355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дан Маркович » Vis Vitalis » Текст книги (страница 7)
Vis Vitalis
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:17

Текст книги "Vis Vitalis"


Автор книги: Дан Маркович


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Глава десятая

1 Утром забарабанил в дверь Аркадий. Несмотря на бережное отношение к собственной двери, чужие он не щадил, стучал как милиционер. Марк, привыкший к деликатным постукиваниям, сначала возмущался, а потом понял: Аркадий перебарывает свою робость. Перед чужой дверью старик всегда испытывал сомнения – зачем пришел?.. Вдруг высунется баба, станет осматривать?.. или возникнет на пороге официальное лицо, понятые жмутся к стенке... Он был готов ко всему, каждый раз перескакивал через свой страх, и стук вырывался из-под руки резкий и грубый. Картошку с птицей ели холодной и без хлеба, за вчерашним спором прохлопали магазин. Аркадий молчалив, во рту горечь – сон его убил. И так ходишь по грани, не хватало еще пятой колонны, в спину, наповал. Марк после своей ночи тоже вял и рассеян. Не потому что страшно стало, он легко забывал страх. Его угнетали намеки на что-то непредвиденное в себе, будто сидишь на гейзере, а он вот-вот... Его даже счастливые мысли озадачивали – откуда?.. словно кто-то другой придумал... "Жить в мире с собой...", вспомнил он слова отца, довольно насмешливо переданные матерью. Она-то была за борьбу, переделки и постоянное усовершенствование, и внушила это сыну, а отец повторял свои слабые слова в отчаянии, как заклинание. Будучи сыном своего отца, Марк невольно мечтал о мире, но как сын своей матери, придавал этой мечте другой смысл: Мир как господство разума над случайными силами – сначала пусть победит, а потом уж мир. – Утром семинар, советую. – Сегодня Штейн. – Успеете и к Штейну и на семинар. Придет Шульц, должна быть драка.

2 Знаете ли вы, наблюдали, быть может – чем хуже работают люди, тем глаже и чище у них полы, а самые бездельники ухитряются сохранять паркетный блеск даже в химических лабораториях, меняют рабочие столы на письменные, обкладываются картотеками, одна современней другой... а в углу у них малюсенький рабочий столик, на нем электроплитка здесь заваривают кофе. На четвертом этаже пола вовсе не было, а лежали каменные выщербленные плиты, известняк, как на приморском бульваре, и видно, что никто не болеет за чистоту... Коридор уперся в тупик, пошли бесконечные комнаты и переходы, в каждом углу что-то гудит и варится, мерцает и поблескивает, все работает, а не пылится без дела. И никто на тебя не смотрит, не зовет облегчить душу, не ждет подвоха – занят собой: кто тянет трубочкой мутную гадость из пробирки, кто тащит подмышкой кутенка, не иначе как узнать, что внутри, кто тут же, пристроившись в уголке, чертит мелом на двери не мог, стервец, добраться до доски, не дотерпел – вокруг него толпа, один хлопает по плечу – молодец! другой тянет за рукав отойдем... И качаются красивые стрелки импортных приборов, и мечутся разноцветные зайчики по узким зеркальным шкалам, и пронзительно надрывается в углу телефон, забытый всеми прибор связи и общения...

Марк шел и видел – здесь каждую секунду что-то происходит, возникают и рушатся империи, "это говно" – беззастенчиво говорит один, "старое говно" – уточняет другой, и оба довольны. Проходы становились все уже, и, наконец, движения не стало: посреди дороги возвышалось огромное колесо, из– под которого торчали очень худые длинные ноги. Марк обратился к ногам, чтобы узнать, где скрывается тот, к кому его уже не раз посылали нетерпеливым взмахом руки – там, там... Голос из-под колеса пробубнил, что следует идти дальше, но при этом постараться не наступить на оголенные провода слева от правой ноги, и не задеть раскаленную спираль, что справа от левой руки. Марк только решился, как раздался оглушительный треск, полетели оранжевые искры, спираль потемнела, ноги дернулись и замерли. Марк уже высматривал, кого призвать на помощь, вытащить обугленный труп, как тот же голос выругался и заявил, что теперь беспокоиться нечего – шагай смело. Марк перешагнул, перепрыгнул, подполз, пробрался к узкой щели и заглянул в нее. Там, стиснутый со всех сторон приборами, сидел за крошечным столиком человек лет сорока с красивым и энергичным лицом. Он быстро писал, откладывал написанный лист, и тут же строчил новый – без остановки, не исправляя, не переделывая, и не задумываясь ни на секунду. Из кончика пера струилась черная ниточка, извиваясь, ложилась на бумагу, и нигде не кончалась, не прерывалась... Эта картина завораживала, напоминая небольшое природное явление, не бурный, конечно, вулкан с огнем, камнями и злобной энергией, а то, как молчаливо, незаметно, без усилий извергает прозрачную субстанцию паук – она струится, тут же отвердевает, струится... Марк стоял, очарованный стихийным проявлением процесса, который давно притягивал его. Ручка казалась продолжением руки, нить словно исходила из человека. 