Текст книги "Человек против мифов"
Автор книги: Данэм Берроуз
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
КРАСОТА, СОДЕРЖАНИЕ И ПОЛЬЗА
Давайте посмотрим, какие бастионы мог бы воздвигнуть человек, из страха перед ненавистным ему протаскиванием суждений желающий защитить ту точку зрения, что никаких социальных идей в искусстве совсем не должно быть. Конечно, «не должно» – выражение двусмысленное. По всей вероятности, наш противник не будет иметь здесь в виду этики, т.е. он не захочет сказать, что такое произведение искусства окажется безнравственным. Он, наверное, будет считать, что такое произведение эстетически неудачно, что социальные суждения исказили или совершенно уничтожили его красоту. Как он сумеет защитить такое воззрение?
Прежде всего, он сможет на манер Белла и Фрая обнести всю эту область крепостной стеной, сказав, что источник эстетического достоинства только в форме, а содержание – отвлекающая и неважная деталь. Не говоря уже о том, как трудно решить, что в любом произведении искусства форма и что содержание, для успеха доказательства заранее требуется уверенность в том, что форма и содержание действительно отделимы. Причем до такой степени, чтобы, во-первых, могли существовать произведения искусства, имеющие форму, но не имеющие никакого содержания, а во-вторых, в произведениях, имеющих то и другое, но тем не менее эстетически удачных, внимание могло ограничиваться формой (источником высокого достоинства) и совершенно отвлекаться от содержания.
Ну что касается первого допущения, мы уже видели, насколько редкими должны быть подобные феномены. Ведь тогда художник должен изощриться так, чтобы не только ничего не сказать открыто, но и каким-то образом обеспечить, чтобы его молчание, в свою очередь, не было понято как полноценное суждение. В самом деле, если человек молчит, когда все от него что-то ожидают, его молчание (или на худой конец незначительность его слов) обязательно покажется значительным. Я не знаю, какое число современных художников писало свои абстракции с целью избежать высказывания суждений, но мне кажется несомненным, что они постоянно учили нас новым способам видения физического мира и тем самым непрестанно высказывали суждения. У некоторых из них, таких, как Леже и Пикассо, суждения эти были совершенно сознательные и крайне убедительные – настолько, что они теперь стали частицей повседневной жизни людей в западном мире. Их невозможно не принять во внимание, если вы вознамеритесь ответить на вопрос: "В чем смысл жизни, какою мы теперь живем?".
Допущение второе касается, несомненно, большинства произведений живописи, скульптуры, литературы и музыки, какие создавались в прошлом, пока не возникла идея, что в искусстве надо избегать социальных суждений. Смысл допущения окажется тогда в том, что надо изъять монологи из Шекспира, повествования "на францисканские темы из Джотто, хоралы из Баха. Ведь суждения о жизни, составляющие их содержание, суть вместе и важная часть их эстетического эффекта. Иначе придется думать, что Гамлет просто произносит благозвучные сочетания слогов, значение которых случайно и безотносительно. Придется предположить, что восхищение Джотто перед св. Франциском никак не сказалось на его фресках и не нашло в них никакого выражения. В целом придется предположить, что идеи как таковые ничего не говорят эстетическому восприятию. Эта точка зрения настолько фантастична, настолько нелепа перед лицом великих произведений прошлого, что в придерживающихся ее людях невольно начинаешь подозревать какую-то особенную и странную вражду к мысли. Наверное, они "разумоненавистники", которых в свое время разоблачал Платон.
Взломав таким образом внешнюю стену, мы обнаружим, что наш противник построил и внутренние укрепления. Теперь он уж поневоле согласится с нами, что произведения искусства могут иметь идейное содержание и ничего от этого не терять; зато он, наверное, скажет, что если идейное содержание рассчитано на то, чтобы повлиять на наше последующее поведение, то, значит, данное произведение искусства имело утилитарные цели как привесок к тому, что оно просто прекрасно. Смутно припоминая Эмерсона, он скажет, что "красота сама оправдывает свое существование" и что прекрасные вещи утрачивают свою красоту, как только их начинают применять для какой-нибудь цели. Короче говоря, прекрасное и полезное – вещи несовместимые.
Такую точку зрения гораздо легче опровергнуть, чем поддержать. Будь верно то, что произведение искусства не может быть утилитарным, архитектура немедленно исчезла бы в качестве источника эстетического опыта. Трудно себе представить хоть какое-либо здание, построенное без всякой полезной цели только как источник эстетического опыта, ради одной красоты. Все приходящие на ум архитектурные чудеса – гробницы или храмы, церкви или жилища, административные здания – отличает явственная печать полезности. По поводу влияния экономики на искусство любопытно заметить, что даже самые невероятные расточители отказываются бросать деньги на здания, не имеющие совершенно никакой цели.
Далее, прекрасное настолько далеко от несовместимости с полезным, что некоторые вещи явственно выгадывают в красоте, если их форма выявляет пользу, для которой они служат. Согласно функционалистам, которые, вне всяких сомнений, подкрепили свою теорию убедительной практикой, архитектура жилища, например, должна явственно демонстрировать, что здание задумано для жизни в нем. Оно не должно скрывать это обстоятельство за испанскими, голландскими или английскими тюдоровскими фасадами. Отсюда новый стиль современного жилища, отделывающегося от излишеств и стремящегося к форме, которая говорила бы о своем применении. Так что явно не удастся утверждать, что польза обязательно разрушает красоту. Остается, правда, та возможность, что произведение искусства, полезное в смысле определенного влияния на последующие действия людей, окажется ущербным именно из-за этого. Если, скажем, произведение искусства будет пьесой, описывающей определенную социальную несправедливость и зовущей к действию против нее, кто-то может заметить, что "идея" (т.е. призыв к действию) была посторонним телом, разрушившим эстетический эффект. Люди на самом деле так считают и как раз это имеют в виду, говоря о невозможности смешивать искусство с политикой. Они любят указывать на то, что Шекспир (превосходный драматург) обсуждает множество проблем, но, по-видимому, никогда ни за что не борется. Здесь они, конечно, забывают о патриотическом энтузиазме его исторических драм. Они совершенно забывают и об Ибсене.
Чтобы понять ошибочность этого взгляда, мы должны вспомнить, что эстетическое переживание растянуто во времени. Оно начинается, продолжается и оканчивается. Эстетический успех переживания относится к этому протяжению во времени, очерченному началом и концом. Утилитарный успех переживания относится, наоборот, к периоду времени после того, как переживание уже окончилось. Нет никакой явной причины, почему бы эти два вида успеха должны были обязательно мешать друг другу, как могло бы случиться при их отнесенности к одному и тому же периоду времени. Ничто не мешает нам думать, что вещь, прекрасная для нас внутри эстетического переживания, может без вреда для своей красоты оказывать влияние на наше поведение потом.
Всякий может убедиться в этом на своем собственном опыте. Когда человечество проходило полосу невероятных страданий, я все чаще и чаще обращался к чтению мильтоновского "Ликида". Когда начинает казаться, что моя кровь превратилась в воду, а кости – в желе, я нахожу в "Ликиде" ту стойкую силу, которая позволяет людям держаться на ногах и брать будущее в свои руки. Иначе говоря, я самым откровенным образом использовал поэму для определенного употребления. Сила духа в неблагоприятных обстоятельствах практическая цель, и поэзия издавна призвана в качестве одного из служащих этой цели средств. Как влияет такое применение на красоту "Ликида"?
Так вот, я не вижу, чтобы красота таким путем сколько-нибудь страдала. Наслаждение, не притупляемое даже при повторении, может служить хорошим свидетельством не в пользу присутствия каких-то привходящих моментов. Но я начинаю понимать и следующее: "Ликид" не потому прекрасен, что вселяет в меня силу; наоборот, он вселяет в меня силу потому, что прекрасен. Можно подобрать не один десяток томов с заглавиями вроде "Поэмы вдохновения" или "Песни мужества" с отчаянием предчувствия, что в них не окажется ничего, способного вдохновить или внушить мужество. Наоборот, красота обладает именно этой способностью. Вот что имел в виду Шелли, когда говорил с некоторой заносчивостью, что "поэты – незаметные законодатели мира". Словом, приходится сделать вывод, что решить, прекрасно ли произведение искусства, – одно дело, а решить, какие воздействия оно будет иметь в силу своей красоты, – совершенно другое. Социальное суждение может быть искусством при условии, что оно художественно. Если оно остается просто суждением и не больше, оно, конечно, не будет искусством, да, наверное, и не будет иметь никакой убедительности.
В этом можно удостовериться опять на личном опыте. Я, например, могу засвидетельствовать, что одной убежденности в истине недостаточно. Мой первый проблеск понимания, некоторое число лет назад, настоящей причины ненормальностей в мире вызвал во мне взрыв стихосложения. "Пришли стихи, и я стихами бредил". При своем появлении они казались хорошими; во всяком случае, по количеству они были выдающимися. Добрый издатель, которому я их послал, ответил мне, что хорошее в них приходится "более или менее откапывать". Он был совершенно прав, и я теперь уже привык к удручающей мысли, что я не поэт. Меня все-таки тревожит, что я (имея, конечно, правильные идеи) никогда не смогу быть поэтом, тогда как Т. С. Элиот (имея, конечно, неправильные идеи) несомненный поэт. Тем не менее факты есть факты.
Не считая исключений вроде этого, любые социальные суждения имеют полное право занимать место в искусстве. Если суждения явно пристрастны, или подкупны, или совершенно лживы, то дело окажется намного сложнее. В хорошем случае это будет принято за попытку "что-то протащить", а в худшем вызовет такое отвращение своей ложью, что убьет у порядочных людей всякое эстетическое наслаждение. И все-таки художнику надо дать высказаться до конца. А мы со своей стороны никогда не должны позволять, чтобы страх подвергнуть себя пропаганде удержал нас от изучения душ и умов других людей.
Однако лучшее опровержение то, которое я не в состоянии представить, потому что это могут сделать только сами художники. Доводы, подобные моим, могут доказывать все, что они доказывают, но предрассудок отомрет, когда бы это ни случилось, под действием искусства, с каким художники берутся за проблемы своей современности. Новый Мильтон, наверное (и даже непременно), был бы оклеветан как подрывной элемент, но даже пресса Херста едва ли осмелилась бы назвать его негодным поэтом. Я могу представить себе время, возможно недалекое, когда убеждение в невозможности смешивать искусство с политикой рухнет перед строем произведений, неотразимых по своей мощи и безупречных по своему великолепию.
Когда такие ожидания исполнятся, пусть содержание этих страниц забудется и отойдет в тень. Тогда уже не будет нужды убеждать художников, что им есть очень много что сказать и что их слово может значить очень многое для человечества. Как нет творца, который не был бы в известной степени человеком, так нет человека, который не был бы в известной степени творцом. Ни в чем не отказываясь от восхищения, которое мы ощущаем перед непревзойденными достижениями гения, мы тем не менее питаем надежду на сужение дистанции между нами и им, надежду на пробуждение всеобщего интереса к искусству и жизни. Когда художники полностью обретут свою человечность, человечество, наконец, обретет для себя искусство.
Глава восьмая
О НЕОБХОДИМОСТИ СТОЯТЬ ЗА СЕБЯ
В каком-то смысле вы, разумеется, и стоите. Если бы вам вздумалось целиком переложить на других задачу удовлетворения своих нужд, не прилагая от себя цикаких усилий, ваша жизнь стала бы совершенно паразитической. В своем поведении вы уподобились бы любому ушедшему на покой и стригущему купоны рантье, чьи потребности удовлетворяются за счет своеобразного налога на труд других людей. Или, если мы представим себе общество, где никто не делает ничего для себя, но все для других, мы получим ту сказочную общину, где люди зарабатывают себе на жизнь, стирая белье друг у друга.
Но наша максима в нормальном случае не означает ни одну из этих крайностей. Обычное ее значение, скорее, таково: жизнь – бурная и смертельная борьба, где каждый должен добиваться своей выгоды или гибнуть. Собственная выгода становится так единственным признаваемым добром, поражение и смерть – единственным признаваемым злом. Любое действие, помогающее достичь первого и избежать второго, оправданно уже просто потому, что оно этому способствует. Кирпичи для постройки своего счастья я беру из развалин, которые составляли ваше.
Что бы ни говорилось об этой идее – а за последние двадцать пять веков говорилось многое, – она откровенна и в силу своей откровенности кажется обезоруживающей. Ее пророки, как мы склонны думать, явно ничего не скрывают. С немалым чистосердечием они утверждают, что "идут наверх". Они делают нам честное предупреждение. Мы сами сглупим, если не остережемся.
Может быть, здесь причина, почему названная идея обитает, как я обнаружил, в иных крайне невинных и бесхитростных умах. За несколько лет преподавания этики я от многих студентов слышал бойкую защиту этой теории, защиту столь отчаянно последовательную, что они были готовы даже запятнать свой собственный моральный облик, хотя всегда очень старались не запятнать мой. Помню, один молодой человек, гостиничный регистратор, в свободные часы, утверждал, что только страх перед полицией мешает ему взломать сейф в своем отеле. Может быть, так оно и было, но я со своей стороны скорее поверил бы в то, что у молодого человека доброкачественное чувство противоречия. Юные защитники эгоизма все без исключения были добрые и надежные люди, и мне кажется, что из них вышли более образцовые граждане, чем из некоторых их елейных соучеников.
Хотя культ агрессивного успеха процветает среди молодежи, которая, по-моему, на практике обычно на удивление далека от него, обнаружить его всего легче среди людей, открыто его не исповедующих. В мои университетские годы, например, старшие курсы нередко голосовали по целому кругу вопросов, в том числе о том, "образование" или "связи" были наиболее ценным приобретением прошедших четырех лет. "Связи" всегда Побеждали. Иными словами, большинство старшекурсников меньше ценили знания и ум, чем приобретение связей, которые помогли бы им со временем продавать облигации и заключать страховку. Мудрость веков бледнела перед тем простым фактом, что сегодняшний друг – завтрашний клиент. Не припомню, чтобы кто-нибудь задался вопросом, надо ли видеть в теперешнем клиенте будущего друга.
Бесхитростно оно или нет, простодушие этой теории несколько обманчиво. Она сбивает нас с толку именно тем самым, что велит нам быть начеку. Мы склонны думать, что лицемерие никогда не станет заявлять о себе так открыто. Вместо подозрений мы начинаем питать доверие к искренности человека, который только что сказал нам, что секрет его этики в постоянной неискренности. Однако искренность есть достоинство лишь постольку, поскольку оно гарантирует другим людям определенное постоянство в поведении. Оно есть тем самым социальная добродетель. Но все социальные добродетели теряют смысл внутри этики эгоизма. Человек, верный такой этике, будет жалеть о наличии в своем характере всяких этических черт и постарается избавиться от них как можно быстрее.
Рассматриваемая нами теория, таким образом, погрязла в самых явных противоречиях. Невинный человек, которому она совершенно не к лицу, тем не менее склонен иногда исповедовать ее в качестве безопасного выхода для своего юношеского бунта. Не столь невинные люди будут осуществлять ее на практике, подражая старшим как раз в тех действиях, которые предназначались для утаивания. По своему смыслу теория не может усматривать ничего хорошего в искренности и поэтому сама не в силах решить, признавать или не признавать за истину то, что она говорит. Мы угадываем за ней настроение отчаяния, последнее судорожное оправдание того, что невозможно оправдать, а дальше пустоту, проглатывающую мертвые идеи.
Так все в точности и обстоит. Допустим, вы лицо, чей доход поступает от прибылей, полученных от продуктов чужого труда. Много людей вносит свою долю в ваш доход, который велик потому, что доход каждого в отдельности из тех людей мал. В то же время вы сознаете, что тысячи людей имеют в точности тот же источник дохода, что и вы. Вы обнаруживаете, если раньше этого еще не знали, что у вас есть конкуренты по эксплуатации и что если вы не отстоите свою долю общего дохода, она перейдет в чужие руки и оставит вас разоренным. Вы должны отстаивать источник своего дохода и свой доступ к этому источнику. Вы должны заставлять людей работать на вас и при этом не давать никому другому занять ваше место.
При таких обстоятельствах мир будет казаться вам полным врагов. Правительство, профсоюзы, монополии, другие большие и малые бизнесмены предстанут в ваших глазах единым заговором с целью вас разорить. Надо бороться всяким доступным оружием – и, как это ни удивительно, среди такого оружия занимает свое место и этическая теория, Этика – орудие власти, потому что это орудие оправдания и убеждения. Соответственно вы можете держать наготове ту версию, что всеми своими действиями просто пытаетесь помочь природе в прополке "неприспособленных", или что существуют некоторые индивиды "низшей" природы, заслуживающие по этой причине именно такого обращения с ними, или что вы следуете определенным и неизбежным законам человеческого поведения.
Но допустим, впрочем, что эти и все другие оправдания проваливаются. Допустим, что завесы услужливой идеологии сорваны и ваша позиция, ваш образ действий предстали обнаженными перед слепящим светом экономического факта. У вас не останется другого выхода, кроме как оправдывать свою наготу, и тут уж все равно, таиться или быть искренним. Когда все средства сокрытия израсходованы, только и остается, что чистосердечие. Так что вы можете говорить: да, таковы на самом деле люди; таков (все видят) я; пусть всякий делает отсюда выводы, какие сможет. Когда закон джунглей уже не удается правдоподобно изобразить ни восхитительным, ни естественным, ни благотворным, ни справедливым, ни неизбежным, приходится вздохнуть под конец, словно говоря: "Ну да ладно; пропади все пропадом, а я все равно буду действовать по-своему". Для исполнения этой задачи и служит этика эгоизма. Трудно сказать, к чему такая задача ближе – к функции врача или могильщика.
Таково социальное применение теории эгоизма. Именно последняя безвыходность, однако, заставляет поднять главный из всех нравственных вопросов. Утверждая, что нам вовсе незачем заботиться о чьем-то благосостоянии, теория понуждает нас задуматься о том, имеет ли такая забота вообще хоть какое-нибудь обоснование. Нас всех, конечно, учат, что благосостояние других людей должно быть нашей первой заботой. Нас учат преклоняться перед такими добродетелями, как мужество, самообладание, верность, заодно с непременными самопожертвованием и самоотречением. Такие добродетели превозносятся даже в обществах стяжательства и конкуренции, хотя бы потому, что правители выгадывают, когда удается притормозить стяжательство и конкуренцию среди широких масс. Но когда мы встаем лицом к лицу с теорией, утверждающей, что эти добродетели лишены всякой ценности, что они абсурдны и опасны, то мы должны проанализировать все здание нашей этики сверху до низу. Нам надо постараться найти, нет ли все-таки причин предпочитать социальность эгоизму.
Итак, должен ли я искать себе добра, забывая других, или другим добра, забывая себя, или, поскольку между первым и вторым нет несовместимости, должен искать добра и себе и другим? Вопрос, пожалуй, из самых важных, какие нам когда-либо доводится решать. Если мы пойдем по пути, указанному этим вопросом, то должны будем, пройдя через политику, экономику и социологию, войти в мельчайшие подробности личной жизни. Ответ в значительной мере определит, какие партии мы будем выбирать, какие законодательные меры поддерживать, как смотреть на экономические отношения и даже какие решения принимать в повседневных делах, – скажем, спешить или не спешить с исполнением данных нами обещаний. Лучший способ задать вопрос, охватывая все его разнообразные импликации, такой: "Вы за людей или против них?".