слышите! Опять Астарт! – кричал он и стучал клюкой. – Что ж это будет? Я ноне же великому государю напишу. Я буду бить челом, чтобы великий государь велел розыск учинить над Кирилловым и Ферапонтовым монастырем, откуда оное повелось, чтоб в святые обители бесов напущать да православных христиан сидонскими идолами именовать… Великий государь велит сыскать…
«Розыск» – это было странное в то время слово: тогда «искали» не глазами, не расспросами, а «пыткой», плетьми, кнутом, дыбой да огнем… «Допрос», «испытание», «пытка» – это одного корня слова: кнут да жаровня чинили допрос…
И инок Исайя, и пристав князь Шайсупов испугались угроз Никона… Он накличет на них неминуемую беду: все без вины будут виноваты. Надо чем-нибудь умилостивить рассвирепевшего старика…
– Отец святой! Смилуйся! Вели смирить парня! – взмолился Исайя.
– Смири его, как поволишь, и я стрельцов дам, – предлагал свои услуги пристав, желая защититься чужою спиною.
– Накажи его, отец святой, поучи.
– Поучи бога для… он перестанет дуровать.
А тот, кого советовали «поучить», «смирить», по-прежнему смотрел недоумевающе… «Блажь-де нашла на старика… не впервой его клюке гулять по моей спине, что ж!»
– Так велишь смирить, святой отец? – умолял Исайя.
– Что мне смирять! Я старец смиренный… смиряйте вы, а я великому государю отпишу, – не унимался упрямец.
Пристав и Исайя переглянулись.
– Что ж, князь Самойло, вели давать плетей, – сказал последний.
Шайсупов свистнул, как Соловей-разбойник. На свист из-за угла стрелецкой избы вышли два стрельца.
– Плетей давай! – крикнул Шайсупов.
Бедный поварок упал на колени и тянулся к ногам Никона, чтобы хоть ухватить и поцеловать полу его подрясника.
– Прости… не буду…
– Не трошь, не трогай ног! У меня ноги больные! – кричал упрямый старик, отстраняясь.
– Не буду идолом звать, о-о!
Подошли четыре стрельца и молча глядели на эту сцену. У двоих из них в руках было по плети, узловатые московские чудовища, младшие сестрички кнута-батюшки: «Плеть не кнут, даст вздохнуть; а батюшка-кнут не даст и икнуть…»
– Ну-ну, сымай рубаху, не нежься, сымай! – поощрял пристав. – Сымай-ка рубашечку.
– И порки, – пояснил Никон.
Стрельцы стали раздевать поварка, развязали и сняли фартук, расстегнули и сняли подрясничек, рубаху…
– Ишь ты, почет какой, ризы сымают, – шутил пристав, – кубыть патриарха.
Никон сердито глянул на шутника.
– Мотри, Самойло… и в дыры муха падает, – проворчал он.
Поварок стоял совсем голый и ежился. Только нижняя часть худого, белого, как у женщины, тела не была обнажена.
– Порки долой! – не унимался развоевавшийся старик.
Поварок с досадой, торопливо спустил нижнее белье и повернулся спиной к своему мучителю.
– Чево ж ты смотришь, чернец?! – накинулся этот последний на Исайю.
Исайя стоял, ничего не понимая, и молчал.
– Твое дело, вели класть, – командовал старик. – Да одежду под голову.
Поварок не сопротивлялся, уже он знал Никона. Да и сечение в то время было делом обыденным: «хлеб насущный», «каша», только «березовая», «баня», «горяченькая», «припарочка» – вот синонимы сеченья…
Положили поварка. Один стрелец сел верхом на голову, другой на ноги. Поварок только сопел да как-то старался втянуть в себя то, что особенно выдавалось, как будто можно было сделать это…
Стрелец, сидевший на голове, казалось, никак не мог усесться ловко и ерзал.
– Не души, – протестовал чуть слышно оседланный.
– Чево разиня рот стоишь! – напоминал старик Исайи его обязанности.
– Валяй, ребята! – распорядился Шайсупов.
Удары посыпались на обнаженные части белого тела, которое сразу стало багроветь полосами. Несчастный поварок то глухо кричал, то грыз зубами свою одежду и задыхался…
Никон смотрел, тряся головою и шевеля губами, и считал удары на четках, как он считал на них «метания», земные поклоны…
– Не зови меня идолом сидонским, не зови Астартом… я благодатию божиею христианин…
А белое тело все багровее и багровее… Несчастный, забив себе рот рубахою, уж и не кричит… Четки перебраны уже до половины.
– Стой! Будет! – удовлетворяется наконец бывший божиею милостию великий патриарх.
Поварок встал и дрожащими руками облачается… Руки не попадают куда следует… Волосы повыдергались из косенки и падают на лицо… Одевшись кое-как, он кланяется до земли своему мучителю…
– Добро… поучили… не будешь больше меня идолить, – поучает этот последний.
Шайсупов и Исайя переглядываются, поводя руками.
– Ну, подь теперь, стряпай… Да помнишь, что я тебе заказывал ноне? – говорит старик как ни в чем не бывало. – Не забыл? А?
– Не забыл-ста, – пробормотал несчастный дрожащими губами.
– Да осетринку-то не засуши, да лучку, да сольцы в меру…
– Добро-ста…
И опять трясущаяся голова заходила ходенем и застучала клюка об рундук…
– Опять за свое! Опять добр Астарт!..
Шайсупов не вытерпел и покатился со смеху, держась обеими руками за живот…
– Ой, батюшки! Ой, Ларка! Ха-ха-ха! Умру! Ох, святой отец, ой, ой, ой! – заливался он.
– Что ты! Что ты! Обезумел!
– Ха-ха-ха! Ох, батюшки, родители мои! За что вспороли малого.
Все смотрели на хохочущего пристава с удивлением. Даже высеченный поварок улыбался сквозь слезы.
– Ха-ха-ха! Да он вить, поварок, говорит «добро-ста», ето у его привычина такая: «добро-ста» да «добро-ста», а никакого идола тут нету… А его пороть!.. Ну, дали же мы маху!
Никон еще более рассердился на такое произвольное толкование.
– Что ты меня учишь, стрелец! – накинулся он на пристава. – Вон их учи, а я учен… Ты об идоле Астарте не слыхал, а может, и про Перуна, что у нас в Новегороде палкой дрался, не слыхивал: тебе, невеголосу, что! А я в древнем писании хаживал, зубы приел гораздо…
Старик бы, вероятно, долго не перестал брюзжать, если бы в вто время не показались в воротах возы, нагру-
женные припасами, которые поставлял для его обиходу Кириллов монастырь.
Старик замахал клюкой.
– Подавай сюда, к крыльцу вези!
Инок Исайя поспешил к возам. Поварок, сделав поясной поклон, побрел за дровами. Никон, кряхтя и морщась, уселся на крыльце и ждал, Стрельцы ушли на берег купаться. Пристав стоял у крыльца и продолжал улыбаться своими узкими глазами. «Уж и чадушко же, н-ну!» – говорили лукавые глаза.