3 Тут он поднял глаза и улыбнулся Марку, весело и беззаботно. Он действовал свободно и легко, охотно прерывал свое извержение и, также без видимых усилий, продолжал с того слова, на котором остановился. Он явно умел отрываться от земли, это Марк понял сразу. Но не так, как его кумир, великий Мартин – тот грубо, тяжело, с видимым усилием поднимался, волоча за собой груду идей, вороха экспериментов, но уж если отрывался, то, как орел, уносил в когтях целую проблему, огромный вопрос, чтобы в своем одиноком гнезде расправиться один на один, расклевать вдрызг и снова расправить крылья... таким его видел верный ученик, простим ему некоторую высокопарность. В отличие от первого Учителя, этот гений, звали его Штейн, умел чрезвычайно ловко округлить и выделить вопрос, вылущить орешек из скорлупки, вытащить изюм из булки и, далеко не улетая, склевать своим острым клювиком, и снова, к другому созревшему плоду – расчетливо, точно зная, что уже можно, а что рано, что назрело, а что сыро... не преувеличивая силу своих небольших крыл, он действовал спокойно и весело, и жизнь в бытовом смысле совсем не презирал. Он относился к типу, который прибалты называют "лев жизни"... ну, не лев, а небольшой такой, красивый львишка, смелый в меру, циничный по необходимости, не лишенный совести и доброты – не забывая себя, он старался помочь другим. 4 Десять минут, оставшиеся до семинара, пролетели как во сне. – Да, да, возьму, завтра приступайте. Парение? Весьма своевременно, сам думал, но на все не хватает. Химия? – это здорово! Хотя меня больше волнует физическая сторона... Впрочем, делайте, что хотите, главное, чтобы жизнь кипела! Нет, нет, ни денег, ни приборов, ни химии – ничего. Но есть главное – я и вы, остальное как-нибудь приложится! Мне интересно знать о жизни все, все, все... Но вот что главное – Жизненная Сила! Пора, пора от мутного философствования переходить к молекулам, расчетам. Да, да, три вопроса, это я поставил, что скрывать. Что, Где... Некоторые спрашивают – Зачем, но это не для меня. Мой вопрос – КАК? Что она такое? Что за материя такая, в которой рождается эта удивительная страсть? Где? Мне совершенно ясно, что в нас, в живых существах! Впрочем, есть и другое мнение. Ох, уж эти лже... КАК она действует, как заставляет нас барахтаться, карабкаться, упорствовать?.. Он поднял красивые брови, всплеснул руками: – Как только она ухитряется сохраниться в еле теплящемся теле? Как на спине сигающего в ледяную пропасть мира удерживается теплая и нежная красавица? А парение? – лучший ее плод, творчество и разум?.. Сбросить покровы мистики и тайны! Ах, этот Шульц! Бедняга... Ну, ничего, скоро разделаем его под орех, зададим перцу, трезвону, дадим прикурить малахольному мистику! Очаровательная личность. Жаль только, мозги набекрень. Он сверкнул очами -"дерзайте, как я!" – и сильной рукой распахнул спрятанную за креслом дверь. Перед Марком лег широкий пустынный коридор. – Не бродите по закоулкам, вот дорога – налево буфет, направо лестница. Спускайтесь в зал, а я соберу заметки, и за вами. И подмигнув, добавил: – Бодрей смотрите, бодрей! Наука баба веселая, и с ней соответственно надо поступать. Еще поговорим, когда уляжется пыль от этих потасовок.

5 Ошеломлен и очарован, Марк двигался в сторону, указанную новым учителем. Штейн представлялся ему мудрым, но дряхлым, а этот полный сил "лев жизни" поразил его. Он вспомнил слова Штейна – "у смерти временные трудности возникают, это и есть жизнь" – и еще раз удивился остроте и смелости мышления, хотя сама идея показалась спорной – так сложно и красиво умирать?.. А образ нежно-розовой девы на спине могучего черного быка?.. Чего только он не услышал за эти счастливые минуты! Везет человеку! Между неразумными порывами молодости и мудрой дряхлостью случается довольно узкая щель, в которой норовит задержаться каждый неглупый и не совсем опустивший руки человек... Штейн был активен, но не нагл, дерзок, но до унижения седин не доходил, восставал против авторитетов, но и должное им отдать умел, поднимал голос за справедливость, но без крика и безумств, помогал слабым – если видел, что жизнь еще теплится, неугодных не давил, но обходил стороной, от сильных и страшных держался подальше... если не очень были нужны... Но умел и стерпеть, и промолчать, жизнь смерти предпочитал всегда и везде, и даже на миру, где вторая, утверждают, красна. Это был идеальный гармоничный человек какой-нибудь эпохи возрождения, небольшого ренессанса в уютной маленькой стране, он там бы процветал, окружен всеобщим уважением, может, министром стал бы... А здесь, в этом огромном хаосе? Его знали в узком кругу, в тридцать доктор, в сорок академик, в сорок два злостный космополит и неугодный власти человек... Потом страсти улеглись, он выжил, выплыл, сбит с толку, испуган, зато весь в своем деле. Потом слава и снова запрет и гонения, он домашний гений, не выездной... Еще что-то... Он на рожон не лез и каждый раз потихоньку выныривал, потому что уходил глубоко на дно, хватался за свое дело, как за соломинку, берег свой интерес. Он жизнь любил за троих, в двух жизнях потерпел крах, но еще одна осталась, а тут вдруг стало легче, светлей, он воспрял... С Глебом они друг другу цену знали, оба профессионалы: Штейн в теориях жизни, Глеб в жизненной практике, и потому сталкивались редко. Один ничего не просил, другой ничего не предлагал, терпимые отношения... если не считать глубокой, тайной неугасимой ненависти, которую испытывают приковавшие себя к телеге жизни, к тем, кто одной ногой не здесь. Итак, Марк без памяти от радости спускается в зал, уже у цели. Тем временем Аркадий шел туда же, но своим путем. 6 Из гордости и особой деликатности он, что-то пробурчав, исчез у входа в Институт прежде, чем Марк успел узнать, куда он бежит, и почему бы не продолжить путь вместе. Аркадий не хотел, чтобы Марка видели с ним, он был уверен, что подмочит репутацию подающему надежды юноше: во-первых, нищий старик, во-вторых, пусть реабилитирован, но нет дыма без огня, в-третьих... он сам был горд и не хотел чувствовать себя сопровождающим, все равно при ком – он был сам при себе и это положение с гордостью и горечью оберегал. Вообще-то у него не было простой бумажки – пропуска, и он предвидел унижение. Вернее, пропуск был, но давно просрочен, а добиваться снова разрешений и печатей ему было тоскливо и тошно, хотя лежал где-то в закромах у кадров клочок бумаги с бисерными строчками, и давно следовало выдать ему бессрочное свидетельство, если б не Руфина. Эта дама с широкими плечами и багровым от переедания лицом не терпела Аркадия: во-первых, правильно, нищий, во-вторых, бестактно вернулся из неизвестности и еще на что-то претендует, в-третьих, обожая Глеба, она не меньше обожала и Евгения, а тот в своей обычной манере – "Руфиночка, каторжник плюс жидовская морда, отшей, милая, отшей!" Она пыталась защитить от каторжника парадный подъезд, пусть шастает в области провала, с этим, видно, ничего не поделаешь... но Аркадий нагло входил и выходил через официальные двери. Он ухитрялся появляться там, где его не должно было быть! Опять выходит, трясет лохмотьями, напускает паразитов на главный ковровый путь! Она бессильно наблюдала из зарешеченного окна, меж пыльных фикусов, с фиолетовым от ненависти лицом. Опять! 7 Перед семинаром разный чужой народ толпился в вестибюле, и Руфине, заметившей старика из окна, нужно было секунд двадцать, чтобы поднять тяжелый зад, подойти к двери, кликнуть охрану... Все это Аркадий давно просчитал. Он сходу нырнул в туалет, подошел к встроенному в стену железному шкафу, в котором спрятаны проводка, трубы и имущество уборщиц, отпер дверь и скрылся, заперев шкаф изнутри. Тут же в туалет просунулась голова и опасливо поводя глазами, поскольку женская, сказала: – Никого, Руфина Васильевна... Опять ушел! Аркадий в темном шкафу быстрым движением нащупал лесенку, привинченную к стене, и начал спускаться в бездонные глубины. Он стремился в железный коридор. 8 Железный потому, что обит стальным листом, в нем множество люков, ведущих еще ниже, где можно висеть, лежать, скорчиться и пережидать опасность, но продвигаться уже нельзя... Он спускался долго и осторожно, знал – застрянешь, сломаешь ногу – не найдут... Наконец замерцал огонек, и он увидел уходящий вдаль трубчатый проход, два метра в ширину, два в высоту – кишечник Института, он шутил. Здесь он чувствовал себя спокойно, отсюда мог проникать в любые лаборатории, залы, буфеты, и даже во владения Евгения, минуя замки и засовы. Но он туда не хотел, длинными гремящими железом путями проникал, куда ему было надо, и также исчезал. Он любил эту пустынную дорогу, спокойно шел по гудящей жести, привычно заложив руки за спину, и размышлял о смысле своей жизни. Он давно понял, что в целом она смысла не имеет, если, как говорят математики, суммировать по замкнутому контуру, пренебрегая теми незначительными изменениями, которые он сумел произвести в мире. Поэтому он рассматривал небольшие задачи, беря за основу не всю жизнь, а некоторые ее периоды, опираясь на события, которые его потрясли или согрели. Умом он понимал, что эти редкие явления настолько случайны и не имеют жизненной перспективы, что со спокойной совестью следовало бы их отбросить – но не мог, возвращался именно к ним, изумляясь и восторгаясь всем добрым, веселым, умным, храбрым, справедливым, с чем время от времени сталкивался... Умиляясь – и недоумевая, поскольку эти явления явно нарушали общую картину, выстраданную им, стройную и логичную. – Странно, черт возьми, странно... – бормотал он, приближаясь к очередному повороту, за которым осталось – кот наплакал, подняться и на месте. 9 Он благополучно повернул и прошел по гремящему настилу метров десять, как вдруг будто гром с ясного неба: – Вить, иди сюды... где сигареты, падла?.. – и еще несколько слов.

Аркадий внутренне дрогнул, но продолжал, крепко ставя ноги, медленно и неуклонно шагать к цели. – Вить, ты чего... а ну, подойди! – в голосе усилилась угроза. Аркадий, чувствуя неприятную слабость в ногах, продолжал путь. "Осталось-то всего... – мелькнуло у него в голове, – может, успею..." В железных стенах через каждые десять метров были щели, ведущие в квадратный чуланчик, в глубине спасительная лесенка; отсюда начинались пути во все комнаты, коридоры и туалеты здания. Голос шел из одной такой щели, позади, а та, что была нужна, уже маячила Аркадию. "Главное первые ступеньки, тогда ногами в морду отобьюсь..." – лихорадочно думал он, ускоряя шаги. Он решил усыпить бдительность переговорами. – Во-первых, я не Виктор, – он старался говорить внушительно и безмятежно, чтобы передать исподволь это чувство оппоненту. – А во-вторых – не курю. – Ах ты... – падение крупного тела на железо, несколько быстрых скачков за спиной, и тяжелая лапа ухватила его за плечо. Аркадий быстро развернулся и на высоте глаз увидел огромное косматое брюхо, сплошь разрисованное синими и голубыми узорами с хорошо известной ему тематикой... "Головой в брюхо и бежать?.. Такое брюхо не прошибешь..." Он отчетливо представил себе, что будет дальше. Через годик его найдут, и то случайно. – Ах, ты... – с шумом выдохнул мужчина, – это же Аркадий Львович!

10 Блаженство нахлынуло на Аркадия, любовь к человечеству разлилась по жилам. Он понял, что хочет жить, несмотря на все подсчеты и итоги. "Расхлопотался, – он подумал с усмешкой, – в жопе твой интеграл, жить любишь, стерва..." Он допускал такие выражения в исключительных случаях, и только в свой адрес. Аркадий поднял голову и увидел бурую лохматую шевелюру, чистейшие синие глаза навыкате, внешность колоритную и легко узнаваемую. Софокл! Механик при центрифугах, сын отечественной гречанки и опального прозаика, погибшего на чужбине от укола иностранным зонтиком. Он когда-то сочинял стихи и даже напечатал в районной газетке несколько строк, потом лет двадцать писал роман... "Всю правду жизни в него вложу" – он говорил мрачным басом, и то и дело подсовывал Аркадию главы, считая его большим знатоком блатной жизни и образованным человеком одновременно. Куски романа представляли собой слабое подобие того, что впоследствии назвали "чернухой". Аркадий подобное не любил, он и слов-то этих панически боялся, физически не выносил, тем более, гнусных действий, которые они, хочешь-не хочешь, обозначали. Полугреческое происхождение и литературные наклонности объясняют прозвище механика, взятое из низов нашей памяти, школьной истории. Древний мир – первое, что вспоминается из тех далеких лет: полумрак, послевоенная свечечка, чернильница-непроливашка, воняющая карбидом... и эта непревзойденная по фундаментальности книга, – ведь меньше всего перекраивался далекий древний мир – к тому же впечатления чувствительного детства, картины вечно теплого места, где среди пальм героически сражаясь, умирают за свободу рабы, закалывают друг друга консулы с горбатыми носами... и эта вечная трагическая троица – Эсхилл, Софокл, Еврипид, а также примкнувший к ним Аристофан. Софокл трясется от холода, от него, как обычно, разит, он жаждет закурить, и почему-то погряз в "железных джунглях", как называл эти места народ. 11 – Львович, ты нам нужен! – Софокл смотрел на Аркадия как на внезапно появившегося перед ним пришельца из дружественных высокоразвитых миров, которые только и могут вытащить из трясины нашу цивилизацию.

Аркадий мог теперь, сославшись на занятость, пообещать найти Виктора, махнуть рукой и скрыться, авторитет позволял, но после пережитого страха он размягчился, решил вникнуть и помочь: – В чем дело, Дима, что вы здесь околачиваетесь? И Дима-Софокл, вздыхая и размахивая растопыренными пальцами, в духе своих предков, объяснил суть дела. Тупичок был непростой, он вел в склад химических реактивов, где стояла огромная цистерна со спиртом. Как-то, забравшись по своим делам в лабиринт труб, проводов, чугунных стояков, Софокл обнаружил, что подобрался снизу к тому самому чану, что был притчей во языцех у всего народа. Уже заинтересованно ползая во мраке, он нашел причудливой формы щель между баком и арматурой, и, приблизив к ней чувствительный нос, учуял знакомый запах – где-то в глубине подтекало. Просунув руку, он с трудом дотянулся до источника – действительно, капало! Покрутившись и так и эдак, он догадался – полотенце! забивается плотно в щель, понемногу пропитывается... Вафельное полотенце Софокл утащил из дома, и дело пошло. Результат превзошел все ожидания – около двух стаканов в час! Уйти стало сложно – бесплатный продукт, а не выжмешь вовремя утекает, всасывается стенкой как губкой. Аркадий слушал и холодел от ненависти. Никогда он не мог понять этих людей! Он в рот не брал спиртного, алкашей презирал, как и всех прочих наркоманов и психов, которые, отворачиваясь от жизни, уходят в кусты. Примерно также он относился к религии, духовной наркомании – считал за полный бред, нужный идиотам и слабым людям, темным, не уважающим себя. Несколько мягче он относился к искусству, воспевающему все неопределенное, расплывчатое, сумбурное... Время от времени все-таки почитывал, отвлекал тоску, презирая себя за слабость. Наследие смешного детства, и юности, тогда он верил, что разум, слово, идея правят миром, или хотя бы весомы и уважаемы в нем. Совсем, совсем не так, это уроды жизни, бесполезные нищие в подземном переходе от станции А к станции Б. 12 – Подожди, Львович, сейчас... – Припав щекой к лоснящемуся боку как к толстой матери, Дима запустил руку до плеча в узкую щель и осторожно вытянул оттуда черное лохматое существо, напоминающее осьминога с обрубленными щупальцами. Держа насыщенную продуктом ткань на вытянутой руке, он быстро опустил ее в эмалированный сосуд странной формы, стал сжимать и выкручивать. Аркадий с изумлением узнал детский ночной горшок. Зафыркала, полилась серая жидкость, распространяя дурманящий запах в сочетании с вонью грязной половой тряпки. – Не заставил бы... – мелькнуло у Аркадия. – Извини, Львович, не угощаю, ты теперь мозговой центр. – Дима, выжав тряпку до немыслимого предела, вернул ее на место, и, бережно держа горшок двумя руками, безоглядно припал к нему. Свечка трепетала, тени метались, обстановка была самая романтическая. – Вопрос в том, – утолив жажду, Дима многозначительно посмотрел на Аркадия, – как непрерывный процесс организовать. Не ползать же сюда каждый час, сам знаешь дорогу. – Дима, вы что, ребенок, а фитиль? – Аркадий наклонился и, преодолевая брезгливость, пощупал ткань – годится. – Пробовали, Львович, потери, стенка впитывает. Аркадий задумался, но ненадолго: – Обработай снаружи парафином. Только сначала выстирай ткань, что вы грязь сосете! Дима с молчаливым изумлением смотрел на Аркадия. Конечно! Фитиль, но непроницаемый, как трубопровод! – А не растворится? – В холодном спирте парафин не растворяется, надолго хватит. И, не удержавшись, добавил: – Вы бы завязали с этим делом, ведь погибель. – Конечно, погибель, – согласился Софокл, – но, может, кончится?..

Они как рабы у своего горшка, подумал Аркадий, – добровольные рабы.

– Может выпьешь теперь? – Дима предлагал, но не настаивал. Аркадий, преодолев тошноту, покачал головой. – Спешу. Свечку расплавишь – и вот так... – он показал, – протянешь жгут в горшок. Ну, все. Он с трудом разогнулся, глянул на часы – всего-то десять минут прошло, еще успею. Даже лучше опоздать: свет погасят, тогда и проберусь на свободное местечко. 13 Ужасная беда, думал он, впервые преодолев отвращение. Он всегда сторонился этих людей, называя тем страшным именем, которое придумал англичанин, фантаст, предвосхитивший и подземные коридоры, и странные сгорбленные фигуры... Морлоки – вот! он вспомнил – морлоки и элои, две половинки теряющего разум человечества. "Все бесполезно, все, все.." – он не замечал, что бормочет, его мучило отсутствие воздуха и боль в груди, которую он стал замечать с весны. Ничего, рассосется. Он панически боялся медиков, в особенности медицинских дам – садистки, такое наговорят, что иди и вешайся. Больше всего он боялся попасть им в лапы – бессильный, жалкий, смешной, грязный, противный... Схватят, закрючат, подчинят себе, будешь заглядывать им в глаза, искать спасения, радоваться обманам – "вы у нас еще молодцом..." Нет, я сам, сам. Страшно потерять волю и разум, тогда его снова схватят и будут держать вдали от дома, в чистенькой тюрьме. Он поднялся и стоит в темном душном шкафу, прислушивается к звукам. Открывает – и в туалете, рядом с залом. Этот туалет был особенный теплый, с туманными окнами, полутемный, тихий... Иногда – один, он долго стоял здесь, держа руки под сушилкой. Тихо посвистывал моторчик, пальцы постепенно теплели, сначала становилась горячей кожа, потом глубже... Он выгонял мороз, который годами въедался в тело, он был счастлив от этой теплой тишины, сумрака, покоя... Никто не может его испугать, выгнать, здесь все занимались одним и тем же, и на миг становились равны. Стукнула дверь, вошел некто, сделал свои дела и поспешил к выходу. Аркадий подождал, пока затихли шаги, одернул пиджачок, пригладил пятерней остатки волос, и вышел. 14 В зале и перед ним толпы не было – несколько случайных людей с этажа, привлеченных объявлением, стайка аппетитных лаборанточек, которым хотелось поглазеть на молодых людей, странных – не пристают, только и знают, что о своих пробирках -"ты прилила или не прилила?" "Ну, прилила, прилила!.." Но понемногу стали собираться заинтересованные – болельщики той и другой идеи, молодые тщеславцы, мечтающие о большой науке, средних лет неудачники, интересующиеся больше расстановкой сил, карьеристы, старающиеся пробраться поближе к авторитетам или начальству, азартные люди, для которых главное, кто кого... многочисленные командировочные из глухих уголков, полюбоваться на знаменитостей, которых обещали, и другие разные люди. Широко распахнулись двери – до этого все протискивались в узкую щель, а тут даже несколько театрально, обеими створками сразу вбежали двое, покатили красную дорожку... Было или нет, не столь уж важно, главное, что ощущение дорожки было, и если не бежали, а забегали, заглядывали в глаза – тоже какая разница, важно, что шел между ними высокий худощавый брюнет с лихими усами времен кавалерийских атак, академик девяти академий и почетный член многих международных обществ. Глеб оторвался от окружающих, взошел на возвышение, тут же к нему подсела милая женщина, Оленька, вести протокол. 15 Прокатилась волна оживления – в зал вошел Штейн, с ним пять или шесть приближенных лиц. Тут не было бегущих с коврами, все значительно пристойней, хотя заглядывание в глаза тоже было. Теперь Марк увидел своего нового кумира со стороны. Худощавый, как Глеб, но невысокий. Зато с могучей челюстью и выдающимся носом. По правую его руку шел очень длинный юноша с маленькой головкой из которой торчал большой грубо вытесанный нос, по бокам свисали мясистые багровые уши, мутноватые глазки смотрели поверх всех в никуда. Это был первый ученик Штейна Лева Иванов. Несмотря на непривлекательную внешность, Лева был веселым и остроумным, юмор его носил отпечаток научного творчества с легким туалетным душком. С другой стороны шел второй гений, Максим Глебов, сын знаменитого физика, толстый парниша с круглым веселым лицом и совершенно лысой головой. Максим восхищал полной раскованностью. Обычно он садился в первый ряд и приводил в ужас докладчиков громкими замечаниями: обладая феноменальной памятью, он давал справки по ходу дела, просили его или нет, к тому же моментально находил ошибки в расчетах и тут же объявлял о них всему залу. Друзья считали его ребенком, остальные тихо ненавидели и боялись. Максим уселся рядом со Штейном и принялся рассказывать анекдоты, радостно хохоча, в то время как все остальные были несколько напряжены, предчувствуя острую борьбу. Тут же были две дамы – Фаина, черная лебедь, и вторая, Альбина, белая лебедь, высокая худощавая женщина лет сорока, умна, зла и "увы, славянофилка", со вздохом говорил о ней Штейн; не сочувствуя взглядам Альбины, он все равно любил ее. Штейн всегда любил своих, эта черта не раз выручала его, и подводила тоже... Альбина всю жизнь имела дело с евреями – и дружила, и любила, и компании водила, но стоило завести разговор о судьбах России, а это любят не только русские, но и живущие здесь евреи – тоже почему-то болеют – как только разговор заводил в эти дебри, Альбина преображалась: не то, чтобы ругала других, но так старательно превозносила неистощимые запасы генетического материала в сибирских просторах, что сам напрашивался вывод о непоколебимости нации. Это было бы даже приятно слышать, если б не подавалось так напористо, с горячечной гордостью, что уязвляло тех, кто не имел столь мощных запасов, слаб телом и невынослив к климату Севера. Она и в прорубь сигать была среди первых, это называлось – моржеваться, а женщин, любящих ледяную воду окрестили "моржихами". Приметы времени... Но что это я! Максим сучит ногами и брызжет анекдотами, его не слушают, все ждут – где Шульц?

16 Как ни высматривали, он появился незаметно, легко скользнул по проходу, и вот уже в высоком кресле. Они со Штейном ревниво следили, кто ближе сел, кто дальше: Штейн на первом ряду – и Шульц впереди, только в противоположном углу, и в зале возникает нечто вроде этого пресловутого биополя, которого, конечно, и в помине нет. Они, как полюса магнита, противоборствовали и дополняли друг друга. Сторонники Шульца тут же начали перетекать в его сторону, но приблизиться не смели – маэстро не любил толпу, заглядывания в глаза, анекдоты, хохот и всю атмосферу, в которой возникает слово "мы". Не такие уж плохие "мы", может, даже хорошие, но все-таки сборище, а он был одинокий волк, сухой, жилистый, злой... Но было в нем и что-то змеиное – как удивительно он возникал и исчезал, выразительно безмолвствовал, поражал противников одним словом, как мгновенным укусом... Если же оставить в стороне романтические бредни, а также предрассудки, суеверия, мистику и прочую чепуху, то был он – худ, высок, с огромным носом, торчавшим как клюв у грача. Он верил, что все в живом мире подчинено причудливым волнообразным движениям, и что бы ни случилось, всегда подтверждало его точку зрения. Куда он ни бросал свой острый взгляд, везде замечал колеблющиеся туда-сюда тени – в мышцах и костях, в мутной воде и прозрачной, в крови и моче... и даже на далеких звездах. А распространяет эти волны некая сила, расположенная в глубоком космосе: она беспрекословно дирижирует нашей жизнью. Всю жизнь он терпел ругательства и насмешки, и даже угрозы сыпались в его адрес со всех сторон – и со стороны тех, кто считал, что земная природа не нуждается в посторонних силах и развивается сама по себе, и со стороны тех, кто считал кощунством не упоминать на каждой странице самые необходимые науке имена, и, наконец, от тех, кто непоколебимо был уверен, что нос этого зазнайки слишком длинен, и его следует укоротить до размеров обычного славянского носа. Настали лучшие времена – все его мелкие противники рассеялись, склочные блюстители чистоты учения оказались не у дел, а он, увлеченный своими мыслями, не заметил ни торжественного корчевания резонатора, ни изгнания Льва и обратного воцарения Глеба. Перед ним оказался достойный соперник. Пока Шульц боролся со всем светом за свои колебания и космический разум, Штейн преуспел на почве физики, и вот, уже знаменит и прославлен, бросается завоевывать новую область, туда, где живое граничит с неживым. И здесь наталкивается на Шульца, который всю жизнь на этом пограничном посту и не выносит вмешательства в вопросы жизни и смерти. Он кое-как терпел Глеба с его болтовней и частыми исчезновениями, но этого Штейна никак не может вынести. Штейн же с порога во всеуслышание заявляет, что любимые Шульцевы колебания не что иное, как ахинея, выдумки, галлюцинации, а, может, даже подделка. Все в жизни происходит не так, он утверждает – совсем не через колебания, никому не нужные, а путем медленных постепенных перестроек и редких революций и взрывов, а если и колеблется, то иногда, и вполне уважая земные правила. – Никакого дурацкого космического вмешательства, я, – говорит, – не потерплю, все это басни и сон разума среди бела дня. И они сцепились, основательно, страстно, надолго, по правилам честной борьбы, без подножек и ударов ниже пояса, каждый волоча за собой шлейф сторонников и поклонниц. 17 Они кивнули друг другу, не друзья, но и не враги: Штейн благосклонно, с оттенком превосходства – по всем меркам велик, Шульц – с долей иронии, и тоже, разумеется, превосходством – знаем мы ваших академиков... Но в целом получилось довольно доброжелательное приветствие, что было трудно понять мелюзге, кишевшей у них под ногами; там разыгрывались кровопускания, в тесноте и духоте шла рукопашная без жалости и сомнений. Встал красавец Глеб, чтобы возглавить действо. Он виртуозно открывал собрания и семинары, давал "путевку в жизнь" людям и книгам, и с годами оказался единственным диспетчером во всех пограничных областях и смежных науках. Физики считали его выдающимся биологом, а биологи не сомневались в его гениальности как физика, и так продолжалось много-много лет; теории развеивались, идеи и книги устаревали, те, кто были впереди, давно оставили беговую дорожку... а предисловия-то всегда нужны, и верны, если всего в них в меру это Глеб умел, и потому не старел и не выходил из моды. То, что он говорил, описать словами также трудно, как натюрморт Пикассо. О жизни и смерти шла речь, об основном вопросе, и в первых же словах он упомянул известную притчу о зеркале, которое разбили злые силы, и теперь каждый кусочек из разлетевшихся по всему свету, отражает крошечную часть истины, то есть, неправду, и мы, сумасшедшие дети, в сердце которых только осколки и обломки, должны собрать воедино всю поверхность отражения и явить, наконец, миру его нетреснутый двойник. И тут же подчеркнул, как много делает, чтобы его Институт, дежурящий на передовых рубежах, указывал свет другим. Вопрос жизни велик, задача воссоздания нетленного образа огромна, места хватит всем, и он. Глеб, всех поддержит, возглавит и отредактирует. Марк слушал с противоречивыми чувствами: было много волнующего в тех образах, которые создал коварный вельможа, умеющий затронуть самые нежные струны в самых чувствительных душах. И тут же рядом ясные намеки на простые и некрасивые обстоятельства, низменные страсти... Виртуоз умел играть на всех струнах сразу, одним намекал на высокие истины, другим раздавал простые и понятные обещания. Наконец, Глеб умолк, широким жестом пригласил Штейна, тот вышел вперед и начал речь. Детали этого выступления не так уж интересны нам. Речь шла о недавно обнаруженном в некоторых растворах явлении: молекулы, отделенные друг от друга расстояниями, которые, если сохранить масштаб, можно сравнить только с межзвездными, будто договорившись, действовали синхронно, как девицы на сеансе аэробики. Явление сразу вызвало спор между основными течениями. Штейн, считавший, что все в природе происходит под действием внутренних причин, сначала был озадачен. Этим моментально воспользовался ядовитый и острый Шульц. Ловкий жонглер, он во всем находил проявление внешней силы, питающей жизнь. "Vis Vitalis Extravertalis!" – он воскликнул на своем лженаучном языке, что означает: "Жизненная Сила – вне нас!" Как змей, просунув голову в прореху в укреплениях противника, он ужалил в уязвимое место – ему все ясно, пляски эти совершаются под мелодию космических сфер. Шульцу всегда нравились то и дело возникающие скандальные явления: то где-то в чулане найдут пришельца, то обнаружится баба, в темноте угадывающая цвет, то мысли читают на расстоянии, то золото ищут деревянной клюкой, то ключи гнут в чужих карманах, то будущее предсказывают на растворимом кофе... Он умел так перемешать факты, запутать самое простое дело, незаметно переставить местами причины и следствия, что Штейн долго трясет мудрой головой, прежде чем опомнится, развеет шелуху, побьет могучей челюстью инопланетян и, вздохнув спокойно, возвратится к истинной науке. Немного времени пройдет – снова прореха, опять влезает Шульц, все повторяется. – Пусть они бесятся по ту сторону, – говорил Штейн, – а в науку не пущу, это мое. По ту сторону лежал весь мир, и его безумству не было предела. Снова лезут с полстергейтами, домовыми, чертями, колдунами... "Не допущу..." – багровеет от досады Штейн, а Шульц тут как тут со своим ядовитым жалом. 18 Марк тут же ухватил суть дела и был возмущен происками коварного Шульца. Какие еще мелодии, откуда космос, разве мало неприятностей от простых земных причин? Конечно, ему ближе вера во внутренние силы, и он, волнуясь, следит за Штейном. Тот неуклонно гнет свое, не принимая ничего на веру, держась фактов, докапываясь до корней. Под тяжестью его доказательств падают увитые завитушками башни, роскошные сады увядают и сохнут на корню. Он слыл разрушителем архитектурных излишеств и бесполезных красот, бесчувственно стирал с лица земли все, построенное на пустой вере и глупой надежде. И вот, расправившись с беспочвенными иллюзиями, ошибками, как с годовалыми детьми, он оставляет две возможности: да или нет? Свет или тьма? Внутренние причины или внешние?.. Он так ловко повел дело, что все остальное с этих двух высот казалось теперь смешным заблуждением. А эти, одинаково сильные, ясно очерченные фигуры, обе под покрывалом одна вот-вот окажется белоснежной девой-истиной, другая... как ловко скрывавшийся вампир, понявший, что разоблачен, взлает, взвоет, откроет черномордый лик, взмахнет перепончатым крылом – и ну улепетывать в темноту! И там его догонит свет истины, ударит, испепелит... И снова он возникнет, смеясь, прикрыв лицо, прокрадется... и снова, снова... 19 Аркадий, сидевший в последнем ряду за колонной, внимал гласу с кафедры как трубе архангела, возвещающей наступление новой жизни. Он многое не понимал, но сами слова и дух отважного поиска волновали, и подчеркивали, что его направление не зряшное, что он не пустой человек, профукал свое время, а просто один из многих, кому не повезло. Везение входит в условия игры – она жестока, это вам не детские побрякушки! "Какое кому дело до моей судьбы, сделал или не сделал – вот что важно." И он гордился, что всю жизнь примыкал к теплому боку такого сильного и красивого существа, слушал его дыхание... Наука! Он позабыл о своей горечи, сомнениях, захваченный стройным течением мысли. 20 Шульц сразу увидел, что в этой стене нет прорех, и перестал интересоваться. "Опять копошение под фонарем, потому что там светло. Я предлагаю им новое величественное здание, другой взгляд – дальше, шире, а они по-прежнему крохоборствуют..." Он всегда уходил от света, ведь что можно найти под случайно поставленным фонарем? Но что найдешь, если совсем темно?.. Меры блюсти он не умел, и не хотел – ему не нужно было света, он видел внутренним взглядом, и стремительно ускользал туда, где не было никого. "Истина там, где я". 21 Лева Иванов не волновался, он заранее знал – чудес не бывает, есть закон, и нечего подрывать его мелкими кознями. Рано или поздно все подчинится закону... или окажется за чертой. "Иногда бывает, но это не тот случай". Он всегда был убежден – случай не тот, и почти никогда не ошибался. В тех редких случаях, когда за пределами закона что-то просвечивало, он вздыхал, и говорил – "Ну, еще разик..." – и, поднатужившись, втискивал явление в старые меха – вводил поправки, он был гением по части поправок. Нужный человек, чуждый революциям и перестройкам, его поправки постепенно, без рывков и потрясений расширяли область возможного. В конце концов, появлялся смельчак и дебошир, который, топча гору поправок коваными сапогами, устремлялся в новые земли. 22 Максим заскучал – тут и комар носа не подточит. Его мозг требовал противоречий, парадоксов и загадок, опираясь на них, он воспарял. Он отличал новое от старого не путем тупого исключения, а сразу чутьем. Здесь новым и не пахло. "Шульц безумец, если вылезет возражать. Истина припечатана, чудес не требуется. Шефуля гений, но с ним бывает скучно – он забивает последний гвоздь и уходит, захлопнув дверь. Или тоже уходи, или вешайся на том гвозде. Зато Левка радостно вздохнет – его стихия, а мне здесь делать нечего..." Максим не раз и сам подрывал основы, но чтобы утвердить получше, а Шульц, негодяй, готов все взорвать ради своей веры... 23 – В церковь бы тебя, проповедником... – подумал Штейн, взглянув свысока на остроклювый профиль Шульца. Он уверенно вел дело к простому и понятному концу. – Это тебе не физика, застегнутая на все пуговицы, – думал Шульц, не глядя в сторону Штейна, – это природа, жизнь, в ней свой язык... 24 А дальше сидели разные люди – кто сочувствовал слабому, значит, Шульцу, кто поддался обаянию авторитета, они, не вникая в суть, поддерживали Штейна... Многие пришли поглазеть на схватку, как ходят смотреть бой петухов в далеких странах. А некоторые со злорадством ждали, когда же схватятся два знатных еврея, будут ради истины квасить друг другу носатые морды. Те, кто предпочитает простые и понятные чувства, легко находят друг друга. Люди, движимые сложными чувствами, пусть благородными, объединяются неохотно; часто, сами того не замечая, придирчиво ищут только различий, а не общего. Общее им сразу ясно, и неинтересно, различия гораздо важней – значит, я ни на кого не похож, сам по себе... Я не говорю об учениках, верных друзьях, на них хватило бы пальцев одной руки. 25 Как это было непохоже на тот худосочный келейный романтизм, которым напитался Марк с детства. Совсем не о том говорили ему книги, деревья и кусты в темных аллеях у моря... И на тот романтический героизм, которым было насыщено его общение с опальным гением Мартином – тоже не похоже... Он чувствовал, что вырвался из узкого укромного уголка с его теплом, спокойствием, и ограниченностью тоже, на широкое неуютное пространство, где бурлят страсти, кипят идеи, переменчивый ветер сдувает оболочки, пиджачки и тюбетейки, сталкивает людей в их неприглядной наготе... Не будем, однако, преувеличивать тень сомнения и страха, которая мелькнула перед ним она тут же растворилась в восторге: ведь он стал свидетелем сражения истинной науки с фантомом. И скоро станет участником бурной научной жизни. 26 Штейн зачеркнул последний нуль, химеры исчезли, туман рассеялся. Зажегся верхний свет, докладчик переходит к выводам. Места для чуда нет, кивать на космос нет необходимости. – Вот причины! – он говорит, указывая на доску, где два уравнения с одним обреченным на стриптиз иксом. – Эти, на первый взгляд безумства, обоснованы. "Vis Vitalis Intravertalis"! – что на языке истинной науки означает – Жизненная Сила в нас! 27 Шульц всегда за науку, но другую, что подтверждает его теорию. Обыденность вывода ему претит. Опять мышиная возня! – Какую ошибку опытов вы имели в виду? – он спрашивает елейным голоском. – Десять процентов, – спокойно отвечает Штейн, – точней здесь быть не может. – Не десять, а один! – торжествует Шульц. Если один, то все напрасно, причина снова ускользнет в темноту, и туда же, радостно потирая руки, устремится этот смутьян. Штейн ему долго, вежливо, нудно – не может быть... а сам думает -"знаю твой процент! измеряешь пальцем, склеиваешь слюной, кривые проводишь от руки... Неумеха, мазила!.." А Шульц ему в ответ: – Ничего не доказали! Не видите нового, не ждете неожиданностей от природы... Штейн, действительно, чудес не ждет, но о точности знает больше Шульца. – Химера! – он говорит, еле сдерживаясь. – Процент! Никто не сможет в этой мутной луже словить процент. – Я смог, – ответствует Шульц. – Я это сто лет наблюдаю, заметил раньше всех на земле. Поди, проверь циркача, потратишь годы. – Нет причин звать космические силы, – негодует Штейн, – а ваша точность, коллега, всем известна! 28 И тут раздается громкий ленивый голос: – Процент дела не изменит, вот если б десятую... Максим, попав в свою стихию, проснулся и живо вычислил, что Шульц ни в коем разе не пройдет, даже со своим мифическим процентом. – Надо подумать... – цедит Шульц. Десятая его не устроит, он храбр, но не безумен. Штейн довольно жмет плечами, разводит руками – "ну, вот, о чем тут говорить..." Сторонники его в восторге. Шульц молчит. Что он может им сказать, ведь не заявишь – какая ерунда, ну, десять, ну, десятая... Истину не постигнешь числом, а только чувством, и верой! А число я вам всегда найду. Но это нельзя, нельзя говорить – они чужие, талмудисты и начетчики, иной веры, с иной планеты... И чтобы остаться в общей сфере притяжения, не выдать своего инородства, сохранить видимость общего языка – он промолчал; потом, когда дали слово, пробормотал что-то невразумительное, обещал предоставить доказательства в четверг, на той неделе... встал и странными шагами, будто не чувствуя своего тела, добрался до выхода, и исчез. 29 – Я позволю себе несколько слов, – скромно молвил Штейн и сошел с возвышения поближе к своим, в модном мышиного цвета пиджаке, с бордовым галстуком. Без листков и подсказок он начал свободный разговор. Чтобы разрядить атмосферу раздражения и задора, он привел несколько анекдотов, распространенных в Академии, далее перешел к воспоминаниям о деде, отце, и многих культурных людях, которых знал – одни качали его на коленях, другие кормили с ложечки, с третьими он играл в шахматы... Все слушали, разинув рот. Это было похоже на вызывание мертвых душ; без всяких тарелочек он обходился, и сам в этот момент смотрелся как симпатичный дух из прошлого. Что знал о своем деде Аркадий? Какой-то кулак, погиб при переселении. А Марк? Сохранилась фотография – плотный мужчина с нагловатыми глазами, щегольскими усиками – приказчик, лавочник... Из всех только Максим что-то знал, но молодость стыдится воспоминаний.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю