355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дан Маркович » Vis Vitalis » Текст книги (страница 15)
Vis Vitalis
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:17

Текст книги "Vis Vitalis"


Автор книги: Дан Маркович


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

13 Он устал от копания в себе, зашел в павильон, купил мороженое. Способность убежать от собственных вопросов, послать все к черту, иногда спасала его. Его жизнь стояла на ощущениях. "Хорошо Штейну, он думал – ему естественно связывать свое существование с разбеганием галактик, с первыми трепыханиями живых существ, он родился в ясный день, вырос среди великих идей, насмешливым умом привык примирять противоречия и крайности. А мне свет дался нелегко... Еще бы, впервые осознать себя в таких драматических обстоятельствах – застрявшим в узком и душном пространстве, к тому же ногами вперед... нелегкая травма для начинающей психики... Свет маячил недостижимой целью, и от него, семимесячного плода, мало что зависело, а все – от той, в которой он так глупо застрял. Наконец, на воле его встречает хлесткий удар по заднице, он грубо схвачен за ноги, поднят вверх головой... – Ты удивительно примитивен, просто извозчик, – говаривала Фаина, а еще мечтаешь о высоких материях. Откуда в тебе и то, и другое?.. И была права – единства в нем не было. Сам же он не замечал противоречий, пока не сталкивался с действительностью, предъявляющей ему результат. "Вот твой результат – Фаина и наука!" Результат всегда почему-то недостоин нас... Отмахнувшись от мыслей, он бросился на тройную порцию мороженого, и постепенно успокаивался. 14 Покончив с мороженым, он бросил взгляд на прилавок – и застыл. Перед ним лежало замечательное пирожное, он помнил его вкус с детства. Круглая трехслойная башенка с коричневой головкой. Он тут же купил два, и начал с того, что поменьше. Осторожно облупил шоколадную головку, потом разъял пирожное на половинки и приступил к верхней ноздреватой нежной массе, запивая каждый кусочек прохладным несладким чаем... Съев верхнюю часть, он вздохнул, но не огорчился нижняя половина была перед ним, и главней – с кремом. Он облизал крем, не повреждая основания, и тогда уж решительно взял последний рубеж. И огляделся. Мир показался ему теперь не таким уж мрачным, в нем было много такого, с чем можно согласиться. К тому же, есть еще второе пирожное. Светит солнце, впереди жизнь, она зависит от мороженого и многих других простых вещей, которые неистребимы. 15 Успокоившись, уже с другими чувствами, он шел обратно: быстро – по ивовой аллее, не доверяя искренности мальчика, что стоял здесь когда-то... замедлил шаги в тени каштанов, где казался самому себе честней... остановился перед прудом. На скамейках сидели чинные пожилые дамы в шляпках. Никто не валялся на траве, не пил, не матерился, не лез со своей подноготной, не требовал уважения и любви. Теперь Марк все это мог оценить по достоинству. И в то же время знакомая с детства скука витала над тихими водами, садами и лугами. Он шел мимо домиков, освещенных заходящим солнцем, видел, с каким вниманием и любовью люди устраивают себе жизнь... и какой тоской веет от этих ухоженных жилищ... "Мне тяжело здесь, – он сказал себе, – не нужны мечтатели, неудачники там, где человек ставит себе цель, как бутылку на стол – чтобы дотянуться. Здесь ты окончательно зачахнешь... или откроется в тебе густая гадость; ведь если отнять твои мечты, то останется только гадость – к обычной жизни нет интереса, ни за что не держишься, ничто не дорого..." 16 Он шел мимо ограды, за которой провинциальный дворец, теперь музей, и что-то заставило его пройти по длинной дорожке мимо чахлых фонтанов к высоким дверям, войти в холодный темный вестибюль. Музеи вызывали в нем чувства нетерпения и неудобства: признаться самому себе, что скучно, было стыдно – ведь культура... а сказать, что интересно, не позволяла честность. Праздно шататься по улицам, разглядывая лица, витрины, лужи, было ему куда интересней, чем смотреть картины. По кривой скрипучей лестнице он поднялся на второй этаж, вошел в зал, большие окна ослепили его. В один ряд висели крепкие ремесленные работы, в которых все добротно, начиная от досок, пропитанных морской солью и кончая темными лакированными рамами. Старинный мастер, из местных, но долго скитался по Европе. Работы были полны внутреннего достоинства, в них не было рейсдалевского чувства и рембрандтовских высот, но собственные достижения были. Марк вглядывался в пожелтевшие лица, ему понравился цвет слоновой кости, и та плотность, ощущение руками вылепленной вещи, которое давали белила, лежащие под прозрачными цветными слоями, техника старых мастеров. Не поняв своих ощущений, он отошел, поднялся на третий, где расположился двадцатый век. Тут его сразу оттолкнули усердные последователи Дали, сухие и холодные подражания немецкому экспрессионизму, он прошел мимо псевдоУтрилло, который вызывающей красотой затмевал работы мастера, скромные и искренние... остановился на миг перед полотном якобы Ренуара, шибающим жестким анилиновым цветом... Ради этого жить, отдать все, как Ван Гог, о котором он читал?.. Он мог восторгаться мужеством одиночек, бунтарским духом, это было у него в крови – но ради истины, как, скажем, Бруно, или Галилей! А здесь... как понять, что хорошо, что плохо, на что опереться? Одни пристрастия, прихоти, симпатии, влечения, вкусы... Что может остаться от такого своеволия?.. "Остается, – он вынужден был признать, вспомнив желтоватые лики, выплывающие из темноты старого лака. – А парень в берете?.. Удивительно цвет подобран, какое-то отчаяние в этом цвете, будто голос издалека. Живет пятьсот лет... Что от твоей науки останется?..

