Текст книги "Vis Vitalis"
Автор книги: Дан Маркович
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
В воскресенье утром старик натянул дубовой твердости валенки, намертво вколоченные в ярко-зеленые галоши, на лицо надвинул щиток из оргстекла, чтобы не вдыхать напрямую морозный воздух, поверх телогрейки напялил что-то вроде длинного брезентового плаща. Плащ-палатка – решил Марк, всю жизнь бежавший от военкома как черт от ладана – "вообще-то годен, но к службе – никак нет..." Он до сих пор с трепетом вспоминал старуху, горбунью из особого отдела – "мы вас возьмем..." – и отчаянные попытки мухи отбояриться от паука. 4 Они пошли по длинной заснеженной дороге, потом по узкой тропиночке, где снег то держит навесу, то ухнешь по колено, мимо черных деревенских заборов, вялого лая собак, нерешительных дымков, что замерли столбиками, сливаясь с наседающим на землю сумраком... Прошли деревню, стали спускаться в долину реки, и где-то на середине спуска – Марк уже чертыхался, ботиночки сдавали – перед ними оказалась вросшая в землю избушка. Два окна, у стены узкая скамейка... Старик молча возился с замком, Марк с изумлением наблюдал за ним – столько лет скрывал! Дверь бесшумно распахнулась, словно упала внутрь, открывая черную дыру. – Входите. Марк нагнулся, чтобы не задеть головой, хотя был скромного роста. Из крошечных сеней прошли в комнатенку, единственную в этой халупе. Аркадий вытащил из щели между бревнами коробок, чиркнул, поджег толстую фиолетовую свечу, что торчала посредине блюдца на большом круглом столе. Здесь же лежали кипы старых газет и с десяток яблок, хорошо сохранившихся. Ну, и холод, не подумал – почувствовал кожей Марк. Свет пламени перебил слабое свечение дня, возникли тени. Половину помещения занимала печь, в углу топчан, у стола два стула, перед окном разваленное кресло. – Чей дом? – как бы небрежно спросил Марк. – Мой. 5 Когда его выгонят из города... Он был уверен, что вытурят р-разберутся в очередной раз, наведут порядок... или придерутся к бесчинствам в квартире, запахам, телевизионным помехам... Он всегда готовился. А здесь блаженствовал, хотя понимал, что смешно – никуда не скроешься. – Здесь нет микрофонов, – гордо сказал он. – Сейчас печь растопим.
Засуетился, все у него под рукой, и минут через десять пахнуло теплом. Аркадий поставил кочергу в угол, вытер слезящийся глаз. – Притащусь сюда, когда дело дойдет, вползу и лягу. Не хочу похорон, одно притворство. Издохну спокойно, а весной будет красивая мумия. Я в другую жизнь не верю, не может нам быть другой, если здесь такую устроили. – Я бы так не смог... – подумал Марк, – хочется, чтобы заслуги признали, пусть над остывшим телом, чтобы запомнили. Ерундой себя тешу, а живу бесчувственно, бессознательно... – Я был у Марата, – сказал Аркадий, вытирая клеенку. 6 Марк знал, что старик передал какие-то образцы корифею по части точности. Он завидовал Марату, его обстоятельности, непоколебимой вере в факты, цифры, тому, как тот любовно поглаживает графики, вычерченные умелой рукой, верит каждому изгибу, вкусно показывает... Не то, что Марк – мимоходом, стесняясь – кривули на клочках, может так, может наоборот... – И что? – Я обычный маленький пачкун, к тому же старый и неисправимый. Аркадий сказал это спокойно, даже без горечи в голосе. – Так и сказал? – изумился Марк. – Он мне все объяснил. Никаких чудес. Наука защитила свои устои от маленького грязнули. А так убедительно было, черт! Оказывается, проволочка устала. – Марат технарь, пусть мастер, но страшно узкий. Спросите его об общих делах, он даже не мычит, он дебил! – Марк должен был поддержать Аркадия. – К тому же, каждый день под градусом. – Он уже год как "завязал", строгает диссертацию, хочет жениться. Не спорьте, я пачкун. Может, все мы такие – мечтатели, бездельники и пачкуны... Но это меня не утешает. Ладно, давайте пить чай. Хату я вам завещаю. Аркадий заварил не жалея, чай вязал рот. – Я понял, – с непонятным воодушевлением говорил он, – всю жизнь пролежал в окопе, как солдат, а оказалось – канава, рядом тракт, голоса, мир, кто-то катит по асфальту, весело там, смешно... Убил полвека, десятилетия жил бесполезно... К тому же от меня не останется ни строчки! Что же это все было, зачем? Я не оправдываюсь, не нуждаюсь в утешении, нет... но как объяснить назначение устройства, износившегося от бесплодных усилий?!.. Возможно, если есть Он, то Им движет стремление придать всей системе дополнительную устойчивость путем многократного дублирования частей? То есть, я – своего рода запасная часть. К примеру, я и Глеб. Не Глеб, так я, не я, так он... Какова кровожадность, вот сво-о-лочь! Какая такая великая цель! По образу и подобию, видите ли... Сплошное лицемерие! А ведь говорил... или ученики наврали?.. – что смысл в любви ко всем нам... Мой смысл был в любви к истине. Вам, конечно, знакомо это неуемное тянущее под ложечкой чувство – недостаточности, незаполненности, недотянутости какой-то, когда ворочается червь познания, он ненасытен, этот червяк... А истина ко мне даже не прикоснулась! Она объективная, говорите, она общая, незыблемая, несомненная для всех? Пусть растакая, а мне не нужна! Жизнь-то моя не общая! Не объективная! Кому она понятна, кроме меня, и то... Из тюремной пыли соткана, из подозрений, страстей, заблуждений... еще несколько мгновений... И все?.. Нет, это удивительно! Я ничего не понял, вот сижу и вижу ну, ничегошеньки! – Аркадий всплеснул руками, чувство юмора вернулось к нему. – Зачем Богу такие неудачники! Я давно-о-о догадывался – он или бессердечный злодей, или не всесилен, его действия ошибками пестрят. 7 Марк слушал, и думал о своем. Ему ясно было, что он погибает, вместе с этим беднягой, ничуть не лучше его... лишается уважения тех немногих, кто стоял за спиной, к кому он обращался в трудные минуты – мать, Мартин... Он становится никем, теряет облик, расплывается туманным пятном – и вынужден искать новую опору, уже ни на кого не полагаясь, никому не веря... – Как выпал в первый раз этот чертов осадок, я с ума сошел, потерял бдительность, – с жаром продолжал старик. – Представляете прозрачный раствор, и я добавляю... ну, чуть-чуть, и тут, понимаешь, из ничего... Будто щель в пространстве прорезалась, невидимая – и посыпался снег, снежок, и это все чистейшие кристаллы, они плывут, поворачиваются, переливаются... С ума сойти... Что это, что? Откуда взялось, что там было насыщено-пересыщено, и вдруг разразилось?.. Оказывается, совсем другое вещество, а то, что искал, притеснял вопросами, припирал к стенке, допрашивал с пристрастием – оно-то усмехнулось, махнуло хвостиком, уплыло в глубину, снова неуловимо, снова не знаю, что, где... Кого оно подставило вместо себя неряшливому глазу? Ошибка, видите ли, в кислотности, проволочка устала... Тут не ошибка – явление произошло, ну, пусть не то, не то, сам знаю – не то! Марк с жалостью воспринимал этот восторженный и безграмотный лепет, купился старик на известную всем какую-нибудь альдолазу или нуклеазу, разбираться – время тратить, в его безумном киселе черт ногу сломит, все на глазок, вприкуску, приглядку... А еще бывший физик! Не-е-т, это какое-то сумасшествие, лучше бы помидоры выращивал... "А ты сам-то?.." Он будто проснулся, а вчерашняя беда не испарилась, подчиняясь детскому желанию, снова здесь... "Я сам-то кто?.." И вдруг неожиданно для себя сказал: – Я уезжаю, дней на десять, туда, к себе. Дело есть. – А-а-а, дело... – Аркадий понимающе кивнул, и снова о своем: – Я тут же, конечно, решил выбросить все, но к вечеру оклемался, встряхнулся, как пес после пинка, одумался. Ведь я образованный физик, какой черт погнал меня в несвойственную мне химию, какие-то вещества искать в чужой стороне? Взяться без промедления за квантовую сущность живого! Ну, не квантовую, так полуквантовую, но достаточно глубокую... Или особую термодинамику, там и конь не валялся, особенно в вопросах ритмов жизни. Очистить от шульцевских инсинуаций, по-настоящему вцепиться, а что... Ничего ты не понял, ужаснулся Марк. Но тут же закивал, поддерживая, пусть старик потешится планами. 8 – Я вам открою еще одну тайну. Домик первая, теперь вторая. Аркадий смешком пытается скрыть волнение. – У меня есть рукопись, правда, еще не дописал. Когда я... ну, это самое... – старик хохотнул, таким нелепым ему казалось "это самое", а слово "умру" напыщенным и чрезмерно громким, как "мое творчество". – Когда меня не станет, – уточнил он, – возьмите и прочтите. – Как вы ее назвали? – Марк задал нейтральный вопрос, его тронула искренность Аркадия. – Она о заблуждениях. Может, "Энергия заблуждений"?.. Еще не знаю. Энергия, питающая все лучшее... Об этом кто-то уже говорил... черт, и плюнуть некуда!.. Я писал о том, что не случилось, что я мог – и не сотворил. – Откуда вы знаете?.. – Послушайте, вы, Фома-неверующий... Когда-то старик-священник рассказал мне историю. Он во время войны служил в своей церкви. Налетели враги, бомбили, сровняли с землей весь квартал, все спалили, а церковь устояла. Когда он после службы вышел на улицу, а он не прервался ни на момент, увидел все эти ямы и пожары вместо жилищ, то ему совершенно ясно стало, что Бог церковь спас. "Мне ясно" – говорит, глаза светлые, умные – знает. Тогда я плечами пожал, а теперь точно также говорю – знаю, сделал бы, если б не случай. Знаю. – Аркадий... – хотел что-то сказать Марк, и не смог. 9 Они беседовали до глубокой ночи, погас огонь, покрылись белесой корочкой угли. Аркадий вовсе развеселился: – Пора мне здесь огурцы выращивать. Чуть потеплеет, сооружу теплицу, буду на траве колоть дрова, выращу кучу маленьких котяток – и прости меня наука. Вот только еще разик соберусь с силами – добью раствор, там удивительно просто, если принять особую термодинамику; я как-то набросал на бумажке, надо найти... Может, нет в ней таких красот, как в идеальных да закрытых системах... Обожаю эти идеальные, и чтобы никакой открытости! Как эти модные американцы учат нас расслабьтесь, говорят... Фиг вам! не расслаблюсь никогда, я запреты обожаю!.. Шучу, шучу, просто система открыта, через нее поток, вот и все дела, и как никто не додумался! Марк слушал эту безответственную болтовню, сквозь шутовство слышалось ему отчаяние. И, конечно, не обратил внимания на промелькнувшую фразу про потоки, открытые системы... Лет через десять вспомнил, и руками развел – Аркадий, откуда?.. целое направление в науке... Но Аркадия уже не было, и той бумажки его, с формулами, тоже. Они оделись, вышли, заперли дверь. Сияла луна, синел снег, чернели на нем деревья. Аркадий в своем длинном маскхалате шел впереди, оглянулся – с прозрачным щитком на лице он выглядел потешным пришельцем-марсиянином: – А-а-а, что говорить, всю жизнь бежал за волной... Таким он и запомнился Марку, этот веселый безумный старик: – ... я всю жизнь бежал за волной...
Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я
Глава первая 1 Снова поезд толкает в плечо, тронулись, едем с удобствами, не так, как когда-то... Грохочущие огромные вагоны тащились всю ночь, надолго замирая у пустынных перронов, посреди поля, где только фонарь да черная дуга шлагбаума. Несло туалетной вонью, спали на третьей багажной полке, но чаще сидели всю ночь, читали стихи. И Марк читал, хотя никогда не понимал суровых ограничений формы – он во всем искал только смысл... Наблюдая когда-то за исчезновением кристаллика иода – струйкой дыма, он решил, что именно так надо жить: исчезнуть без следа, превратившись в статьи, книжные строчки, дела... Сейчас, как он ни старался, не мог вспомнить тех нескольких строк в старой книге, которую ему дали подержать в руках; осталось только ощущение исчезающей между пальцами мягкости потертых страниц – многие перелистывали, читали, и забыли, кто такой Мартин. Книга забылась, зато перед глазами маячила кепка с нелепой пуговкой, висели, не доставая до пола, ноги в стоптанных башмаках – гений восседал на высокой табуретке... да в воздухе витали звуки скрипучего голоса, доносящего несколько обращенных к Марку добрых слов... Мартин превратился в книжную строчку, которую забыли, и в его, Марка, память, недолговечную, хрупкую... Жизнь бессмысленна и никчемна, если тонны, пуды лучших устремлений гниют и пропадают!.. Он вспомнил мясокомбинат, огромный зал, в начале которого сгрудились тревожно мычащие коровы, а в другом конце спускают на эстакаду плотно спрессованные кипы шкур... Теперь он видел в этой картине новый смысл.
2 И заснул, опустив небритое лицо на чистую салфетку с фирменным рисунком балтийской чайки. Его неуклюжие подслеповатые мысли, конечно, покажутся наивными человеку, стоящему на прочном фундаменте, твердо знающему, кто он такой и к чему стремится. Хотя я не люблю таких, их вросшую в землю основательность; в жизни, как в фигурном катании, лучше приземляться на одну ногу... Мы глубже своего представления о себе. Тем более, интересней того плоского среза времени, в который нас угораздило вляпаться благодаря озорному случаю. И совсем не все знатные пленники, заложники вечности, сколько нас, безымянных, копошащихся во мраке, отчаянно сбивающих масло из обезжиренного молока. Из темноты мы растем, из темноты... Какое такое предназначение! Из столкновений больших случайностей рождается вся эта суета, редкие искры и густая пыль будней. Бывает, правда, кому-то повезет – с самого начала знает о себе нечто, или догадывается?.. Например, что рожден быть зажигальщиком свечей. Появился... а в мире к тому времени перевелись свечи. Но, ура! судьба милостиво позволяет проявить себя – вы механик при машине, и тут свечи, правда, несколько другие... Кто приспосабливается, кто забывает... А некоторые бросаются всех убеждать, что надо выкинуть новейшие источники света, вернуться к свечечке! Этих себялюбцев обычно затаптывают, проходя по своим делам. А иногда они-таки насаждают свечи, и это ад кромешный... Наконец, кое-кто создает свой домашний маленький культик, алтарь, поддерживает горение. Смотришь – свечи снова в цене, а потом и мода, или даже авангард, который, убегая от банальности, наталкивается на забытое... Человек глубже мира, хотя поразительно мало знает о себе, и, что еще поразительней – знать не хочет, а стремится соответствовать времени и случайным обстоятельствам. Может, неспроста? – суровые требования к действительности – соответствовать нашим пристрастиям и наклонностям – слишком уж дорого нам обходятся. Спокойней и безопасней искать широту в своей глубине, ведь даже средневековое дитя, закинутое в наше время, нашло бы в нем какой-нибудь свой интерес... Но некоторых призывать к разумности бесполезно: и сами ничего не понимают, и жить как все не хотят! Жизнь наша такова, какой ее себе представляем... Марку жизнь теперь представлялась узким коридором, отделяющим от широкого поля возможностей, и он бежит, бежит, уже с отчаянием, теряя надежду, что хотя бы мелькнет перед ним это поле – в провале, бойнице, домашнем уютном окошке... 3 Разносят чай, все усердно жуют, нам вкусно, как детям в чужом доме. Помнишь, ночь, вокзал, лето... "Пакет" – два ломтика черного, холодное резиновое яйцо, котлета... Общежитие, за углом вокзал, перрон, зевающая толстая буфетчица, грохот сталкивающихся буферов, бодрые звоночки у стрелок, на скамейках пьяницы и девки, везде зелень и грязь... Болгарские голубцы, килечка с пряностью, пахучая ливерная, пирожки с луком и яйцом – другая еда! Вначале он тосковал по ней, и презирал себя за это, также как за первые впечатления о России – огромно все, безалаберно, грязно, вонюче, в смрадном каком-то жире... Лезли в глаза недостойные мелочи, а не великие тени... Женщины курят и матерятся, мужики слюнявы и многоречивы, каждый норовит пролезть в душу, и сам нараспашку... Зато как поражают высоченные березы, роскошный подлесок, бескрайние поля огромная земля, море земли, кажется, только живи! – и не живут, а мучаются... А этот Институт, каким запутанным он казался, с кривыми бесконечными коридорами, раздачами вещей и продуктов на каждом углу, и все норовят бесплатное урвать... Здесь можно тянуть жизнь как резину, ничего не имея, процветать, воровать по мелочам или побираться, годами пользоваться ничейным... или, все имея, вдруг добровольно опуститься в подвал и никогда больше не подняться... Будто все население когда-то неведомой силой, как смерчем, занесло в этот простор, и до сих пор недоуменно оглядываются, чешут затылки.
Потом все упростилось. Кратер в центре здания оказался не таким уж огромным, кое-как залатали. Зиленчик, действительно, исчез, но никуда не ходил, а удрал из финской командировки: протиснулся в туалетное окошко, и в Швецию на трамвайчике. Гарик годами не жил с Фаиной, в конце концов развелся и умер как-то ночью, сгорел на работе от инсульта... Действительность понемногу прояснялась – со временем, с опытом, а жизнь... своя жизнь только запутывалась. 4 Он возвращается туда, где родился, в единственное в мире место, с которым, чувствует, крепко связан. Он не рискует произносить громкое слово – родина, понимает, что привязанность его странна: хозяин поднимет бровь – "ты кто?.." А он? – пожмет плечами, отойдет, с тяжестью в груди, желанием поскорей очерстветь, забыть или вспоминать без тоски. Равнина понижается, исчезают русские невысокие горочки, игра просторов – становится ровно, тягуче, топко, близко и знакомо. Промелькнул тот самый перрон, вокзал, "кипяток" красными буквами, забор, дом с башенкой, его общежитие... Все на месте, а вернуться некуда, так что ничего не жди, смотри, дыши, не поддавайся тоске. – Вот вернусь... – он думал, глядя в стекло, линованное наискосок дождевыми струями. Не успев отъехать, он уже думал о возращении. Он не мог успокоиться, остановиться, подумать, просто смотреть... "Приеду, и все начну снова!" С того же места, в ту же сторону, проламывая головой стену?.. Он хотел обратно потому, что предвидел, как глубоко будет задет. Стремился избежать встреч с прошлым, не умел терпеть то, что невозможно изменить. Этой ноющей боли под ложечкой, где темные люди подозревают обиталище души. Он предпочитал бежать или тут же действовать – все понять, прояснить, переделать или разрушить забыть, но только не терпеть. Он чувствовал, что в чем-то важном ошибся, хотя протестовал, приступал к себе с вопросами, искал аргументы, убеждал, даже заставлял интерес вернуться. Не получалось. Рушилось основание. Это глубоко уязвляло его, и пугало: как жить без опоры?.. "За что я любил науку? Что помню от этих упоительных лет, от сплошного движения?.." Ни мысли, ни великие идеи в голову не приходили. Зато он живо вспоминает атмосферу той жизни – ее полумрак, отдаленность от скучной улицы, тишину, круг света перед собой, спокойствие, сосредоточенность, мир в душе, презрение к суетливым мелочам... Мартина, но опять же не идеи старика, а очень простое: теплоту, понимание, улыбку... Его ободряли, рассказывали про героев, благородство, помощь, незримое братство. Он любил уверенность в основах, ясность, четкие границы, этот особый строгий мир с его трагедиями мысли, столкновениями идей... Оказалось, здание, действительно, прекрасно, но ажурно, пусто – в нем невозможно жить. Сюда приходят, работают и разбегаются по домам. А он хотел в этих хоромах устроить себе уголок, книжки разложить, расставить приборы и жить-поживать. Не получилось. 5 Глядя на проплывающие мимо аккуратные домики, ювелирные газончики, тихую размеренную жизнь, он спросил себя – "может, и мне так надо каждый день, с одуряющим постоянством, бережным отношением к вещам?.." И тут же поймал себя на неискренности, какой-то гнилой литературности. "Ишь, степной волк выискался..." – разозлился, замолк... Он терпеть не мог театра, игры, ролей, презирал в себе даже тень многоликости – он считал себя цельным человеком, всегда любил то, во что верил, и, наоборот, должен был верить в то, что любил. Он годами находился в состоянии опьянения от торжества жизни над серой жалкой действительностью, то есть, буднями. И вдруг что-то в нем сдало, скрипнуло, он стал тормозить, думать, возвращаться к прежним своим ощущениям, сравнивать – и ужаснулся... как ужаснулся бы помидор, обнаруживший, что вытягивается в огурец. 6 Вдруг за секунду хода поезда пропал снег, будто перенеслись на другую землю, везде лужи, лужи... Опять лужи, опять сырой воздух, ледяной ветер за воротом – и он шагает в школу, шагает, шагает... Мелькают знакомые места – огромная насыпь, потом катим по низкому месту... тень акведука... наконец, широкой полосой озеро, по колено в воде мерзнет желтая трава... камни, заброшенные лихими братьями... Втянулись в предместья, везде налет деловитости и скуки. Зачем приехал?.. В ожидании толчка, вышибающего из колеи? или восстановления разрушенных связей? Он не знал. Зашевелились, кто схватил постель, кто полез за вещами, вверх, вниз, а за окном скрещивались и разбегались пути; поезд с непонятной решительностью выбирал одни и отвергал другие сочетания линий. Потом возник высокий асфальтовый край, перрон замедлил движение, вагон качнуло, что-то заскрипело, зашуршало, и окончательно замерло. Марк взял чемоданчик и вышел. Здесь топили печи, воздух был едкий, кислый. Он решил идти пешком. 7 Он шел и впитывал, он все здесь знал наизусть и теперь повторял с горьким чувством потери, непонятной самому себе. Шел и шел – мимо узких цветочных рядов, где много всякой всячины, в России не подберут, не оглянутся: каких-то полевых цветочков, голубых до беззащитности, крошечных, туго закрученных розочек, всякой гвоздики, очень мелкой, кучек желтых эстонских яблочек, которые недаром называют луковыми... мимо тира с такими же, как когда-то, щелчками духовушек, мимо пивного бара, который стал рестораном, тоже пивным, мимо газетного ларька, мимо чугунной козочки на лужайке перед отвесной стеной из замшелого камня, мимо нотного магазина с унылыми тусклыми стеклами, мимо часов, которые тогда врали, и теперь врут, мимо подвала, из которого по-старому пахнуло свежей сдобой и пряностью, которую признают только здесь, мимо узкого извилистого прохода к площади... Поколебавшись, он свернул – ему хотелось пройти и по этому, и по другому, который чуть дальше, там пахнет кофе, в конце подвальчик – цветочный магазин, у выхода старая аптека: он с детства помнил напольные весы. каждый мог встать, и стрелка показывала, а на полках старинные фляги синего и зеленого стекла. Он вышел на ратушную площадь, с ее круглыми булыжниками, вбитыми на века. Здесь ему было спокойно. Он скрылся от всех в этом городе, который принимал его равнодушно, безразлично... Наконец, он мог остаться один и подумать. 8 За углом он наткнулся на книжный магазин, и вошел – по привычке, смотреть книги ему не хотелось. Он давно ограничил себя, оградил от вымышленных историй, с присущей ему страстью славил дело, четкие мысли, механизмы, в которых нет места вымыслу, яду для ума. Теперь энергии отрицания не осталось, но интерес не вернулся. "Любовь к знанию не могла исчезнуть бесследно... – он размышлял, – может, она приняла другие формы, например, как бывает с глубокими чувствами, граничит с ненавистью?.." Не убеждало, он был слишком честно устроен для таких изысков, мог годами не замечать многого, если был отвлечен, но хоть раз увидев и поняв, уже не мог сказать себе – "не так" или – "не было". Он мог сколько угодно заблуждаться, видел узко, страдал близорукостью, особенно в ярости действия, но обманывать себя не мог – он уважал себя. Пройдя мимо художественного отдела, он углубился в науку и сразу заметил яркую обложку с голым человечком, вписанным в окружность, по его рукам и ногам бродили электроны; распятый на атоме символизировал триумф точных наук в постижении природы жизни. Новая книга Штейна, которую Марк еще не видел. "Почему-то Мартин не писал книг..." Он ни во что не ставил перепевы старого, в нем не было ни капли просветительского зуда, он не любил учить, и часто повторял "кто умеет, тот делает..." А когда понял, что больше не умеет, ушел.
– Он мог еще столькому меня научить!.. – Не мог, – ответил бы ему Мартин, – нас учат не слова, а пример жизни. Книжка была блестяще и прозрачно написана, автор умел отделять ясное от неясного, все шло как по маслу, читать легко и приятно. Наш разум ищет аналогий, и найдя, тут же прилепляется, отталкивая неуклюжее новое. Новое всегда выглядит неуклюже. К счастью оно встречается редко, это дает возможность многим принимать свои красивые разводы и перепевы за достижения, измеряя мир карманной линейкой, в то время как настоящий метр пылится в углу. Новое вне наших масштабов, сначала с презрением отлучается, а потом оказывается на музейных полках, и тоже не опасно – кто же будет себя сравнивать с экспонатом?.. Марк позавидовал легкости и решительности, с которыми маэстро строил мир. Вздохнув, он поставил книгу и вышел на улицу.
9 Кончились музейные красоты, сувениры, бронзовые символы, символические запахи, которыми богат каждый город, особенно, если ему тысяча лет – началось главное, ради чего он вернулся. Он ступил на узкую улочку под названием "железная", за ней, горбясь и спотыкаясь, тянулась "оловянная", с теми самыми домишками, которые он видел в своих снах. Вот только заборчики снесли и домики лишились скрытности, которая нужна любой жизни, зато видна стала нежная ярко-зеленая трава, кустики, миниатюрные лужаечки перед покосившимися крылечками... Кругом, стоило только поднять голову, кипела стройка, наступали каменные громады, бурчали тяжело груженые грузовики... но он не поднимал глаз выше того уровня, с которого смотрел тогда, и видел все то же – покосившиеся рамы, узкие грязноватые стекла, скромные северные цветы на подоконниках, вколоченные в землю круглые камни, какие-то столбики, назначение которых он не знал ни тогда, ни сейчас, вросшую в землю дулом вниз старинную пушку со знакомой царапиной на зеленоватом чугуне... Было пустынно, иногда проходили люди, его никто не знал и не мог уже знать. Он пересек небольшую площадку, место слияния двух улиц, названных именами местных деятелей культуры, он ничего о них не знал, и знать не хотел. И вот появился перед ним грязно-желтого цвета, в подтеках и трещинах, старый четырехэтажный дом, на углу, пересечении двух улиц, обе носили имена других деятелей, кажется, писателей, он о них тоже ничего не знал – он смотрел на дом. Перед окнами была та же лужайка, поросшая приземистыми кустами, с одной извилистой дорожкой, посыпанной битым кирпичом. По ней он катался на детском велосипеде, двухколесном, и неплохо катался; расстояние до угла казалось тогда ему достаточным, а теперь уменьшилось до тридцати шагов. Каждый раз, когда он оказывался на этом углу, он окидывал взглядом лужайку удивлялся и ужасался: все это стояло на своих местах и ничуть не нуждалось в нем! Его не было, он возвращается – "опять лужайка, а я другой", и опять, и опять... Наконец, в будущем он предвидел момент, когда все точно также, лужайка на месте, а его уже и нет.
10 Постояв, как он обычно делал раз в несколько лет, он повернул обратно. В доме не было никого, кто бы его ждал и помнил. А он помнил все: как вихрем взлетал на невысокий второй этаж, звонил, в ответ внутри в тишине раздавался шорох, потом быстрые нечеткие шаги, хрипловатый голос – "кто там?.." Он осипшим от волнения отвечал, дверь открывалась, мать на миг обнимала его, он чувствовал ее тепло, острые лопатки под рукой... Последние годы она неудержимо худела, слабела, иссякала ее Жизненная Сила, и он ничем не мог ей помочь. Она сделала его таким, каким он был, и оставила с противоречивым и сложным наследством. Он поспешил взяться за дело, не сумев разобраться в том, что имел. 11 Несмотря на выдержку и терпение, которыми он славился еще у Мартина, он ожидал результата, пусть кисловатого, но плода с дерева, которое посадил и взращивал годами. Конечно, не денег он ждал, смешно подумать... и даже не открытия и заслуженной славы, хотя был совсем не против... Нет, он больше всего хотел изменений в себе – роста, созревания, глубины и ясности взгляда, сознательных решений, вырастания из коротких штанишек мальчика на побегушках при случайности. Он добился своего – изменился... но не благодаря разумному и прекрасному делу, которому отдавал все силы и время, а вопреки ему когда стал отталкиваться от него! Он вспомнил слова Аркадия – "жизнь изменяется, но ее не изменить..." и перефразировал применительно к себе: "человек не может себя изменить, но изменяется..." Наверное, Аркадий покачал бы головой – "снова впадаете в крайность..." Впрочем, действительно, бывает – мы рьяно хотим чего-то одного, а получаем совсем другое, потом просто живем, не стараясь что-либо в себе изменить, и вдруг обнаруживаем, что изменились. По аналогии с историей, может, в этом и кроется ирония жизни?..
12 Он оказался под тенью широких каштановых листьев. Дерево, что стояло у входа в парк, было особенное, его видел отец Марка, здесь они гуляли вместе, и дед был здесь, и прадед – ходили, смотрели, выгуливали детишек... Эта мысль не принесла ему радости, одну тоску. Он связей с прошлым не ощущал, зато остро чувствовал время. Дорожка вела к пруду, по воде скользило несколько белых лебедей и один черный. Между крупными птицами шныряли нарядные утки, людей почти не было. Он прошел мимо солнечных часов – выщербленный известняк со знаками Зодиака, матовый блеск шара, указующий перст, бросающий многозначительную тень – символ постоянства отсчета времени; кругом же время менялось и своевольно переиначивалось. Он двинулся вглубь парка по темным сырым аллейкам. Справа тянулась изгородь, за ней фонтаны и провинциальный дворец с деревянными оштукатуренными колоннами. Он прошел вдоль изгороди к полю, к приземистым широким дубам; за деревьями виднелась дорога, за ней море. На небольшом возвышении стояла девушка с крестом, протянутым в сторону бухты – памятник потонувшему русскому броненосцу; на столбиках вокруг него имена матросов, некоторые он помнил с тех пор, как научился читать. Тут же рядом ровно и незаметно начиналась вода, прозрачная, сливающаяся с бесцветным небом; холодом от нее веяло, пахло гниющими водорослями. Налево, вдоль берега стояли, как толстые тетки, ивы с узкими серебристыми листочками, свисающими до земли; направо, огибая воду, шла дорога, и в дымке кончалась обрывом, далее многоточием торчало из воды несколько колючих островков, на последнем едва виднелась вертикальная черточка маяка. Было тихо, буднично, серо, очередной раз он оказался здесь лишним наблюдателем, вытесненным из времени, простой понятной системы координат, со своими воспоминаниями, как сказочными драгоценностями – вынеси за порог и тут же обратятся в прах. Что из того, что он был здесь с отцом, сразу после войны?.. Берег лежал в ямах, канавах, щетинился проволокой. Они брели, спотыкаясь, к воде; отец сказал "вернулись, наконец...", а Марк не понял, он не мог помнить ни берега, ни этой серой воды... Теперь он, в свою очередь, помнил об этих местах много такого, чего не знал никто. Погружен в свои переживания, он прошел быстрыми шагами мимо плакучих ив, спустился с хрустящей кирпичной крошки на плотный сырой песок. У воды торчало несколько седых камышин, сердито ощетинившихся; они качались от резкого ветра, вода подбрасывала к ним пузыри и убегала, пузыри с шипением лопались, оставляя на песке темные круги... Вот здесь я стоял... Ничто в нем не шелохнулось. Невозможно удержать время, остановиться, остаться, лелеять этот ушедший с детством мир фантазий, раскрашенных картинок, книжных страстей... Вода была теплей воздуха, но мокрая ладонь быстро зябла, он сунул руку в карман... Прямо отсюда он отправился к Мартину, в другой мир – суровый, глубокий, но тоже придуманный – в нем не жили действительностью, думали всерьез только о науке, не придавая всему остальному значения: имей двух жен или вовсе не женись, будь богачом или ходи без гроша в кармане, тряси длинными патлами – или стригись наголо... Брюки – не брюки... никаких тебе дурацких символов якобы свободы, дешевой этой аксеновщины... Хочешь – пей горькую, не хочешь – слыви трезвенником, можешь – уважай законы, не можешь диссидентствуй напропалую... Безразлично! Имело значение только то, что делаешь для науки, как понимаешь ее, поддерживаешь ли истинную, воюешь ли с той, что лже... Марк воспринял этот мир, поверил в него с восторгом, и правильно, какой же молодой человек, если в нем нет восторга, тогда он живой труп. "Что же случилось? Угадал ли я за увлечением глубинный интерес, скажем – пристрастие, чтобы не говорить пустое – "способности"... или пошел на поводу у крысолова с дудочкой?.. Может, внушенное с детства стремление делаться "все лучше", отвлекло меня от поисков своих сильных сторон? И я выбрал самое трудное для себя дело, какое только встретил?.. А, может, просто истощилась та разумная половина, которую я лелеял в себе, а другая, забытая, запущенная, затюканная попреками – для нее наука как горькое лекарство – она-то и воспряла?.."