Текст книги "Человек против мифов"
Автор книги: Данэм Берроуз
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИБЕЖИЩА
Даже в долгую и печальную эпоху своих сумерек греки не проявляли особой наклонности к солипсизму. Люди средневековья при всем свойственном им смешении факта и вымысла тоже ее не проявляли, если не считать мистиков. Наоборот, среди великих философов семнадцатого и восемнадцатого веков только один Спиноза оставался совершенно от нее свободен. Солипсизм зарождался или расцветал у Декарта, Лейбница, Локка, Беркли, Юма и Канта.
Факт этот тем более замечателен, что философия в те дни распадалась на две, казалось бы, противоборствующие школы мысли. Называвшие Декарта своим отцом рационалисты искали исходную истину в каком-то высшем положении, которое в силу своей самоочевидности должно быть неопровержимым. Идущие от Локка эмпирики искали истину в непосредственных показаниях чувств. Суть спора заключалась в том, что рационалисты считали ощущения смутными и обманчивыми, тогда как эмпирики рассматривали "самоочевидные" истины как не имеющие никакого основания в наблюдаемых событиях. Конфликт был в действительности не из неразрешимых, и я должен заметить по ходу дела, что два обрисованных мной выше принципа научного метода заимствованы соответственно у эмпириков и рационалистов.
Для нашей теперешней цели важно понять, что обе школы с одинаковой определенностью, но по противоположным причинам впали в солипсизм. Исследуя в своих разысканиях единую несомненную истину, Декарт попробовал для опыта сомневаться в любом мыслимом утверждении. По-видимому, он обнаружил в результате, что можно, не впадая в противоречие, сомневаться во всех утверждениях, кроме одного. Это единственное утверждение, сомнение в котором ведет к самопротиворечию, – утверждение "Я существую". Ведь если я сомневаюсь в своем существовании, то мне надо сначала существовать, чтобы заниматься сомнением. Мое сомнение заранее предполагает, таким образом, мое существование, и тонкий силлогистический оборот ставит мое существование в недосягаемость для всякого дальнейшего сомнения.
Конечно же, мы говорим о принципе cogito ergo sum – наверное, самом знаменитом из всех философских теорий. Давайте теперь посмотрим, чего Декарт достиг своим доказательством (которое, между прочим, ложно). Он получил основополагающий принцип, гласящий: "Я существую". Однако это утверждение на диво бесплодно и нерезультативно. В самом деле, разве я могу из простого факта своего существования вывести что бы то ни было еще? Разумеется, не могу, ведь мне пришлось бы тогда сочетать с утверждением "Я существую" некоторые другие утверждения, а в согласии с теорией того же Декарта они не имеют самоочевидной истинности. В самом начале аргументации я проваливаюсь в солипсистский застенок. Я запер дверь и выбросил ключ.
Если мы пойдем по пути эмпирика, результат будет не лучше. Его теория говорит, что реальное дано нам в чувственном опыте. "Если я лично вижу ходящего по льду человека, – говорит Локк, – то это уже за пределами вероятности, это знание"[50]50
Локк Д. Опыт о человеческом разуме, Кн. IV, гл. XV.
[Закрыть]. Непосредственные данные чувственного опыта – цвета, звуки, вкусы, осязания и запахи. У всего этого, предполагал Локк, есть источник в независимых реальных объектах, но место их существования – само сознание человека. Так возникает следующая ситуация: сознание имеет перед собой только свои ощущения; объекты, допускаемые в качестве возбудителей ощущений, никогда не воспринимаются непосредственно. Но если реальное есть действительно непосредственно воспринимаемое, то выходит, что при несомненной реальности ощущений существование объектов сомнительно.
Такой вывод заставил епископа Беркли сформулировать знаменитейшую из всех версий солипсизма. Существование объектов, сказал он, сводится к их воспринимаемости, а отсюда неизбежно заключение, что, когда предметы не воспринимаются, они не существуют. Скажем, если представить комнату со всем ее содержимым за закрытой дверью при отсутствии поблизости всякого кого-либо, способного поддержать их существование, то они просто выпадут из бытия. Эта теория, блестяще ниспровергающая здравый смысл, подсказала Беркли (думаю, самой своей трудностью) отрывок великолепной прозы с утверждениями, что весь небесный хор и все убранство земли – словом, все вещи, составляющие величественное здание мира, не имеют никакого существования вне духа; что их бытие (esse) заключается в том, чтобы быть воспринимаемыми или познаваемыми; что, следовательно, поскольку они не воспринимаются актуально мною или не существуют в моем сознании или в сознании какого-либо другого сотворенного духа, они должны или вообще не иметь существования, или же существовать в сознании какого-то вечного духа.
Таким путем эмпиризм, принимая в качестве достоверной реальности только непосредственно присутствующие в сознании ощущения, замуровывал сознание стенами этих ощущений и полностью лишил его возможности найти выход в мир, который существовал бы отдельно от него. Заключительные следствия из локковской гипотезы поистине даже разрушительней, чем любое положение рационализма. Оказывается, что человеческая "самость" (или "душа") тоже не дана непосредственно в чувственном опыте и должна быть поэтому сброшена со счетов как нечто весьма сомнительное в части своего существования. Эта часть ампутации была выполнена Юмом, чей безжалостный анализ не оставил после себя ничего, кроме потока ощущений без возбуждающих их предметов и без воспринимающего их сознания.
Теория Беркли, мне кажется, обычно рассматривается как показательный пример странностей, которые так любят изобретать философы. Я вынужден, однако, настаивать, что теория эта очень распространена, хотя ее приверженцы не всегда отдают себе отчет в том, что следуют ей. Заметные следы ее обнаруживаются, например, в философиях сэра Джеймса Джейнса и сэра Артура Эддингтона – двух физиков, заметно меньше прославившихся своей физикой, чем своими неожиданными услугами богословию. Единственной подлинной странностью Беркли было то, что он обрисовал свою теорию с безупречной точностью и встретил все выводы из нее с самым безмятежным мужеством. Непонятно, почему мы должны хохотать над "добрым епископом" (как называл его Кант), чьим главнейшим грехом была ясность, и в то же время увенчивать славой людей, прячущих свои грехи в глубоком мраке собственной мысли?
Так что изучение "Принципов человеческого знания" Беркли само по себе окажется великолепным противоядием против пустого идеализма. Здесь вы найдете подлинную сущность всей теории без трансценденталистского орнамента в духе рококо и без головоломной машинерии мировых душ, космических сознаний и абсолютных идей. Здесь теория предстает в бесстыдной обнаженности – и, обнаженная, она поистине обладает причудливой красотой. В самом деле, здесь, как нигде больше, мы находим ясную и ясно выраженную доктрину первичности сознания перед природой и зависимости существования мира только от сознания.
Зададимся теперь другим и, как мне кажется, более дотошным вопросом. Чем объяснить популярность взгляда, идущего вразрез с очевиднейшими выводами здравого смысла? Что заставляет людей верить, будто Вселенная не может быть самостоятельной системой, а обязательно должна существовать в их сознании, или в чьем-то сознании, или в божественном сознании? Дело не может заключаться в силе аргументов Беркли, потому что, хоть они ничуть не хуже любых других, они все-таки недостаточны для получения искомых выводов. Кроме того, жизненность философских теорий не вполне (и даже не в большей части) зависит от собранных в ее пользу доказательств. Жизненность – т.е. свойство, позволяющее теории процветать в многих умах, – зависит от значимости теории для жизни, как эта последняя протекает в определенном социальном контексте.
Изложим все дело проще. Всякий немного философствует, т.е. всякий на базе своего опыта мира строит некоторые обобщения. Обобщения могут быть скудными и глупыми, но, так или иначе, они налицо. Питающий их опыт – это, естественно, история жизни каждого создателя обобщений, ряд взаимодействий между ним и физическим миром, между ним и социумом, в котором он обитает. Чтобы философская теория завоевала широкое признание, она должна подкреплять или по крайней мере не опрокидывать обобщения, постоянно создаваемые большинством людей. Спенсерова теория автоматичности социального прогресса обладала удивительной жизненностью в процветающую викторианскую эпоху, однако ей так и не удалось пережить первую мировую войну. В те и последующие годы люди обнаружили, что социальный прогресс не только далеко не автоматичен, но за него надо бороться, причем все равно он может еще и не наступить. Словом, верно ядовитое замечание Сантаяны, что философии не опровергаются, а просто забрасываются.
Мы упомянули, что современная философия, будь она рационалистической или эмпиристской, таит солипсизм в своей сердцевине. Этим утверждением сказано многое. Мы говорим не об отдельной теории, а о главном направлении современной мысли, и мы находим, что она поражена солипсизмом как врожденной болезнью. Основание для такого положения дел обнаружится в единой доминирующей точке зрения, источник которой залегает глубоко в современном обществе. Точку зрения эту можно, мне кажется, с большой точностью назвать индивидуализмом.
Индивидуализм всегда был полновесным мировоззрением, на языке которого шло последовательное истолкование каждой области исследований. В его природу, а также и в его значение всего легче проникнуть путем анализа разрушенного им мировоззрения – а именно того, которое имело целью описать и которое бесспорно защищало средневековую форму социальной организации. Феодализм был вертикальной, иерархической системой, основанной на землевладении. У подножия этой социальной колонны стоял крепостной, привязанный к обрабатываемой им земле и обязанный преданностью господину, владельцу земли. Господин, в свою очередь, был обязан преданностью королю, король – императору Священной Римской империи (по крайней мере, в глазах папы). Папа вел свой суверенитет от св. Петра, который не мог лично предстать для отстаивания своих прав. Св. Петр получил их от почти что высшей власти – от второго Лица Троицы, – а второе Лицо Троицы имело их от всевышней власти. Таким образом, непрерывная ниточка тянулась от крепостного на поле до существа, которое епископ Батлер назвал "Господином и Собственником вселенной". Общество строилось тут по спокойному, величественному принципу субординации. Надеялись, что при наличии субординации подчинение без труда последует само собой.
Факт иерархичности, преобразившийся тем самым в принцип, подкреплялся продуманным применением социологии апостола Павла. "Мы все – члены друг друга", – сказал великий миссионер. Человеческое общество напоминает человеческий организм: каждому органу предписана особая функция. Легкие не могут исполнять дело сердца, сердце – дело головы. В средневековой манере эта аналогия была развернута до деталей. Была некоторая загвоздка, считать ли головой папу или императора, поскольку, как разумно замечали законники, у тела по-настоящему не может быть две головы. Однако судопроизводству было отведено (и, по-моему, удачно) место печени, а простой народ отождествлялся с пальцами ног. Когда население начинало бунтовать, говорили, что у политического тела подагра[51]51
Может показаться невероятным, что когда-то могли всерьез держаться подобных идей. Я должен поэтому указать, что подтверждающие документы можно найти в кн.: Giercke. Political Theories of the Middle Ages. Macmillan, N.Y., 1900, ch. IV, notes 76-79.
[Закрыть].
К несчастью для этих идиллий, средневековое общество нуждалось в товарах потребления и потому нуждалось в классе призванных производить эти товары людей – классе, который не замедлил открыть, что, как правило, чем больше ты делаешь и продаешь товаров, тем больше приобретаешь богатств. Сверх того, феодальные властители страдали от жгучей нужды в деньгах: землевладельцы – известные кредиторы. Возникли заимодавцы как часть торгового класса, и их практика, пускай обличаемая церковью (еще одним землевладельцем) как ростовщическая, росла и процветала на нуждах самих же правителей.
Как со временем оказалось, интересы торгового класса находились в прямом конфликте с интересами феодальной аристократии. Сложная система правил, упорядочивавших средневековые отношения, превратилась в систему помех для растущего производства товаров. И средневековое общество постигла судьба всех обществ, не дающих себе производить столько, сколько они могут: оно распалось. Изящная вертикальная колонна, как обнаружилось, была деревянной, и забравшиеся в нее муравьи проели сердцевину.
Этими муравьями (слово не из моих любимых, но у него есть определенная ироническая уместность) были, конечно, как раз упомянутые нами купцы, банкиры и торговцы, исторические предшественники современных капиталистов. За последние четыре века история была по большей части хроникой их подвигов, а философия – хроникой их идей. Чрезвычайно поучительно пронаблюдать, как рост торговли сказался на средневековой социальной теории.
С самого начала воздействие было поразительным. Для средневековой мысли было как нельзя более естественным делом говорить, что у каждого есть предписанное место в обществе, что у аристократа свое особенное дело, а у торгового человека свое и ни один не должен посягать на чужое. Беда заключалась в том, что купец не мог быть "хорошим" (т.е. прибыльным) купцом без прямого столкновения с аристократией. И точно так же аристократ не мог быть "хорошим" аристократом (т.е. процветающим землевладельцем) без ограничения действий купца. Тем самым теория имела тенденцию переворачиваться с ног на голову, поскольку, чем успешней классы выполняли свои функции, тем острей становился конфликт между ними. Вместо внедрения социальной субординации теория при своем приложении к факту на деле оправдывала раздор.
Сознавая этот абсурдный результат, теоретики – защитники торговли (к сожалению, должен я сказать, они были радикалы) вознамерились совершенно отделаться от всего учения целиком. На его место они поставили диаметрально противоположный взгляд. Они отрицали, что ценность человека определяется его причастностью к отправлению социальной функции, и утверждали, что его ценность определяется скорее в аспекте того, чего он способен достичь для себя. Идею общества как организма они заменили идеей общества как скопления индивидов. У каждого из социальных атомов усматривали движущее ядро личной заинтересованности и оболочку, непробиваемо утолщенную естественным правом. Стали считать, что атомы вступают во временные отношения друг с другом, сцепляемые взаимным удовлетворением своих интересов и благотворным, хотя и строгим, законом договора. Но что касается влияния друг на друга, у индивидов его было вряд ли больше, чем у груды мраморных шаров.
Новое выдвижение индивида, его талантов и способностей было громадным приобретением для человеческой мысли. Исчезновение идеи социальной функции было, однако, в равной мере громадной потерей. Ибо мясник уже не мог апеллировать к потребности общества в пище как к оправданию своего существования. Ему теперь надо было просто говорить, что его профессия – один из разнообразных способов заработать на жизнь. "Хорошим" мясником он становился уже не потому, что поставлял много пищи большому числу людей, а потому, что обеспечивал себе замечательно высокий для мясника доход. Мыслительный переход совершался, таким образом, от статической, органической теории к динамической, атомистической теории. Эти противоположности (если мне будет позволено поиграть в диалектику) ожидают примирения в какой-то динамически-органической теории, на которую возлагаются наши будущие надежды. Другая альтернатива, статически-атомистическая теория, составляющая суть (хотя и не лицо) фашизма, ожидает теперь окончательного разгрома[52]52
Читатель может при желании разработать эту диалектику, отправляясь от следующих определений: статичное есть жестко иерархичное по форме; динамичное текучее по форме и оставляющее место для демократических возможностей; органичное проникнутое чувством социальной ответственности; атомарное находящееся во власти эгоистических интересов н лишенное чувства социальной ответственности.
[Закрыть].
Идея общества как собрания атомарных индивидов определяет всю мысль XVII, XVIII и XIX столетий. Она получает свою философскую reductio ad absurdum в лейбницевой теории "закупоренных монад", политэкономическую – в "манчестерском человеке", историческую – в карлейлевой доктрине героя, этическую – в бентамовом определении социального счастья как "суммы" счастья членов общества. На всем протяжении современной эпохи психология была по большей части исследованием индивидуального человека: социальная психология – это привесок, дополнение задним числом. Этика была в основном изучением того, что индивидуальный человек должен считать желательным: социальная этика тоже привносится задним числом. Политические науки были заняты абстрактным и искусственным вопросом об индивиде в его отношении к государству: подлинный вопрос «Чье это государство?» все время запаздывает. Нет ни одной дисциплины или области исследования, не заполоненной подавляющим, неотвратимым Я. Создается впечатление, что вся современная история целиком сводится к перетасовке биллиардных шаров.
Коль скоро такова общая интеллектуальная атмосфера, можно легко понять причины процветания солипсизма. Раз объективный мир предстает неутешительным, а Самость кажется уютной, в остаток выпадет упрямая вера, что мышление делает вещи такими, какие они есть. Американцам, воспитанным в этой вере неумолимыми императивами Эмерсона и светлыми пророчествами Джеймса, возможно, окажется очень трудно отделаться от старой привычки. Но отделаться надо, если они хотят процветать. Человек, живущий в своих собственных мыслях, никогда не будет жить в мире. Человек, слушающий свой собственный голос, никогда не научится музыке сфер.
ASYLUM IGNORANTIAE
Мы обозрели исторические причины нашей склонности верить учению о зависимости всего от мысли. Мы рассмотрели и фашистские последствия, к которым толкает это учение. Факты помогают предостеречь нас от опасности, но сами по себе они еще не доказывают, что вера ошибочна. Для этого требуется еще одно рассуждение.
Говорить, что все зависит от мышления, – значит говорить, что вещи таковы, каковы они есть, потому, что мы их такими считаем; или, выражаясь точнее, что существование и природа вещей определяются нашим собственным сознанием. Помимо нашего сознания, согласно этой теории, вещи вообще не существовали бы и не имели бы никакой природы.
Стало быть, сознание – первичный факт. От него должно зависеть все остальное. Соответственно оно должно было существовать, пока существовала Вселенная, а возможно, и дольше. Разумеется, это не может относиться к индивидуальному сознанию каждого из нас. Ну что ж, если сознание одного человека не могло нести на себе вселенную, то, наверное, это совершалось сознанием поколений за поколениями людей. Этой гипотезе повезет не больше. По подсчетам геологии, возраст Земли должен измеряться миллиардами лет, тогда как человеческий род существует где-то 500 тыс. лет. А у Вселенной в целом – было ли у нее вообще начало? Так что явно не могло человеческое сознание поддерживать существование Земли и Вселенной. Неисчислимые зоны протекли, пока появилось человеческое сознание, и звезды шли своими путями, не спросясь ни у каких астрономов.
Остается последняя возможность: Вселенная существовала в космическом сознании, или мировой душе. Однако эта идея подозрительно похожа на уловку, придуманную для разрешения трудного вопроса. У нас нет ни малейшей причины допускать существование космического сознания, если мы заранее не убеждены, что все зависит от мысли, и желаем всесторонне упрочить свое убеждение. Никакой другой пользы от такой гипотезы нет. Астрономия фиксирует историю звезд, геология – Земли, антропология – человека, и все это без какой бы то ни было необходимости привлекать космическое сознание в качестве способа объяснения. Таким образом, хотя отрицать наличие космического сознания со всей уверенностью мы не можем, нам наверняка известно, что ни для каких научных надобностей эта гипотеза не нужна.
Или возьмем эту проблему в формулировке Беркли, где просто утверждается, что рассматривать объекты как существующие независимо от нашего сознания бессмысленно. Конечно, Беркли признает, да и всякий признает, что источник наших ощущений где-то вне нас. Ощущения вещь упрямая: они не возникают по нашему произволу и не изменяют своего содержания от нашей прихоти. Человек, открывающий глаза на мир, увидит ровно то, что должен увидеть при данных обстоятельствах. А если источник ощущений действительно вне нас, то разумнее всего будет предположить, что они исходят от объектов. Их "упрямство" будет в таком случае свидетельством независимости этого источника от нас и доказательством реального существования объективного мира.
Здесь опять-таки предстает альтернатива, и нам надо рассмотреть гипотезу, избранную самим Беркли. Пусть этим внешним источником будет, как он говорит, бог. Тогда оказывается, что эта гипотеза страдает в качестве средства философского объяснения точно от таких же трудностей, от которых страдала доктрина космического сознания. И эта конструкция тоже не нужна для объяснения фактов. Даже если принять религиозный опыт в качестве полноценного свидетельства, мы мало что найдем в нем для подкрепления взгляда, что божество – непосредственный источник физического ощущения. Бог, явивший свое всемогущество при создании Земли и небесной тверди, не занимался внедрением простых представлений в умы своей твари.
Наконец, кажется вероятным, что все заблуждение идет от ошибочного взгляда на человеческий опыт, а именно от взгляда, что опыт имеет прежде всего созерцательный характер: ум вбирает ощущения и, так сказать, анализирует их. Если бы "анализом" вся его функция и ограничивалась, ум мог бы не без основания задаться вопросом, действительно ли за экраном ощущений располагаются какие-то объекты. Однако человеческий опыт не просто созерцание. Он – и это несравненно важнее – активно работает с миром. Да, мы вбираем ощущения, но мы также и воздействуем на все окружающее нас. И, без сомнения, мы издавна знаем, что эта работа, это воздействие, чтобы быть успешными, требуют от нас рассмотрения мира как независимой системы, взаимодействие с которой возможно лишь в меру нашего понимания ее природы. Высшее достижение науки именно в том и заключается, что с помощью математики и путем лабораторного анализа она способна дать отчет в поведении объектов за то время, когда мы не воспринимаем их. И постоянным свидетельством этого достижения становится наше растущее овладение физическим миром.
Общезначимой истиной будет в таком случае то обстоятельство, что сознание никоим образом не первично, а вторично по отношению к природе. Поскольку среди своих многочисленных богатств природа производит человеческие существа, в которых живет сознание, и поскольку своим могущественным и непрерывным влиянием она формирует это сознание, мы поставим Вселенную с ног на голову, если всерьез уверуем в ее зависимость от нашего мышления. От такого заблуждения путь ведет только к еще большему заблуждению. Краткое и скоропреходящее удовольствие от замены вещей мыслями намного уступает выгоде от реального искоренения реального зла в объективном мире.
К этому последнему занятию, нашей заведомо главной заботе, нас зовут все времена и эпохи, кризисные и мирные; к нему с необходимостью направлены все усилия разумных людей. Может показаться удивительным, но истинно и справедливо то, что только люди рационального склада ума и социальной целеустремленности и могут в конечном счете достичь того духовного мира, который так лживо обещают разные мистические учения. Ведь они убеждают нас бежать от мира. Разум, наоборот, убеждает нас изменить его.