Он усилием воли вернул свои мысли к проблеме, которая когда-то волновала его – какие-то дырки в стенках клеток, в них пробки из белка... Нет, даже напоминание о том, что относится к знанию, раздражало его. 17 Вспомнив о времени, он быстро пошел мимо пруда, обратно к трамвайной остановке, к повороту, где старенький вагон со скрипом мучился на кривых рельсах, кое-как развернулся, и стал. Марк поднялся на площадку. Путь лежал вдоль берега моря, мимо заборов, складов, свалок, слабых огней... Марк, один в вагоне, смотрел, как, мигая, уходят назад огоньки... Когда-нибудь наука охватит всю жизнь, поймет и его тоску об уходящих окнах, и эту блажь – свечение лиц из темных рам... Но в нем не было той уверенности, что раньше: он не спорил с молекулами, и ничего другого предложить не мог, да и не хотел, просто далекая перспектива перестала его радовать. В очень узком, в три окна домике он отпер наружную дверь, ощупью нашел вторую, толкнул, она со скрипом отворилась. Здесь ему жить несколько дней, смотреть в высокое окно на прямоугольные камни, вбитые в землю, на соседний такой же домик... Впустую! Он напрасно тратит время!

Глава вторая

1 Проснувшись в тихой теплой комнате, он лежал и смотрел, как за окном шевелятся гибкие ветки, на них нотными значками редкие листочки, тени бродят по занавескам, проблески света шарят по углам... Не торопить время! Может, что-то новое всплывет из прошлого? Бывает, нужен только небольшой толчок – свет, запах, ощущение шершавой коры под пальцами, другие случайные мелочи... Он впервые призвал на помощь Случай! Было еще одно место, куда заходить бессмысленно, но тянуло посмотреть со стороны: дом на старой улице, в нем библиотека. Входишь в темноту вестибюля, бесшумно, по ковровой дорожке – к лестнице, по широким деревянным ступеням – полукруг – и на втором высоком этаже; здесь приглушенные голоса, сухие щелчки бильярдных шаров, тени по углам, шорох газет... Спиралью лестница на третий вздернута под немыслимым углом, и далеко вверху маленькая дверь. Ему становилось страшно за сердце, обычный его страх, – он представлял себе кинжальную боль в груди, падение с гулкими ударами о края ступеней... ребра, колени, беззащитная голень... Если б он мог карабкаться медленно, терпеливо! Нет, его охватывало бешенство и нетерпение – он должен быстро!.. и наверху, усмирив дыхание... мгновение, не больше – иначе поймут... – уверенно повернуть большую изогнутую латунную ручку, и войти. В большой комнате никого, кроме пожилой женщины за столом, она поднимет голову, улыбнется ему, он ответит и будет выбирать книги. 2 Тело обленилось за ночь, но он сделал привычное движение кистью одеяло сорвано. И этому его научила мать – как можно больше полезного сделать нерассуждающей привычкой. Отчего же он так любит хаос, развал, постель без простыней, ночи без сна?.. Он бунтовал, не понимая причин, медлил там, где следовало действовать, действовал, когда хорошо бы остановиться и подумать... Он был упорен, настойчив, но вот накатывала блажь, и за минуту мог разрушить то, что создавал годами. Он вышел на улицу, вдохнул знакомый воздух. Память охотно сохраняет зримые черты, хуже – звук, трудней всего – запахи и прикосновения. Но если уж всплывают, то из самых глубин, и переворачивают поверхностные спокойные пласты... Он и хотел, чтобы на него нахлынуло, ждал этого, и сдерживал себя – он это не уважал. Видел как-то, художник, пьяный, слезы по щекам... чувствует, видите ли, и при этом намазал что-то. Все ему – гений! "Быть не может! А если получилось, то случайно!" Наверное, если б два музыканта, известные нам по лживой истории, изложенной доверчивым гением, столкнулись в одной личине, в одной душе, то получился бы примерно такой разговор. 3 Он слышал вокруг понятный ему с детства, певучий, бескостный, пресный язык хозяев, и вкраплениями – свой родной, шипящий, колючий, протяжный, но без излишней летучести, крепко стоящий на согласных, великий и могучий... Он не желал встречаться ни с кем из знакомых, не выносил дежурного – "как дела?", его перекашивало, он не умел притворяться. И все же наткнулся на двоих: один, высокий, толстый, схватил его за руку – "куда идешь?" Марк узнал обоих – одноклассники, со школы не видел и не вспоминал. Толстого Валентина он недолюбливал – богатый холеный мальчик, с часами, редкость в послевоенные годы. Насмешлив, остроумен, соперничал с Марком за первые места – легко, с усмешкой: он ничего не доказывал себе, не преодолевал, не совершенствовал просто весело играл и был доволен собой. Ему трудно было тягаться с мрачной неистовостью бедного, больного, вечно терзающего себя программами и манифестами... Марк его оттеснял, Валентин насмешливо улыбался, за ним оставалось много – папа-прокурор, светлый богатый дом, ежедневные радости... Второй был школьный хулиган, Анатолий, драчун и паяц, с сальными волосами, падавшими на грязный воротник, с какими-то пошлыми мотивчиками... Он надолго исчезал, или дремал на задней парте; едва дождавшись восьмого класса, ушел работать. Это был ужас, кромсание собственной жизни, падение на дно. "Презрения достойно, когда человек опускается до обстоятельств" – говорила Марку мать. 4 Эти двое о чем-то с пониманием толковали, ужасающие различия между ними стерлись, они даже стали похожи – в одинаковых модных пальто, брюках в острую стрелочку... сияли до блеска выбритые лица, дрожали от смеха двойные подбородки... Куда Марку, тощему, в мальчишеских джинсах, куцем плаще, распахнутой на груди рубашке... "Что общего у бывшего уголовника с преуспевающим инженером, или даже директором?" В нем вскипели сословные предрассудки, впитанные с детства, и, казалось, давно похороненные. Оба когда-то были неприятны ему – один незаслуженной холеностью и легкомысленным отношением к жизни, которая есть долг, а не игры на травке в солнечный день... другой – безоглядным падением и еще большим легкомыслием. Еще несколько лет тому назад неуязвим – при науке! теперь Марк, чувствуя внутреннюю неустойчивость, напрягся, готовый защищаться. Как многие искренно увлеченные собой люди, он переоценил чужой интерес к собственной персоне. Никому он был не нужен. Оказалось, Анатолий начальник, а Валентин подчиненный, вот чудеса! Они снисходительно выслушали чрезмерно подробные ответы на свои вежливые вопросы – он, видите ли, угодил в самую маковку науки... "Сколько получаешь" не прозвучало даже, они были наслышаны, и ничуть не завидовали ему. Это его поразило – не позавидовали, и даже, кажется, пожалели. – Я пошел. – Будь здоров. Дойдя до угла, Марк обернулся. Они стояли там же, забыв о нем в своих заботах – они производили что-то крайне нужное для жизни, какие-то деревяшки, и достижения мысли не трогали их. Раньше он бы их пожалел, теперь своя жизнь ставила его в тупик.

5 Из тьмы возможностей, которая раньше казалась бездонной, как мешок деда Мороза, начали вылезать на свет определенности. Он вынужден был с ними считаться, хотя бы по одной причине – достались слишком дорогой ценой: утекало его собственное время, ссыпалось в никуда мелким песочком! Ущерб был не просто заметен, он ужасал. Марк чувствовал... вот именно – не вычислил, не дошел умом, а почувствовал всем существом: его пространство обнищало, лишилось массы перекрестков, развилок, углов и уголков. Из-за драпировок и покрывал проступила жесткая и довольно мрачная истина, не обещающая раздолья для скачков, прыжков и резких поворотов. Где же осталось все то, что не случилось, не возникло, не согрело, не успокоило где это все?.. Как много из того, что, казалось, созрело, было готово случиться, возникнуть – промедлило, не прорвалось, не прорезалось, не грянуло... а случилось другое, что вовремя подскочило, втиснулось, выплеснулось без промедления, стукнуло по столу кулаком... Не стало пространства – возник узкий коридор с жесткими правилами движения и безрадостной перспективой. Его судьба в ряду других судеб, чуть лучше, чуть хуже... 6 Проходя мимо бронзовых мальчиков, играющих с рыбой, он вспомнил здесь они встречались со Светланой. Они только недавно познакомились у Мартина; Марк, как всегда, делал что-то важное, ходил от автоклава к термостату. Рядом занималась младшая группа, она была там, и начала к нему приставать, что-то выспрашивать по науке. У нее был конъюнктивит, глаза щелочками, шелушились припухлые веки, но она совершенно этого не стеснялась. Потом он разглядел – глаза у нее большие, синие. "Какие у тебя маленькие глазки!" – она говорила, а он удивлялся, потому что ни с кем себя не сравнивал. Собственная внешность не вызывала ни удовлетворения ни досады – единственная неотделимая оболочка, внутри которой происходит главное – общение с самим собой. Что поделаешь, пора признать – он всегда был увлечен только собой как путешествием, разведкой, боем, важным заданием, бесценным подарком... Не было времени жалеть о том, что не дано. Дело увлекало его, если оно было ЕГО делом. Тогда он бросался в самую гущу, не способный примериться, продумать, лишенный глубокой стратегии, дальнозоркого расчета, он брался за самые интересные дела, не считаясь со своими силами и возможностями, даже не думая, что будет в середине дела, тем более, в конце. Враг случайностей, он шел на поводу у первого же интригующего случая, его интерес моментально вспыхивал от любого намека на сложность, глубину, тайну, также как от обещания ясности и понимания. Да, он был поглощен не делом, а собой – своими усилиями, мыслями, придумками, достижениями, чувствами, ощущениями, своим пониманием и непониманием, и потому... конечно, потому! он был так пассивен, даже безразличен при выборе профессии, образа жизни, женщины... Он перехватывал у жизни дело, додумывал и развивал его, как книжные истории в детстве. Но тогда никто не мог его остановить, теперь же собственный сюжет постоянно наталкивался на действительность – в ней те же дела, идеи, судьбы шли по другим путям! Он не хотел жить действительностью, он ее не принимал, и ничего, кроме своих выдумок, всерьез принимать не хотел. Пока наука давала пищу чувству, все было прекрасно – он смаковал мысли, насыщал идеи образами, одушевлял приборы и молекулы, млел, как Аркадий, над осадками, разглядывал пробирки, строил планы и схемы как когда-то домики из песка на морском берегу... Пока он чувствовал науку – он ею жил. А когда осталась жвачка для разума, он тут же начал угасать, сначала скрывал это от себя, потом уже не мог.

Теперь его просто тошнило от знания, от ясности, он не хотел больше верить, что существует в пустой коробке, которой наплевать, есть он или нет; ему надоело все, что не касалось собственной жизни. 7 – Не годен... – бормотал он, бродя по кривым и горбатым улочкам, проходя мимо крохотных кафешек. Он во что-то не то такую уйму вбухал, столько себя вложил, сколько не нужно было этому делу, сухому, узкому... В нем возникла тоска, какая бывает от картины, на которой сумрак, дорога, одинокая фигура – и сияющий пробел на горизонте. Ужас перед несостоявшейся жизнью охватил его. Он обязан был, чтобы она состоялась, чтобы мать, маячившая постоянно на горизонте его совести, сурово кивнула ему, чтобы оправдалось его детство, полное борьбы с собой, чтобы его возможности открылись и нашли применение. Этот страх всегда подгонял его... и сковывал: сколько он ни говорил себе, что свободен, это было неправдой – он сам себя сковал. Он был должен. 8 Старый протестантский собор, голые побеленные стены, высокие скамьи с твердыми прямыми спинками... Маленькое кафе в парке, оно много потеряло от самообслуживания. Он помнил, подходила женщина в кружевном передничке с белоснежным венчиком вокруг головы, что-то спрашивала у отца, тот у Марка, и они выбирали пирожные... Исчезла и терраска, где они сидели, со скрипучим деревянным полом, столиками на четырех крепких ножках, это тебе не пластик и гнутые трубки!...

Два своих пути он помнил наизусть. Дорога в школу, по круглым камням, мимо высоких заборов, мимо рынка... Путь долга, тщеславия и пробуждающегося интереса. И второй – сумрак, сумятица, восторг от отражений фонарей в лужах, книжный или настоящий, он не знал теперь... длинная аллея, по которой несколько мальчишек ходило тудасюда в ожидании приключений и боясь их... Возвращается, в передней его встречает голос матери, он что-то отвечает, раздевается, вступает в полумрак; она в кресле, вяжет и читает одновременно. Он еще возбужден – от фонарей в черноте, зеленых и желтых листьев, сияющих в круге света, от луж на асфальте – морщатся от ветра... светящихся проводов с бегущими под ними смешными каплями, растворившими в себе весь спектр... шумящих каштанов, скрипов старых стволов... Кажется, он даже мечтал стать писателем, но какое место в жизни занимали эти мечты? Теперь ему казалось, что небольшое. 9 Он отправился в пригород, где родители снимали дачу, увидел одноэтажный белый домик с бассейном – по колено; в углу у забора липа, здесь он сидел на ветке и ждал отца. Хотел потрогать листья, но устыдился – театрально как-то... Дорога привела к крошечному еловому леску, от него годами отрезали кусок за куском, заключая, как в лагерь, в свои участки, так что осталось совсем немного. Здесь он гулял, прятал в тайничках записки, в них имя, какая-нибудь глубокомысленная фраза... Попытка протянуть нить сквозь время, послание в будущее самому себе. Он выдалбливал в стволах отверстия для записок, потом плотно закрывал корой; теперь эти послания глубоко, под наслоениями многих лет. Рядом он нашел маленькую залитую асфальтом площадку. Здесь он катался на самокате, и упал. Колено побелело, покрылось малюсенькими капельками розовой водички. – Малокровный, – поглядев, сказала мать. – Будешь есть по утрам геркулес, станешь сильным, вытащишь тот камень. Камень был страшен, пальцы бессильно скользили по гладкому граниту. Когда-то по нему гигантскими утюгами протащились ледники; теперь, отвоевавшись, он лежал в лесистом пригороде, прогретый солнцем, вокруг него мирно сновали большие рыжие муравьи... Две недели Марк глотал противную массу с колючими чешуйками, потом все вместе отец, мать, бабка – пошли, и он с удивлением почувствовал, как поддался гранит, полез из земли, и все лез, лез... Наконец, вылез и упал на бок, длинный как коренной зуб... Спустя много лет мать призналась, что вечером отец подрыл камень, вытащил и осторожно опустил обратно. Марк испытал горькое разочарование, хотя уже был взрослым. 10 Обратно он шел пешком, сначала по лесу, потом вдоль дороги, мимо домиков с круглыми окнами-иллюминаторами в дверях. Разрозненные необязательные мысли витали перед ним, он их не удерживал. Вспоминалось детство – вечная скука, сумрак... Предложи кто начать сначала – отказался бы... Какое-то мучительное прорастание, карабканье... "Всегда держи голову высоко" – говорила мать, и тут же показывала, как надо, как будто речь шла о голове. И еще -"делай должное, пусть весь мир будет против..." Он обходил лужи, под ногами скрипел мокрый гравий, временами пронзительно вскрикивала птица, как ребенок во сне. Промчался грузовик, обдав водяной пылью... "Моей религией стали ясная мысль и немедленное действие..." Он взялся за себя с миссионерским рвением, с решительностью, которую завещала ему мать. – Ты чем занимаешься, объясни... – Что же ты спрашиваешь теперь? – Заставь дурака Богу молиться... она насмешливо ответила ему. 11 Темнело, на горизонте вспыхивали зарницы, гасли и снова появлялись, вдалеке шла гроза. Он вспомнил такие же судороги света, и палату, где студентом был на практике. – В такую ночь, – сказала старуха, что лежала у двери, – нужно пожелать тому, кого любишь – живи... У меня нет никого, я вам скажу – живите. Кроме жизни нет ничего, одни сказки, не верьте – в ней самой весь смысл. Отмахав десяток километров, он вышел к морю, сел на скамейку. Вода была живая, в глубине кто-то ходил, боролся, пена светилась на серых гребнях, чайки метались неприкаянными тенями, тщетно вглядываясь в глубину. Недалеко от берега стоял лось. Видно, плыл в лесок, что рядом, чего-то испугался и теперь думал, стоя по брюхо в воде, плыть ли обратно, или преодолеть страх и несколько метров, отделяющих от суши. В его мыслях было мало нового, почти все он знал. Но истина без веры в нее мало что значит, а он еще не верил себе. И потому продолжал, многократно повторяя, вспоминая давно известное ему, готовиться к тому особому состоянию полной тишины и внимания, когда приходит уверенность, как негромко на ухо сказанное слово. Впрочем, скажи ему это – ого! – он бы возмутился, потому что был за сознательные решения, против неизвестно откуда берущихся голосков. Он был против... но всегда ждал.

Ч А С Т Ь Ч Е Т В Е Р Т А Я

Глава первая

1 Пока наш герой едет, разыгрываются странные события. Впрочем. они не странней нашей жизни. Возымели, наконец, действие наветы двух подлецов, сторонников старой прогнившей насквозь системы, в некоторых деталях такой мне милой... – и приехали разбираться с Глебом. Не из Академии, а из других мест. Как раньше прекрасно было – уютно побеседовав якобы о науке, сытно пообедав, мирно отправлялись восвояси... Нет, что-то хрястнуло, лопнуло – то ли новый начальник объявился, то ли старый, чувствуя шкурой опасность, остервенел, но Глеба решили допросить построже, знал или не знал, затем отдать академикам на съедение и отправить останки на пенсию. "Разберитесь беспристрастно!" Приехали в четверг на двух черных лимузинах, беседовали в кабинете до вечера, переночевали в люксе, утром в дорогу... и тут же начальников сменяет скромный газик с двумя чинами, не самыми низшими, но и не подобающими для разговора со столь заслуженной личностью. Знак падения и провала! Тут уж не разговоры – начался допрос. Глеб впервые понимает, что зацепили всерьез. Он выходит якобы в туалет, и в коридоре падает на глазах публики, глазеющей на позор того, кому еще вчера рукоплескали с галерки; такова толпа, и научная толпа не лучше любой другой... Срочно бегут за скорой, несут носилки, везут в столицу, где академику только и следует находиться на лечении. Выскользнул из лап судьбы, не будет застиранных простыней, тюремной слизи и прочей романтики. Академик едет на сухих белых тканях, две сестры вкалывают в кровь витамины. И тут судьба взяла да и махнула хвостом. А, может, просто наступил предел терпению и стойкости, ведь и хорошему и плохому жизнь не дается легко. Глеб чувствует, как под ложечкой, где, говорят, душа, рождается глухая боль, поднимается, хватает за горло... И сделать-то ничего нельзя, потому что и так везут, куда следует везти, и так уж стонет, не открывая глаз, и хуже стонать не может. Он понимает, что кончилась игра – перестает стонать, затихает, и только с ужасом слушает, как в нем идет борьба: всерьез схватились две силы, и хитроумия его, и власти совершенно недостаточно, чтобы хоть как-то вмешаться, себе помочь. Он едет, и умирает, оправдывая этим поступком свой обман. Говорят, в любом повороте жизни отражается вся наша личная история, с детством, родителями, воспитанием... Все, мол, предрешено, и нет ни случайности ни свободного выбора в том, как мы отвечаем на выпады мира. Не верю, не так! И мы порой можем что-то изменить, в ответ на гул и вой сказать разумное слово, засунуть палец в часовой механизм! А Глеб... он поступил банально, ему бы не падать, а вовремя махнуть подальше... Не понял нового времени, уверен был, что академики еще в силе, а они, оказывается, вышли из моды. И слабеющую плоть не учел, и не сумел оценить печальный юмор ситуации, насмешку Случая... А, может, усмехнулся белеющими губами?.. Ведь неизвестно, что может человек, когда его припирают к стенке, на что способен – то ли на поросячий отчаянный визг, то ли на внезапное мужество. 2 Марк, приехав, тут же бежит в Институт. Внизу вместо милых старушек молчаливые стрелки, вокруг здания высокая ограда чугунного литья. "Ваши документы!" Он возмущен, шарит, достает... Наверху один Штейн, собирает бумаги. – А, Марк... – и не глядя, – вот, командировка... Поднял брови, наморщил лоб, печально улыбнулся: – Кажется, все... вряд ли вернусь. Марк в свои комнаты, там тихо, светло, приборы под чехлами, солнечные зайчики играют в стекле. Ему тоскливо стало – здесь его ждут, а он другой. Идет домой, стучится к Аркадию. Никто не отвечает. Он пожал плечами, поднялся, лег, выспался, вечером снова к старику, предвкушая тепло, ужин, разговоры, утешения, прогнозы... Никого. Он уходит, читает, ложится спать. Загулял старик.

Глава вторая

1 За сутки до этого было тринадцатое число, пятница, день обреченный на несчастья. И вот, в согласии с приметой, в ЖЭКе собралась лихая компания. Маялись, тосковали, и чтобы облегчить ожидание выходного, надумали пройтись с комиссией по одному из аварийных домов, что на краю оврага. Инженеры Герман и Афанасий, тетка Марья, уборщица, и комиссионная секретарша Аглая из бухгалтерии. Аглаю пришлось подождать, с ней случилась история. Муж-сантехник после ночного дежурства вернулся домой и при споре в передней, из-за нежелания Аглаи пропустить его в грязных сапожищах в комнаты, нанес жене неожиданный удар по левому глазу, после чего упал, прополз пару метров и замер, головой в комнате, телом в передней, распространяя удушливый запах самогона. Аглая, всхлипывая и пряча глаз в оренбургский пуховый платок, подарок мамочки, прибежала-таки к месту встречи. Инженеры обнажили часы, но вид окольцованного багровым глаза их остановил – бывает... Потянулись к оврагу, выбрали самый печальный дом и, поднимаясь по лестнице, тут же ткнулись в дверь Аркадия; в этом не было злого умысла, а только всесильный случай, который, говорят, следует подстерегать, если благоприятствует, и остерегаться, когда грозит бедой. Аркадий, ничего не подозревая, готовился к опыту, нагреватели пылали на полную мощность, счетчик в передней жалобно присвистывал, красной полоской пролетали копейки, за ними рубли... Прибор на табуретке ждал с японским терпением, им всем светил восхитительный вечер: осадки благополучно высохли, соли растворились, пипетки вымыты до скрипа – вперед, Аркадий! И тут решительный стук в дверь. Не открывать бы... Обычно старик так и поступал, он не то, что стука, шороха боялся; притаится в задней комнате, свет погасит... даже стук у них с Марком был условленный, как пароль у семерых козлят... Сейчас в отличном настроении, выпутавшись из очередной депрессии, Аркадий ждал Марка, ничего не боялся, и с рассеянным легкомыслием распахнул дверь. И увидел толпу голов. Но и тут осторожность его не остановила. Проскочив депрессию, он явно впал в маниакальную веселость, и небрежно, не глядя, бросил – "чем обязан?.." Даже не заметив, какой контингент, тем более, в переднем ряду Аглая, его давнишняя противница из бухгалтерии, молодящаяся дамочка с презрительным отношением к старческим слабостям. – Комиссия... – бухают оба инженера. Толпа, оттеснив хозяина, хлынула в переднюю, и, не помещаясь в ней, растеклась в кухню и первую комнату. И сразу они поняли все. Минута молчания. Аглая первой овладела ситуацией и выразила все, что накипело в ней после драмы в собственной передней: муж на пороге, грязная харя, оскверняющая преддверие рая – залу с двумя коврами шемаханской работы на стенах, цветным телеком в красном углу, хрусталем и прекрасными безделушками... А тут не просто инцидент – покушение на основы: мерзкий старикашка превратил самое святое в постоянный хлев и мастерскую, напоминающую о труде, стойло затащил в храм! – Выселение, выселение, такое нельзя терпеть! – вот ее приговор. Старуха-уборщица трясет безумными лохмами – "да, да, да..." Два мужика, однако, переглянувшись, решили избежать осложнений – слупим бутылку и замнем. – Ставим условие – к понедельнику полный порядок, придем... – с намеком, со значением... Другой бы тут же понял – пронесет, только готовь родимую. Ведь и акта никакого не составлено! Действительно, забыли бланки, подписанные начальником, так что получилась простая экскурсия. Но Аркадий, захваченный врасплох, ошеломленный, убитый своим непонятным благодушием и легкомысленностью, намеков не понял. Это был конец всему. В понедельник – врезалось ему в мозг. Выкинут, лишат тепла, крова... Компания, галдя, выкатилась. Прошли немного, остыли, глянули на часы – ранье... и пошли дальше по разным квартирам, записывая на клочках бумаги, где были, что видели... В понедельник Аглая долго искала эти записочки, чтобы занести в тетрадь, не нашла, да и самой тетрадки не оказалось.

2 Аркадий всего этого знать не мог, а знал бы – не поверил. Его страхи вспыхнули костром, он на дрожащих ногах ходил среди милых стен, проклиная тот миг, когда легкомысленно распахнул дверь. В его распоряжении два дня. В субботу вернется Марк, вдвоем они разберутся, вдвоем не страшно. Так он говорил себе, но страх не дал ему спуску, не позволил отдышаться, переждать панику. Он должен действовать сразу! – Хватит! – он вдруг понял, что хватит – не буду больше обманывать себя, любоваться осадками-остатками, повторять азы!.. Он как нашаливший школьник и одновременно строгий учитель, разговаривал с собой: – Хватит играть, буду жить-доживать, читать книги, гулять, думать, спорить с Марком, готовить неожиданную еду... Он будет чудненько жить, может, даже доберется летом до красивого южного берега – любоваться на волны, дышать глубоко и ровно... – Все годы, как проклятый, в духоте, у-у-у... Выкину, сейчас же выкину все! И он начал – с кухни, со шкафов, с приборов под потолком, чудом балансируя на хромой табуретке. 3 К полуночи с кухней было покончено, осталось вымести мусор, чтобы видно было – живут нормальные люди... Ведь этого они хотят! Потом он перешел в комнату. Все, что напоминает о лаборатории – в окно! Железные вещи падали в овраг, погружались в многолетние слои листьев и вязкую глину, почти не изменяя ландшафта. Станочки, пусть небольшие, весили отчаянно много, падали со стоном, утопали, ветер тут же заносил их случайными листьями. После первой комнаты он остановился, не решаясь перейти в главную. "Вдруг не заметят? Что они, плана не знают, видно же, комната в половину нормальной..." Но он не мог сразу, решил отдохнуть, неверными шагами вернулся в кухню, унылую, чужую, поставил на плиту чайник, и сел, никуда не глядя. Он не сомневался в правильности решения – хватит! но чувствовал, что отрезает от себя слишком много. Он ужаснулся, осознав, сколького лишал себя. Но остановиться уже не мог, страх гнал его дальше, призывы благоразумия – подождать хотя бы до утра, он, не задумываясь, отвергал. – Возьмут да нагрянут пораньше, застанут врасплох, тогда конец! Нельзя ждать! Это они для отвода глаз – понеде-е-льник, а сами явятся в субботу, с утра, и застигнут, именно с утра явятся!.. Он живо представил себе, как в уютной комнатке развалился в кресле офицер с кобурой под мышкой, ноги на стол закинул, кофе потягивает, как иностранец, и по телевизору наблюдает за ним... Надо доказать, что озабочен, жажду исправиться. Он встал, нахмурился, и громко: – Вот возьмусь, и к утру закончу! Ему показалось, что офицер одобрительно кивнул головой исправляется старик. Он быстро и энергично вошел в заднюю комнату, с головой залез под тягу, стал разбирать стекло. Разбить духу не хватало, он бережно все отсоединяет, складывает в корзину и по ночным ступенькам вниз, подальше, в овраг, на вороха старых листьев... Покончив с тягой, он перешел к столу, где стоял красавец, его любимый, полустеклянный, полуфарфоровый... а колонки-то, колонки! из уворованных частей, все по кусочкам собрано, по винтикам, датские снизу, шведские сверху, исключительно ровные и точные, до отказа заряженные самыми ценными смолами... И все это он разбирал, складывал и выносил вниз, и здесь, в ночной тишине, при слабом свете фонаря, что раскачивался в конце тупика, прощался. В завершение всего Аркадий приступил к японцу. Тот надменно смотрел с табуретки, уверенный, что не посмеет его тронуть старик. Развалина, если честно, разве что лампочки щегольские. Какие-то стандартные ответы он выдавал иногда, если было настроение, но больше все – "данных мало..." Особенно это он любил – данных, мол, нет... Аркадий бесился, но верил, потому что японец удивительно точно угадывал его сомнения – данных-то и нет!.. Аркадий стоял перед высокомерным ящиком, вспоминая все его выходки и обманы, выращивая в себе достойную случая ярость, чтобы обесточить одним махом и выкинуть в окно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю