355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Гранин » После свадьбы. Книга 1 » Текст книги (страница 11)
После свадьбы. Книга 1
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 16:30

Текст книги "После свадьбы. Книга 1"


Автор книги: Даниил Гранин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Глава вторая

Расставляя вещи, Тоня уронила зеркало. Оно треснуло странными паутинками-трещинками. Тоня заглянула в него; лицо ее там, в стеклянной глубине, перечертили тонкие морщины. Тоня показала себе язык и поставила зеркало на пол. В полураскрытую дверь из сеней протиснулся черный, лохматый пес, его звали Архипка. Он подошел к Тоне, облизал ей руку, легонько куснул за ногу. Пес был стар, шерсть его свалялась, а на хвосте повылезла, глаза у него были красные и слезились. Он лег перед зеркалом, посмотрел на себя и отвернулся. Тоня засмеялась и решила, что все будет хорошо. Она имела свои приметы и твердо верила в них. Все приметы ее были счастливые. Ей везло с детства, везло постоянно, несчастья и беды упорно обходили ее, и незаметно для себя она привыкла принимать свою удачливость не как подарок, а как обязанность судьбы.

Было нечто само собой разумеющееся в том, что к их приезду в МТС диспетчер ушла в декретный отпуск, и Тоня заступила ее место – наиболее подходящее: там не требовалось специальных знаний, работа была живая, веселая, самая что ни на есть по ее характеру.

Диспетчерская помещалась в конторе о бок с кабинетом Чернышева. В ней всегда было тепло от большой, во всю стену кирпичной печки, дочерна затертой спинами шоферов и трактористов. Над столом висели графики хода ремонта, работы машин. С утра начинались звонки из колхозов. Тоня принимала сводки, заявки, потом по рации передавала сведения в областное управление. Она переписывала всевозможные рапортички под копирку в пяти экземплярах; затушевывала клеточки в графиках; оформляла шоферам путевки; вела штук десять всяких журналов.

В диспетчерской, несмотря на строгие запреты, постоянно толкался народ. Ожидая Чернышева, заходили председатели колхозов, забегали погреться трактористы, приносили бумажки на подпись заправщицы. Здесь обсуждали все местные новости, и Тоне нравилось быть в центре этого шумного, многолюдного перекрестка. Она научилась покрикивать на шоферов, начальственным тоном передавать распоряжения и с удовольствием укрывала Чернышева от наезжих уполномоченных. Легко и радостно вошла она в круг эмтээсовских страстей, привлекая всех своим участливым любопытством.

Через пустынные и заснеженные поля к ней стекались заботы и волнения людей о льне, о болезнях лошадей, о суперфосфате – о вещах, о которых она понятия не имела. Ее окружали новые люди в полушубках, в пахнущих дегтем сапогах, непривычный говор; непонятные слова возбуждали ее новизной причастности к этому незнакомому миру.

Председатель колхоза «Парижская коммуна» Пальчиков, молодой агроном, присланный сюда полгода назад, спорил с Малининым, председателем другого колхоза.

– Тонечка, нет, вы подумайте, Тонечка! – кричал он. – Ведь он же коммерсант. Он предприниматель. Организовал производство клюквенного сока, возит в город елки продавать.

– Раков ловлю, пиявок заготовляю, – довольно посмеиваясь в рыжепивную бороду, добавлял Малинин.

– Раков ловит! А хлеб кто будет растить? А я разве не могу пиявок заготовлять?

– Не можешь, – хохотал Малинин. – Тебе сознание не позволит.

Он серьезнел и, приставив к груди агронома землисто-черный палец, похожий на дуло пистолета, говорил:

– У меня две куры дают доход такой же, как корова. Деньги мне нужны, хоть через раков, хоть через… – И он ругался, не стесняясь присутствия Тони.

Прибегала Леночка Ченцова, трактористка, тоненькая, упруго-верткая, точно рыбка, шепотом справлялась, когда вызовут из командировки Ахрамеева, посланного на ремзавод за электродами.

– Вы, Тонечка, только не говорите ему ничего, – краснея, просила она.

Над головой Тони висел смешной старинный телефон в деревянном ящике с ручкой, а рядом на столе подмигивала красным глазком и уютно гудела умформером новенькая роскошная радиостанция. Под вечер Тоня переключала ее на прием и ловила Ленинград.

Точно в три часа Тоня приносила бумаги Чернышеву на подпись. Кабинет Чернышева был, пожалуй, единственным местом, где всегда стояла сухая, прохладная тишина, пахло травами, разложенными на пустом, чистом столе. Работать с Чернышевым было приятно и трудно: он не раздражался, не язвил; наверное, поэтому малейшее недоумение и досада в его голосе, в его жестах воспринимались остро, как строгое предупреждение. Он никогда ничего не откладывал, решая все разом и бесповоротно, от него исходил напряженный рабочий ритм, исключающий ненужную болтовню, все лишнее, медлительное… Однажды Чернышев спросил, не скучает ли Тоня по городу. Тоня от неожиданности растерялась, но тотчас тряхнула головой: нисколечко, тут так интересно… Чернышев ничего не сказал и едва слышно вздохнул, а может быть, ей это показалось.

Контора МТС была совсем близко от дома. Тоня успевала несколько раз на дню заскочить домой – приготовить обед, купить хлеб, иногда даже сбегать в Ногово за молоком и картошкой. Никто особенно не контролировал ее, не существовало ни табелей, ни проходных, где бы требовали пропуск на право выхода в рабочее время.

Передав сводку, Тоня бежала растапливать плиту. У дровяника на солнце дремал Архипка. Заслышав ее шаги, он вздрагивал, брехал спросонок и, окончательно пробужденный собственным лаем, начинал кусать свой хвост. По крыльцу вперемежку с соседскими курами, звонко постукивая клювами, бродили тощие, крикливые галки. Из хрюкающей, жующей темноты раскрытого хлева пахло прелым навозом, и этот теплый, живой запах, смешанный с запахом талого снега, казался Тоне трогательным и чистым. Она научилась ловко зачерпывать воду в колодце, вертела скрипучий ворот, и зыбкое отражение ее лица поднималось из сырой глубины. Было жаль, что никто из заводских подруг не видит ее сейчас – в сапогах, в белом шерстяном платке, идущую по блесткой ледяной тропке с ведром, полным студеного плеска.

Тоня никогда не жила в деревне. Острая новизна впечатлений настигала ее повсюду. От просторов распахнутого неба ей хотелось петь. Впервые увидев петушиную драку, она присела, на корточки от восторга. Вместе с Васей, пятилетним сыном Мирошкова, она вылепила снежную бабу с узким, мрачным лицом, хмурым наклоном бровей из еловых веточек и прямым носом, вырезанным из моркови. На макушке – старенькая кепочка. Тоня сдвинула ее набекрень, и сразу получилось похоже на Игоря.

– Ну, держись, дразнилище, – погрозил он и у самого дома посадил Тоню в сугроб. Она дернула его за рукав и повалила на себя; они барахтались, как щенки, и продолжали, фырча, толкаться и дома, пока Тоня не спохватилась, зашипела, показывая глазами на перегородку, за которой жили Мирошковы. Игорь досадливо нахмурился, и мрачная озабоченность вернулась к нему.

– Я договорился с Чернышевым, – сказал он. – Будем вводить табель и гудок.

– Табель? Номерки? – Тоня вытаращила глаза, потом засмеялась, потом притушила смех тревожным недоумением.

– Зачем тебе это? Тут такая буча поднимется.

– Хватит! Довольно с меня! – В нем взметнулось недавнее, еще не израсходованное возмущение. Сегодня, после недельного отсутствия, в мастерскую явился опухший от пьянства Анисимов. Вместе с Исаевым, молодым парнем, работающим на испытании насосов, они «отметили» перевод Анисимова на должность бригадира.

Игорь потребовал у них бюллетени. Анисимов расхохотался ему в лицо. Может быть, еще номерочки прикажете вешать?..

Никакого табельного учета в МТС не велось. На работу выходили кому когда вздумается; одни в восемь, другие в десять. По субботам уезжали домой с обеда, и многие возвращались только ко вторнику.

Выходка Анисимова истощила терпение Игоря. Уже знакомый хмель гнева и решительности понес его очертя голову, отбрасывая всегдашнюю рассудительную осторожность. Тут же при всех Игорь заявил, что табельный учет будет введен. С доской, с номерками. Опоздавшие будут считаться прогульщиками! Дисциплина, как на заводе!

На этот раз он не желал слушать никаких увещеваний. Чего ждать? Пока он сам свыкнется со всеми этими безобразиями?

Выслушав его страстную речь, Чернышев довольно хмыкнул и, пожалуй, впервые за все время с любопытством осмотрел Игоря. Он смотрел на него выжидательно, как на весы, где на одну чашу положены решимость Игоря, его гнев, его воля, а на другую – все те препятствия и последствия его, наверно, преждевременного решения, о которых Игорь старался не думать.

– Ну что ж, – наконец произнес Чернышев. – Если вы считаете нужным, действуйте. Будет, разумеется, скверно, если какие-то осложнения заставят нас отступить.

Игорь оценил деликатное ударение на слове «нас», но самолюбие мешало ему принять какую-либо помощь. Неужели он, приехавший сюда с дважды орденоносного Октябрьского завода, сам не сумеет одолеть порядки этой живопырки?

Разговаривая с Тоней, он вдруг ощутил запоздалый приступ робости. И немедленно ощетинился. Больше всего он боялся показаться слабым в глазах Тони.

Слушая его встревоженно хвастливые угрозы, она резала огурцы и улыбалась. Чего он боится? Вызвать конфликт? Подумаешь, какие страсти. Ну скандал, ну и что?

Он сердито покраснел.

– С чего ты взяла, что я боюсь?

Улыбаясь, она положила ему на тарелку картошки.

– На худой конец выживут тебя из МТС. Что еще могут сделать? Уволят? Хуже не будет. Мы сюда не просились…

От ее слов становилось легко и весело. В самом деле, чего ему бояться?

Пристыженно, неловко он притянул ее к себе, посадил на колени.

– Если бы не ты… я бы тут, наверное, запил…

Серьезная уверенность, вложенная в эти слова, почему-то смутила ее. Она закрыла глаза, потерлась щекой о его волосы.

– Не успел бы, тебя б тут живо обкрутили с какой-нибудь знатной дояркой.

Она укусила его ухо, он прижал ее крепче, поймал губы, крепкие, солоноватые от огурцов, она почувствовала, что тоже прижимается к нему, оттолкнула, вскочила на ноги.

– Уходи, – сердито шепнула она.

Но когда он, виновато нахлобучив шапку, ушел в мастерскую, ей стало обидно от того, что он так легко послушался ее. Во всем виновата эта дурацкая комната с тонкой перегородкой, сквозь которую слышно все, что творится у Мирошковых. Она вспомнила Ленинград и, вздохнув, оглядела беленую мелом ненасытную печь, табуретки, дощатый, некрашеный пол, который приходится тереть песком и веником. Низкий тесовый потолок. Подвешенная на крюк керосиновая лампа. Глаза Тони невольно обратились в угол, где на чемодане лежал завернутый в пожелтелые газеты абажур. Всю дорогу она мучилась с ним: боялась помять каркас.

В диспетчерской ее ждало письмо от Кати. Из конверта выпало несколько фотографий, сделанных Семеном перед отъездом. Тоня внимательно рассматривала такие знакомые и такие далекие теперь лица, и себя, и Игоря. Она шла по перрону под руку с Катей и Костей Зайченко. На ногах у нее были новые лаковые туфли. На голове маленькая фетровая шапочка с цветком…

Раздался телефонный звонок. Тракторист Яльцев просил прислать летучку, его «ДТ» застрял в дороге, испортился топливный насос. Потом позвонил Пальчиков, доложил, что планы посевной утверждены на правлении, и, отводя душу, пожаловался на Кислова из областного управления – нарушает установки ЦК, подавляет всякую самостоятельность колхозников, предписал, где что сеять, все до последнего гектара.

И оттого, что нечем было ни утешить, ни возразить Пальчикову, Тоне стало грустно.

– Вы не слыхали, Тонечка, когда приезжает эстрада в район? – спросил Пальчиков.

Пальчиков, конечно, умудрится слетать в район, а для нее это целая проблема; надо, чтобы Игорь выпросил машину у Чернышева. В Ленинграде она месяцами могла не ходить в театр, а тут раз приехал ансамбль – нельзя пропустить.

По рации включился секретарь эмтээсовской комсомольской организации Ахрамеев, он сообщил, что трактор Яльцева нуждается в помощи.

– Уже известно, – сказала Тоня. – Посылают летучку.

– Откуда известно? – обиженно спросил Ахрамеев.

– Яльцев сам звонил.

Слышно было, как Ахрамеев откашлялся и, помолчав, строго сказал:

– Это я его просил позвонить… Так вы проследите. Иначе будете отвечать за неудовлетворительный срыв мероприятия.

Тоня выключила рацию.

– «Неудовлетворительный срыв», – вяло передразнила она.

Из окна диспетчерской видна была узенькая полоска шоссе, стиснутая снежными полями. Неуютными и скучными показались Тоне просторы голой равнины с ее пологими холмами и мелкими лощинами. Нигде ни домика, вдоль канав торчали злой щетиной голые прутья кустов. Вечер серыми сумерками стекал с низкого неба. По шоссе, завывая, проносились редкие машины. На повороте их фары вспыхивали, надвигались, и Тоня чувствовала на лице скользящий свет, стремительный, как взмах крыла. Медленно оседала снежная пыль, и сумерки становились еще гуще.

Машины неслись мимо Тони, мимо конторы, мимо мастерских, и люди сквозь стекла кабин равнодушно скользили взглядом по этим маленьким, черным домикам, каких немало мелькало на пути. Тоня представила себя в машине, бегущее под колеса шоссе, свист ветра; интересно, что бы она подумала, если бы в окне какой-то конторы увидела девушку, смотрящую вслед…

Впервые со дня приезда сюда ей стало грустно.

Она продолжала писать, разговаривать деловито, энергично, в то же время не переставая прислушиваться к себе, пытаясь понять, откуда возникает это тоскливое чувство. Казалось, оно сочится сквозь окно вместе со мглой этих пустынных, бескрайних полей, дикое и цепкое, способное затаиться даже в этой теплой, всегда шумноделовитой диспетчерской.

Пришла агроном Надежда Осиповна, громкая, веселая, и Тоня стала показывать ей фотографии и сговариваться о поездке в район на приезжую эстраду.

Басовитый, с хриплым клекотом гудок разбойно ворвался в полусонную тишину утра, помчался над полями к далеким деревням, проникая сквозь закрытые двери, сквозь окна, заставленные столетниками и синеголовыми примулами, докатываясь до Бажаревского леса, а там теряясь в плотных зарослях ольшаника и ельника. На кладбище со старой липы испуганно взлетали тощие, только что прилетевшие грачи; прижав уши, затаился линяющий беляк. Впервые слушали здешние места этот призывный железный голос.

Тоня, зябко кутаясь в накинутое пальто, вышла на крыльцо. Архипка приветливо дернул хвостом и снова встревоженно поглядел в сторону мастерских.

– Ничего, все обойдется, – сказала ему Тоня. – Не трать нервы. Между прочим, нам теперь тоже придется приходить вовремя. Гудим себе на беду, Архипочка. Хоть бы все скорее кончилось. Зачем так изводить себя? Ну, не выйдут, и бог с ними.

…Писарев прислушался, с трудом привстал. Голова была тяжелой, огромной, она как будто вмещала в себя всю эту холодную, неприбранную комнату, стол, на котором лежали книги, бумаги, валялся засохший хлеб, грязные ножи, в углу у печки на полу кипа журналов, а на ней грязные рубашки… Потирая лоб, Писарев встал, налил воды в закопченный чайник, но вспомнил, что вчера забыл купить керосин и чай вскипятить не на чем. Нехорошо. Нельзя так дальше жить. Надо взять себя в руки. Ради жены, ради дочери. Мало ли какие бывают в жизни передряги. Он ни в чем не винил жену, он всячески оправдывал ее, – зачем ей ехать сюда, ей здесь будет тяжело. Думая о жене, он всякий раз видел ее красивые, тонкие пальцы, бегающие по клавишам пианино.

…Протяжный вой гудка оборвался, и сразу хлынули мелкие звуки наступившего утра, но теперь они словно были насыщены напряженным ритмом, и, подчиняясь этому ритму, Писарев торопливо оделся; ополоснул лицо под гремящим железным умывальником. Он испытывал приятное чувство освобождения от необходимости выбирать, сомневаться, что-то решать. Гудок был командой, а раз подана команда, надо ее выполнять. Писарев понимал всю убогость своей пассивной позиции, ему было стыдно перед Малютиным, но чем он мог помочь ему? Он ничего не понимал в табельном учете, во всех этих производственных распорядках и боялся в них вмешиваться. Он честно заставлял себя заниматься делами мастерских, и порой даже удавалось забыться, например составляя схему стенда. И тем не менее всякий раз мысли его сносило к электромашинам, к проектам новых обмоток, новым способам расчета. Весь день Писарев с нетерпением ждал вечера, когда можно прийти домой и засесть за журналы, за свои расчеты, но стоило сесть за эти расчеты, как начинала грызть совесть: он не имел права заниматься посторонними делами, а эти обмотки здесь, в МТС, были делом посторонним.

Он приехал сюда ремонтировать тракторы и должен на время выкинуть из головы все, кроме тракторов и комбайнов. И он это сделает, он пересилит себя. Согласного судьба ведет, несогласного – тащит. Гудок тащил его, и он испытывал благодарность к этому принуждению и боль при мысли, что это принуждение всегда останется для него принуждением и у него никогда не достанет сил любить эту свою работу так, как ту.

…В Любицах выходили во дворы, удивленно прислушивались, щурились в сторону МТС, скрытой в жидкой полумгле мартовского утра. Ахрамеев, улыбаясь, шел по середине улицы. Последний год на флоте, в Кронштадте, он работал сварщиком, и сейчас гудок, весеннее утро, хрустящий ледок под ногами напомнили ему флотскую службу, побудку, и бодрящее ощущение подтянутости чеканило его шаг, поднимало голову. Он отмахивал руками с тем незабываемым флотским шиком, каким отличается строевой шаг балтийцев. Ахрамеев знал, что на него украдкой смотрят из-под опущенных занавесок, из полуотворенных дверей. И Лена Ченцова тоже, наверное, смотрит, а на людях и глазом не поведет. И это раздражало и забавляло его. Давай, давай, кто кого пересилит, кто первый обнаружит себя. Уж, во всяком случае, не он. И Ахрамеев шел, присвистывая, и ему хотелось грянуть какую-нибудь матросскую песню, оторвать с присвистом, как говорили на флоте.

– Ты, моряк, красивый сам собою, – пропел тоненький смеющийся голос.

Ахрамеев обернулся. У сарая стояла Ленка Ченцова, в одном платьице, в высоких отцовских валенках, с лопатой на плече.

– Ты куда собрался в такую рань?

– Гудок слыхала?

– Ну и что с того?

– А то, что дисциплина. И нечего прикидываться. По-моему, комсомолка. Сознание надо иметь.

Странное дело, стоит ей первой заговорить – он обязательно начинает ей выговаривать, стоит ему заговорить – она примется насмешничать.

Он встал сегодня пораньше и решил сделать крюк, пройдя через всю деревню, до проселка, – посмотреть, как собираются на работу. Делал он это не ради Малютина, лично ему новый начальник мастерских не нравился: то подлаживается к трактористам, то кичится своим заводом. С Ахрамеевым, секретарем комсомольской организации, не счел нужным установить контакт. Тем не менее Ахрамеев отвечает за своих комсомольцев, поэтому он стучал в окна – вставай, поднимайся, рабочий народ.

Навстречу ему на санях ехал председатель колхоза Пальчиков. Полозья розвальней пронзительно скрипели на бугристых, закаменелых колеях.

– Держись теперь, миряне! – крикнул Ахрамеев, махнув рукой в сторону МТС.

Пальчиков улыбнулся ему улыбкой заговорщика. Глаза его живо обегали то одну, то другую сторону широкой улицы, примечая мальчишек, криком подражавших гудку, заспанную молодуху, выглянувшую из сеней, огоньки, что загорались под козырьками надвинутых крыш из серой дранки, похожие на старые шапки с хлопьями беличьего меха.

«Славно дело, – думал Пальчиков. – Славное. Механизаторов прижмут, не будут болтаться, наших людей смущать. Колхозникам тоже сигнал. Теперь легче лодырям глотку заткнуть. Гудит, такой петух заставит подчиниться!»

– Давай, давай, милашка! – закричал он, привстав на колено и крутя в воздухе вожжой.

У Яльцевых первой услыхала гудок хозяйка.

– Никак у тебя, в мастерских?! – крикнула она мужу.

Яльцев ладил лоток на огороде. Он с вечера заточил новый топор; лопасть так и звенела, разбрызгивая с ольховой жердины тонкую витую щепу. Чтобы не таскать воду из колодца, Яльцев придумал сливать ее по длинному желобу до огорода, в железную бочку, а оттуда – разноси, поливай. Яльцев был мастер на всякие выдумки: ухват для хозяйки сделал на ролике, в погребе особые полки для картошки поставил, на своем тракторе приспособил прожектор, чтобы ночью работать. Дома у него имелся целый склад запчастей, и Яльцев чувствовал себя независимо. За зиму в эмтээсовских мастерских ему важно было лишь поднабрать детали, заменить мотор, а там все равно перед выходом в поле, в стане придется заново перебирать, налаживать, подгонять. К порядку этому он привык, и ему было непонятно, чего добивался новый начальник мастерских.

Услышав оклик жены, Яльцев выпрямился, наставил ухо, широкая улыбка осветила его лицо. И, пока не умолк гудок, он стоял улыбаясь.

– Ну и голосина! – восхищение сказал он.

– Ты бы собирался, – сказала жена.

Яльцев задумался, потом облегченно вздохнул.

– Все одно кольца у нас не готовы. Токаря держат. – И он снова принялся тесать жердину.

…Бригадир Саютов приподнялся в постели, недовольно нахмурился.

Далекие звуки гудка заполнили дом каким-то нетерпеливым возбуждением.

– Ишь, новый начальник старается. – Он снова улегся на подушку, потянулся. – Повалялся бы он в нашем общежитии. Неделю… Не раздеваясь.

При воспоминании о жестких нарах общежития, прикрытых тощими, грязными тюфяками, его широкая деревянная кровать, стоявшая в избе Саютовых с дедовских времен, пропитанная снами и покоем, завешенная новым ситцевым, в синих цветах, пологом, показалась ему особенно уютной. В сенях позвякивало – должно быть, жена ставила самовар. От печи, у которой возилась теща, пахло кокорками, топленым молоком. На лежанке похрапывали малыши и тоненько попискивали цыплята.

– Ходишь чумазый, ни бани, ни поесть как полагается. – продолжал Саютов. Он откинул полог, помолчал, рассматривая строгое, осуждающее лицо тещи, ее поджатые, вытянутые веревочной губы. – Колхозник, он что, он у себя дома. А мы, ровно постояльцы, то во двор, то со двора.

– А что во двор, что со двора – одни ворота, – сказала теща.

– Это вы напрасно, Елизавета Прокофьевна, – обиженно усмехнулся Саютов. – Спишь, спишь, а отдохнуть не дают.

Не хотелось вставать и выходить из теплой избы, тащить с собой мешок с картошкой и снедью, ждать на шоссе попутки, снова на неделю разлучаться с молодой женой, с ребятишками, спать на полатях с промасленным ватником в головах. Выгадать бы еще денек, понедельник, как это делал до сих пор. Может, отступится новый начальник, погудит-погудит да устанет. Саютов не желал ему ничего плохого: Малютин поступал так, как должен поступать добросовестный начальник, – и хотя при Анисимове жилось вольготнее, Саютов осуждал Анисимова по старой крестьянской привычке ценить в человеке хозяина. Себя в бригаде Саютов считал хозяином полным и бесконтрольным. Необходимость вставать и бежать на работу по гудку возмущала его – гудок покушался на его самостоятельность. МТС была для него лишь местом, куда бригада его приводила машины на ремонт, откуда ему должны были привозить горючее и запчасти…

Он повернулся к стене, но сон не возвращался. Совесть тихонько грызла, скреблась по-мышиному – бригадир… бригадир… Твердая подушка вертелась под головой. Он упрямо продолжал лежать, доказывая себе, что никто ему не начальник и он может лежать так сколько ему вздумается. Но после этого проклятого гудка домашняя тишина, и тюкание сечки, и цыплячий писк, и лязг ухватов звучали укором, нетерпеливым понуканием. И, лежа под душным пологом, Саютов злился.

…Лена Ченцова побежала в МТС напрямик, по тропке через поле, мимо старой кузни, с тем чтобы обогнать Ахрамеева. Лед на Фенином ручье истончал. Лена на минутку остановилась, прислушиваясь, как плещется вода подо льдом. Она топнула каблуком – белые трещинки разбежались во льду. Скоро растает. Раньше, летом, вместе с мальчишками она ловила здесь на вилку налимов. Черные, усатые налимы жили под каменьями и корягами. Она ловко шарила одной рукой, а другой держала наготове трехзубую вилку…

Нынешним летом она не сможет уже ловить налимов, потому что будет сидеть на тракторе – от этого она чувствовала к себе уважение.

Когда после курсов трактористов Лену поставили мыть грязные детали, она неделю проплакала. Работа была глупая, скучная, стояли вместе с Леной на мытье еще две женщины, но те хоть не были трактористками, а Лене было обидно. Если бы не мать, уехала бы она давно в город, поступила бы на завод. Сколько ее подружек за эти два года после школы поуехали в город, кто на комбинате ниточном работает, кто на текстильной фабрике, одна так даже метро строит.

Лена никогда не была на настоящем большом заводе, он представлялся ей в виде бесконечного ряда станков, у которых стоят люди, нажимают на кнопки, управляя этими станками, и каждое движение людей строго рассчитано, и все на заводе движется ровно и быстро, подчиняясь какому-то умному порядку. Она мечтала о заводе, как о сказочном дворце, где, разумеется, не может быть такой нелепой работы, как мытье грязных деталей, где не надо скоблить щетками и старыми напильниками нагар и портить руки содовой водой.

Но сегодня, пожалуй, впервые, Лена бежала в мастерские с радостью. Звенящий, молодой крик гудка словно еще дрожал в воздухе. Он звал к себе, он был точно такой же, как на больших заводах, и Лене казалось, что она бежит на завод, пусть плохой, скособоченный, но все-таки это ее завод, он пришел к ней, на ее землю, на вот эту родную землю, исчерченную крестиками вороньих лап на снегу и уставленную зелеными крестиками сосен у спуска к ручью, где она ловила налимов. У нее есть свой завод, и ей не нужно ехать ни в какие города. Она вдруг поверила в картинку, которую показывал на комсомольском собрании главный инженер: красный кирпичный корпус новой мастерской, застекленные огромные окна и множество всяких станков, прессов, кнопок…

Возле табельной доски прохаживался новый начальник Малютин. Он посмотрел на Лену так, словно ждал ее, словно она должна была принести что-то важное.

Лена вынула номерок, отыскала на пустой доске цифру «16» и повесила номерок на гвоздик. Ей стало вдруг смешно и весело, она украдкой взглянула на Малютина и застигла начало его робкой, вопрошающей улыбки, наполненной сдержанной надеждой: так смотрят в засуху на идущую тучу. Малютин тотчас нахмурился, отвел глаза, и Лена приняла безразличный вид человека, который вешает номерок с детских лет. Она прошла мимо доски лениво, равнодушно, но через несколько шагов не выдержала и, разгоняя еще нерабочую тишину, запела на всю мастерскую голоском тонким и чистым, как этот просквозивший за ночь холодный и ясный воздух;

 
Говорят, что некрасива.
Это, девушки, вопрос.
Некрасива, да красивому
Натягиваю нос…
 

Первыми явились на работу ближние – ноговские. Номерки вешали, посмеиваясь друг над другом; кое-кто позабыл их дома, отдал ребятишкам. Игорь видел, что для многих табель кажется его личной прихотью, чем-то вроде детской игры. В четверть десятого Игорь закрыл доску. Там висело двадцать шесть номерков из сорока девяти. К десяти часам подошло еще человек восемь, потом в течение дня на попутных машинах подъезжали одиночки. Тринадцать человек вышли на работу только во вторник.

Игорь собрал производственное совещание. Терпеливо, уже не в первый раз, объяснил он, зачем вводится табель, какое значение имеет трудовая дисциплина, – мастерские есть государственное предприятие, механизаторы не сезонники, а рабочие. Он попробовал выяснить, есть ли какие возражения против табеля. Никто ему не отвечал, все сидели, курили, вертели шапки в руках и молчали.

Игорь привык к своим заводским собраниям, где настроения раскрываются немедленно, где оратору подают реплики, смеются, топают ногами, аплодируют. Что-что, но производственные дела на заводе обсуждали бурно, страстно, никого и ничего не стесняясь. Здесь же молчат, и не поймешь то ли согласны, то ли возмущены до того, что не желают даже разговаривать. Он ничего не мог прочесть в непроницаемой обыденности лиц. Вязкое молчание засасывало его слова. Он слабел, не видя перед собой противника, не слыша никаких возражений, он чувствовал, что еще немного, и не выдержит, сдастся, губы его вздрагивали, готовые к жалкой, заигрывающей улыбке, к трусливому отступлению: «Ну что ж, что мне, больше всех надо? Как хотите…» Он судорожно искал, за что бы ухватиться, словно его затягивала эта трясина слабости.

И вдруг Игорь ощутил нечто твердое, незыблемое – довод, подсказанный ему Тоней; в самом деле, чего ему бояться, что ему терять, не выйдет – и шут с ним, уволят – пожалуйста, он уедет, еще спасибо скажет. И, бросая вызов себе и всем, не желая больше ничего ждать, он взмахнул сжатым кулаком, сменил спокойный тон на тот властный, каким умел разговаривать Лосев: всем прогульщикам будет сделан начет, хватит уговоров, отныне будут применяться самые строгие меры, вплоть до отдачи под суд.

И опять было молчание, непонятное, глухое, непроницаемое. Так и разошлись молча, попыхивая папиросками.

Только Ахрамеев, отозвав Игоря в сторону, сказал:

– Поторопились вы, Игорь Савелич. Не мудрено голову срубить, мудрено приставить.

– А чего ж вы молчали, высказаться время было.

Низкорослый, коренастый Ахрамеев посмотрел на Игоря так, будто смотрел на него сверху вниз, и взъерошил свои смолевые, курчавые волосы так, будто потрепал Игоря по голове.

– Не знаете вы наших собраний, у нас торопыг не любят. Зря вы со мной не посоветовались.

– А вы… – Игорь махнул рукой. – Какая разница, что бы вы ни советовали!.. Дисциплина есть дисциплина.

Он подзадоривал собственную решимость, но на душе у него было муторно. Насвистывая, он направился в токарную – единственный источник утешения и отрадных воспоминаний. Сутулая спина Мирошкова склонилась над станком. Усердно и неумолимо полз резец, оставляя за собой веселый блеск металла. Завивалась и, хрустя, падала радужная стружка.

– Остатний быстрорез, – сказал Мирошков, – чем дальше работать?

На спине его вопросительно выкостились лопатки.

– Да… – рассеянно отозвался Игорь. Он взял со столика отполированный цилиндрик, вытянутый по ребру зайчик сверкнул в глаз. – Что это?

Мирошков покосился из-за плеча.

– Палец для «газика».

Игорь задумчиво вздохнул.

– У нас тоже часто не хватало быстрорезов…

Он переступил с ноги на ногу, тоскливо нахмурился.

– Для какого «газика»? Для нашего?

Не сходя с места. Мирошков круто повернулся к нему:

– Ну, халтура! Кому я мешаю?.. Мелиораторы заказали… Не ворую же я. Все равно на простоях сижу…

Если бы можно было пропустить это мимо ушей! Игорь не желал сейчас слушать ни про какую халтуру, не хотел ничего выяснять… Получилось так, будто он зашел сюда специально уличить Мирошкова.

Теперь уже он не имел права отмолчаться. А что он мог сказать Мирошкову? Они жили в одном доме, трое сыновей Мирошковых, один другого меньше, бегали в дырявых ботинках, ежедневно очищали чугун с картошкой и ревели здоровенными басами, когда мать кричала им: «Конфет вам? Мяса не на что купить, отец без штанов скоро пойдет, а они конфет просят. Бесстыдники! Охламоны!» Черт его дернул спросить про этот палец!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю