Текст книги "Джонни получил винтовку"
Автор книги: Дальтон Трамбо
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
«Какого черта ты будишь человека и показываешь ему эту ерунду! Мне нужно выспаться!»
«Потому что я уже все обдумал».
«Ну, говори!»
«Значит, вот что, – возбужденно произнес Хоуви. – Таким ребятам, как мы с тобой, не пристало гробить свои лучшие годы в этом дурацком стройотряде. Это все равно, что какие-нибудь шикарные девчонки вроде Онни или Дианы вдруг, ни с того ни с сего, заделались бы прачками».
Джо ничего не ответил. Он лежал и думал. Но он все отлично понял. Диана в роли прачки! Он представил себе эту нелепую картину и тут же закрыл глаза.
«Понимаешь, Онни, должно быть, очень тяжело, не знаю, как бы мне ей помочь», – продолжал шептать Хоуви.
Он лежал с закрытыми глазами и ничего не говорил.
«Для меня это не просто повод вернуться. Я обязан сделать это», – не унимался Хоуви.
Он лежал неподвижно, но слушал внимательно.
«Диспетчер сказал, что ночью в сторону Шейл-Сити пройдет эшелон с гравием».
Он все еще молчал, все еще слушал.
Он едва заметно шевельнул ногой, чтобы показать, что не спит.
«Эшелон будет здесь через десять минут».
Он соскочил с нар, одним движением свернул одеяло и простыни и перекинул скатку через плечо. Хоуви удивленно уставился на него.
«Ты что?» – спросил Хоуви.
Он посмотрел на товарища с таким видом, будто возлагал на него ответственность за все дальнейшее.
«Если ты так рвешься домой и решил нарушить наш уговор, что же я могу сделать? А если мы действительно хотим попасть на этот товарняк с гравием, так давай поскорее!»
По пути в Шейл-Сити его все время занимали мысли о Билле Харпере. Ведь только вчера вечером я ударил Билла, подумал он. Билл Харпер, мой лучший друг, сказал мне правду, а я ударил его… Он лежал на гравии, подложив руки под голову, и глядел на звезды. Он вспоминал, как они недавно вдвоем сидели в аптеке, как Билл мялся и запинался, все ходил вокруг да около, а в конце концов взял да и выложил суть дела. Как же он вскипел, когда Билл сказал, что в этот вечер Диана назначила свидание Глену Хогэну. Наверное, так оно и было, иначе чего ради Билл стал бы говорить такое. Но он вскочил на ноги, закричал, что это вранье, ударом кулака сбил друга с ног и вышел вон из аптеки.
По дороге домой он увидел Диану и Глена, как раз когда они подкатили в двухместном автомобиле к театру «Элизиум». Тут он окончательно понял, что Билл не соврал и что Диана обманывает его.
Дойдя до конца квартала, он встретил Хоуви. Тот поругался с Онни из-за того же Глена Хогэна, и оба они тогда решили бросить все к чертям, поехать в пустыню, поработать как следует и забыть про эти дела. И не потому, что он и Хоуви были два сапога пара. Отнюдь. Хоуви вообще никогда не мог удержать около себя девушку. Ему даже неприятно было очутиться с Хоуви вроде в одной упряжке. Но так хотелось уехать, что он, не раздумывая, принял предложение Хоуви и сам настоял на том, чтобы сняться с якоря прямо на следующий день.
Он лежал на гравии и вспоминал, как часто они вместе с Биллом Харпером выезжали на природу, как здорово проводили время. Вспомнил, как они впервые взяли с собой девушек. Решили поехать вчетвером – парочками побоялись. Вспомнил, как однажды попала под грузовик его любимая собачонка Мэйджор и как Билл заехал за ним на отцовской машине, до полуночи катал его по дальним загородным дорогам и за все время не проронил ни слова – понимал, как тяжело он переживает гибель пса. Он вспомнил многое другое и подумал – еще не родилась девушка, ради которой стоит терять такого хорошего друга, как Билл Харпер. Даже Диана того не стоит, и завтра же он скажет ему об этом. Давай, мол, Билл, забудем, давай дружить, такое больше никогда не повторится…
А потом, по мере приближения эшелона к Шейл-Сити, он снова стал думать о Диане. Теперь, в прохладной ночи, ему удалось мысленно увидеть ее лицо. Там, в пустыне, оно все никак не появлялось. Теперь это лицо плыло перед ним и улыбалось. Вот Хоуви, тот считает, что потерял Онни, а ведь это вовсе не так: девчонка признала свою неправоту и попросила его вернуться. А Диана… Диана совсем другое дело. Только бы она не гуляла с Гленом Хогэном. Пусть с кем угодно, но только не с Гленом. У Глена красивая машина – наверное, поэтому он и решил, что может позволить себе все с такой замечательной девушкой, с девушкой, о которой другие парни даже и помыслить не смеют. Диана и Глен Хогэн! Страшно подумать! В конце концов, это его долг – встретиться с Дианой, поговорить с ней как брат с сестрой, сказать ей все, что он думает о Глене Хогэне. Он знал, как стыдно станет Диане, когда она поймет, что за тип Глен, он должен избавить ее от необходимости разбираться в этом деле. Он должен сделать это даже в ущерб своей гордости…
Они соскочили с поезда перед самой станцией – не хотели никому попадаться на глаза в таком неприглядном виде. Прошли два квартала пешком. Хоуви остановился.
«Ну вот, здесь я с тобой расстанусь».
«Куда же ты?»
«Думаю заглянуть к Онни».
Хоуви проговорил это мечтательно и немного насмешливо, ибо знал, что для Джонни единственный путь – это путь домой. И это сказал Хоуви, неказистый Хоуви, с которым ни одна девушка подолгу не гуляла. Ну и ну!
Хоуви скрылся во мраке. Он остался один-одинешенек и побрел домой. В этот вечер Шейл-Сити казался ему красивейшим городом в мире. На бледно-голубом небе сверкал миллион звезд – наверняка не меньше. В черно-зеленых деревьях тихо резвился прохладный ветерок.
И вдруг ему показалось, будто ни пустыни, ни железнодорожного строительного отряда на свете нет и не было. Он страшно устал, но никто не следил за ним, и он мог останавливаться и отдыхать где вздумается, и мало-помалу к нему пришло второе дыхание, и он больше не замечал тяжести постельной скатки. Он как бы медленно дрейфовал среди этой прохлады. Было одиннадцать с минутами.
И вдруг он понял, почему чувствует себя так хорошо, когда, в общем-то, должен чувствовать себя прескверно: он шел по улице, на которой жила Диана. Он сюда и не собирался – чтобы пройти этой улицей, надо было сделать крюк в несколько кварталов, а он едва волочил ноги. Но что-то властно потянуло его сюда, и он был рад поддаться этому чувству. И как всегда, подходя к ее дому, он испытал волнение, и робость, и стеснение в груди.
Но тут же он подумал – нет, я грязный, мои руки в крови. Вдруг она меня увидит. Он перешел на другую сторону и зашагал на цыпочках, словно самый звук его шагов мог разбудить и испугать ее. А внутренний голос все время твердил: завтра ты ее увидишь, завтра увидишь ее, завтра, завтра…
Прямо напротив ее дома он остановился и замер. Диана стояла на ступеньках крыльца и с кем-то обнималась. Они целовались. Он ничем себя не выдал. Просто стоял за деревом и смотрел. Он не хотел смотреть и в то же время ни за что на свете не согласился бы уйти. Было стыдно подглядывать, но он не мог сдвинуться с места ни на дюйм. И он стоял и глядел на них.
Вскоре парень, которого она целовала, отпустил ее, и, как всегда забавно подпрыгивая, она взбежала по ступенькам и около двери обернулась, чтобы улыбнуться. Он, конечно, не мог разглядеть ее лица, но знал – она улыбается. Еще несколько секунд, и тот, кого она целовала, повернулся и пошел по тротуару. Он насвистывал. Он тихонько насвистывал и чуть пошатывался – видимо, охмелев от ее поцелуев. Когда парень миновал деревья, его лицо осветили звезды. Это был Билл Харпер.
Он все еще стоял на месте. Билл Харпер прошел с десяток шагов и свернул за угол. В гостиной Дианы вспыхнул и тут же погас свет. Потом осветилось окно ее спальни. Дважды он увидел ее тень, промелькнувшую за занавеской. Вскоре свет погас. А он все стоял и шевелил губами: прощай, Диана, прощай… Наконец он двинулся домой. Каждый мускул болел. Руки, живот, голова ныли и горели. Казалось, скатка оттягивает плечи, казалось, она весит добрых сто фунтов. Но не скатка причиняла ему боль. «Ничего-то ты не стоишь, Джонни, – говорил он себе. – Прямо-таки ни черта!»
Люди станут спрашивать, почему, мол, ты больше не показываешься с Дианой? А ответить ему будет нечего. Люди станут спрашивать, что, мол, произошло у тебя с Биллом Харпером, почему вас больше не видать вдвоем? И опять ему нечего будет ответить. Отец спросит, почему ты нанялся в строительный отряд и проработал в нем только один день? И на это сказать ему будет нечего.
Все кончено. И это необъяснимо. Да и никто не поймет. Он потерял единственного друга, которому мог бы все рассказать. Он понимал – между ним и Биллом прежнего уже никогда не будет. Можно, конечно, пожать друг другу руки, сказать, дескать, забудем про это дело, старик, и снова начать шататься где-нибудь вдвоем, но все это уже будет не то. И оба будут это знать. Оба будут знать, что между ними встала Диана. И будут знать, что хотя самой Диане это, пожалуй, не так уж важно, но для них обоих уже ничто не изменится, и даже самим себе они, наверно, не смогут объяснить, в чем тут суть.
Но еще больше он думал о Диане. Никогда больше не встретиться и не посмеяться с ней, не обнять, не подурачиться… Да ведь это все равно что умереть. И виноватым-то оказался не Глен Хогэн. Уж его-то он бы как-нибудь простил. Да, простил бы и примирился. Самое ужасное заключалось в полной невозможности простить ее, Диану, простить то, что она сделала, как бы он этого ни хотел. А он очень хотел ее простить. Просто жутко хотел. Но знал – не сможет никогда.
Укладываясь в постель, он думал: зачем все эти мучения? Почему бы не покончить с собой, пока ты еще похож на человека? Он думал – у всех есть друзья. Даже у арестантов – и то, вероятно, есть. А у меня вот нет. Он думал – даже у Хоуви есть девушка. Даже мексиканцев, распевающих песни в пустыне, должно быть, ждут какие-то девушки. А вот меня никто не ждет. Он думал – в каждом существе есть хотя бы крупица самоуважения. Даже убийца, или вор, или пес, или муравей наделены чем-то таким, что позволяет им высоко держать голову и двигаться вперед. А у меня этого нет.
В ту ночь он впервые в жизни плакал из-за девушки. Уткнулся в подушку и ревел, как мальчишка. Руки были в крови, ноги в колючках, глаза полны слез, а в сердце нестерпимая боль. Он долго не мог уснуть.
Все это было так ощутимо в те дни, так реально. А теперь – точно этого и не было вовсе. Что ж, с тех пор прошло немало времени. Это было в Шейл-Сити, до его приезда в Лос-Анджелес. Тогда он еще был старшеклассником. Господи, сколько воды утекло с той поры! Может, и сейчас, где-нибудь в Колорадо, Глен Хогэн и Хоуви все еще гуляют и веселятся. Как-то он получил известие, что Билл Харпер погиб в одном из боев в Беллоском лесу [1]1
Беллоский лес – часть французского департамента Эн, место кровопролитных сражений осенью 1914 и летом 1918 гг. (Примеч. перев.)
[Закрыть].
Билл Харпер все-таки оказался счастливчиком: сперва заполучил Диану, а уж потом пал смертью храбрых.
О господи, опять все смешалось в голове! Он не понимал, где он и что с ним. Но теперь он немного поостыл. Жар прошел. Голова кружилась, в ней была сумятица, какая-то сплошная кутерьма. Но зато стало прохладнее.
Глава пятаяВсе вокруг сливалось, и он никак не мог к этому привыкнуть. То его несло прямо над белыми облаками, и было страшно сознавать свою ничтожность на фоне громады неба.
То он возлежал на мягких подушках, несущих его ногами вперед по какому-то неровному, ухабистому грунту. Но большую часть времени он покачивался в кильватере парохода, плывущего по реке Колорадо, как раз там, где она протекает через Шейл-Сити. Он лежал в реке, бежавшей мимо его родных мест.
Это было задолго до поездки в Лос-Анджелес, задолго до знакомства с Карин, задолго до отправки на войну в расцвеченном флагами эшелоне, когда мэр города произносил свои речи.
Он плыл на спине. У самого берега стояли плакучие ивы и пышно рос духовитый клевер.
Жаркое солнце жгло его лицо, но зато живот и спина охлаждались водой, которая еще совсем недавно была снегом в горах. Он плыл и думал о Карин.
Знаешь, Карин, а здесь, правда, очень приятно плыть. Ты откинься назад, откинься поудобнее. Вот так. Чувствуешь, как приятно? Я так люблю качаться на воде, и тебя тоже люблю. Плыви, Карин, держи голову над водой, чтобы свободно дышать. Только плыви ближе, Карин. Как это здорово – плыть и плыть неведомо куда. Да и не все ли равно куда? Пусть река сама позаботится обо всем. Ничего не делать и двигаться в никуда. Лежать вот так на поверхности воды, когда тебе и прохладно и жарко, думать о чем-то и все-таки ни о чем не думать. Держись поближе ко мне, Карин. Не уплывай. Поближе, поближе, милая, и будь осторожна, а то вода зальет тебе лицо. Мне никак не перевернуться на живот, могу лежать только на спине, поэтому, пожалуйста, не отплывай так далеко. Карин, где ты? Не могу найти тебя, твое лицо погружается в воду. Не утони, не надо, чтобы заливало лицо. Вернись, Карин, ведь так и захлебнуться недолго, еще разбухнешь от этой воды и станешь как я. Ты сейчас пойдешь ко дну, Карин, утонешь. Осторожнее, ради бога, осторожнее! Вернись, Карин… Ты ушла. Кажется, тебя здесь и не было. Я один посреди реки, и вода заливает мне нос, и рот, и глаза…
Вода заливала ему лицо, и он не мог ничего сделать. Как будто голова перевешивала тело и никак нельзя было удержать ее на поверхности, она тянула его вниз. Или, возможно, тело стало много легче головы и не могло ее уравновесить. Вода плескала ему в глаза, захлестывала нос и рот, он не успевал отплевываться. Он скользил ногами вперед, против течения, превратился в какие-то водяные лыжи – только ноги торчали наружу, а голова ушла под воду. Его несло все быстрее и быстрее, и он понимал, что если сейчас же не остановится, то утонет в бурлящем потоке.
Он начал тонуть. Изо всех сил напряг шейные мускулы, стараясь высунуть нос из воды, но это не получалось. Он пытался плыть, но разве может человек плыть, если у него нет рук? Он погружался все глубже и глубже, еще глубже и еще, а потом совсем утонул, покорно ушел на темное дно реки; а чуть повыше, в каких-нибудь шести или восьми футах над ним, было солнце, и ивы, и сладкий клевер, и воздух. Он утонул без борьбы, потому что не мог бороться, да и нечем было. Как в дурном сне, когда кто-то гонится за тобой, и ты перепуган насмерть, но спасения нет – бежать ты не в состоянии. Твои ноги застряли в бетоне, бетон застыл, и ты не можешь шевельнуть ни одним мускулом. Вот почему ты утонул.
Джо лежал под водой и думал: какой же это позор – лежать на дне, когда от воздуха и солнечного света тебя отделяют всего шесть или восемь футов! Какой же это позор – лежать на дне, когда достаточно было бы встать на ноги и поднять руку, чтобы коснуться ивовой ветки, колышущейся над водой словно волосы девушки, волосы Карин. Но раз ты утонул, значит, встать уже не можешь. Раз ты мертв и лежишь на дне, значит, с тобой уже ничего не случится, только время будет бежать, как струящаяся по тебе вода.
Все замельтешило перед его глазами. Осветительные ракеты, и бомбы, и дуги трассирующих пуль, и огромные белые вспышки вихрем проносились в голове, шипели и вонзались во влажную мякоть мозга. Он отчетливо слышал это шипение. Так шипит пар, вырываясь из цилиндра паровоза. Он слышал взрывы, и завывание, и стоны, и слова, которые ничего не означали, и свистки, такие резкие и пронзительные, что они как ножи врезались в уши. Все ослепляло его, все оглушало, он чувствовал такую нестерпимую муку, что казалось, будто вся боль, какая только есть на земле, затаилась где-то между его лбом и задней стенкой черепа и лупит изнутри кувалдой, пытаясь вырваться наружу. Боль была такая, что он лишь беззвучно повторял – пожалуйста, не надо, пожалуйста, не надо, не надо, не надо, лучше я умру.
И вдруг все внезапно успокоилось. В голове стало тихо. Огни перед глазами сразу погасли, будто кто-то дернул рубильник и выключил их. Боль тоже ушла. Осталось только ощущение мощной пульсации крови в мозгу, и мозг то сжимался, то разжимался. Но это было вполне терпимо, даже безболезненно. Какое же это облегчение, когда всплываешь со дна на поверхность! Опять можно думать.
И он подумал – что ж, парень, хоть ты и глух, как чурка, но больше у тебя ничего не болит! У тебя нет рук, но и боли нет, ты уже никогда не опалишь себе ладонь, не порежешь ненароком палец, не саданешь по ногтю молотком, забивая гвозди. Выходит, тебе повезло. Ты жив и не испытываешь боли, а это куда лучше, чем быть живым и исходить мукой. Да и вообще, мало ли чем может заняться глухой, безрукий парень. Только бы не чувствовать боли, от которой на стенку лезешь. В конце концов, вместо рук можно приспособить какие-нибудь крючки или еще что-нибудь; можно научиться понимать по губам, и хоть это, скажем прямо, не такое уж счастье, но все же ты не лежишь на дне реки и боль не разрывает тебе мозги. Кругом полно воздуха, тебе не надо за него бороться, а рядом растут плакучие ивы, и ты можешь думать, и боли нет.
Он не понимал, почему санитарки, или кто там еще ходит за ним, кладут его так неровно. Нижняя половина его туловища легка как перышко, а голова и грудь мертвым грузом тянут его вниз. Видать, оттого ему и померещилось, будто он тонет. Просто голова была слишком низко. Вот если поправить постель так, чтобы лежать ровно, вот тогда, пожалуй, будет лучше. По крайней мере, не будешь больше тонуть.
Он начал работать ногами, пытаясь выровнять под собой постель, но из этого ничего не вышло – у него не было ног. Они отняли ему обе ноги где-то у самых бедер.
Нет ног!
Не бегать тебе больше, не ходить, не ползать – ног-то нет! И не работать больше. Нет ног – вот ведь как! И пальцами не пошевелить. Какое же это чудо, какое счастье – пошевелить пальцами ног! Нельзя, не будет и этого!
Или, может, подумать о чем-нибудь, что есть на самом деле, и сразу исчезнет этот страшный сон про безногость? О пароходах, о буханках хлеба, о девушках. Подумать о Карин, о пулеметах, книгах, жевательной резинке, поленьях… Но мысли о конкретных вещах не помогали, потому что это не был сон. Это была правда.
Так значит, вот почему голова была как бы ниже ног. Ведь ног-то нет, потому они и кажутся невесомыми. Вполне естественно. Воздух очень легкий. Даже ноготь на пальце ноги и то тяжелее.
Нет рук, нет ног…
В ужасе он откинул назад голову и начал истошно кричать. Но и это осталось лишь намерением, потому что рта у него не было, и кричать он не мог. Не услышав собственного крика, он так изумился, что принялся двигать челюстями, как человек, который пробует какое-то незнакомое ему кушанье. Самая мысль об отсутствии рта казалась настолько нереальной, что даже не вызвала беспокойства. Он пытался работать челюстями, но челюстей не было. Он пытался провести кончиком языка по деснам и зубам, по нёбу, словно очищал рот от застрявших зернышек малины, но у него не было ни языка, ни зубов. Не было десен, не было губ. Он попробовал глотнуть слюну, но не смог – глотать было нечего и нечем.
Он начал тяжело дышать, задыхаться, словно кто-то прижал матрас к его лицу. Он дышал быстро и прерывисто, но в сущности он и не дышал – воздух не проходил через его нос. У него не было носа. Он чувствовал, как опускается, поднимается и трепещет его грудь, но сквозь то, что было его носом, не проходила и самая маленькая струйка воздуха.
И снова его охватило дикое, паническое желание умереть, убить себя. Он попытался дышать пореже, совсем не дышать, чтобы задохнуться. Он чувствовал, как внутри горла напряглись и сомкнулись мускулы, чтобы не пропустить воздух. Но хотя воздух не проникал в горло, грудь продолжала дышать. Легкие получали воздух. Воздух поступал в легкие не из горла, а откуда-то еще.
Теперь он уже ясно понимал, что умирает, но любопытство не покидало его. Не хотелось умереть, не разобравшись во всем. Когда вдруг выясняется, что у тебя нет ни носа, ни рта, ни языка, ни нёба, – неудивительно, если недосчитаешься чего-нибудь еще. Но это же невероятно – в таком состоянии человек должен умереть! Ведь нельзя же в самом деле лишиться чуть ли не всего себя и все-таки остаться живым. С другой стороны, если ты так ясно сознаешь свои потери и можешь думать о них, – значит, ты жив. Разве мертвецы думают? Мертвецы не любопытны, а тебя одолевает любопытство, и, следовательно, ты еще не умер.
Он попробовал подвигать мускулами лица, напрягая их что было сил, но ощутил лишь пустоту. Там, где были рот и нос, теперь, видимо, нет ничего, только дырка, перекрытая бинтом. Он попытался определить размеры этой дыры, как-то отграничить ее края, нервами и порами лица ощутить ее очертания, выяснить, куда и насколько она простирается.
Но это было то же, что вглядываться в кромешную тьму, пока глаза не вылезут из орбит. Это был какой-то полуосязательный процесс, стремление что-то ощутить кожей, непослушной приказаниям мозга. Нервы и мускулы его лица, словно змеи, ползли вверх, ко лбу.
Дыра начиналась у основания гортани, как раз там, где полагалось быть челюсти. Теперь он чувствовал, как кожа окаймляет ее края. Она расширялась и почти достигала основания ушных раковин, если хоть они остались. А верхний край ее проходил, кажется, где-то над переносицей, которой тоже не было. Значит, не было и глаз. Их просто не могло быть. Он был слеп.
Странно, но он не почувствовал ни малейшего волнения. Он был спокоен, точно владелец магазина, который, производя весеннюю инвентаризацию, сам себе говорит: так, значит, глаз нет, надо включить их в список заказов. У него не было ни ног, ни рук, ни глаз, ни ушей, ни носа, ни рта, ни языка. Что за бредовый сон, что за чертовщина! Должно быть, это все-таки только сон. Надо немедленно проснуться, не то он спятит. Живые такими не бывают. В подобном состоянии человек мертв, а он жив, значит, это неправда. Просто ему что-то снится. Но это не был сон.
Он мог сколько угодно твердить себе, что это сон, но ничто бы не изменилось. Потому что это была явь. Теперь он представлял собой лишь кусок мяса, нечто вроде крупных хрящевых срезов, которые старый профессор Фогель показывал на уроках биологии. Хрящи не содержат в себе ничего, кроме какой-то отвлеченной жизни, и могут расти в определенной химической среде. Однако он возвышается над хрящом. У него есть мозг, и мозг этот мыслит, чего профессор Фогель никак не мог бы сказать о тех хрящах. Да, он мыслит, а это чего-то стоит. Но нет же! Нет, нет, нет… Так жить невозможно, так можно только сойти с ума. Однако он и умереть не мог, ибо не мог покончить с собой. Если бы хоть дышать, как все, тогда другое дело, тогда бы он умер. Вроде бы непостижимо, но факт: задерживаешь дыхание и погибаешь. Но он и дышит не так. Легкие сами качают воздух, и он не может отключить их. Он не может ни жить, ни умереть.
Нет, нет, это неправда. Нет, нет, нет… Мама!
Мама, где ты?
Скорее, мама, скорее разбуди меня. Меня одолевают кошмары, мама, где ты? Мама, скорее! Я лежу здесь. Здесь, мама. Здесь, в темноте. Возьми меня на руки, убаюкай… Баю-баюшки-баю… Вот так, а теперь я усну… Мама, мама, скорее, – я не могу проснуться. Сюда, мама, сюда… Ветер, вей помаленьку, раскачай-ка колыбельку… Подними меня высоко, высоко…
Мама, ты ушла и забыла меня. А я – вот он. Не могу проснуться. Разбуди меня, мама. Я не могу пошевельнуться. Держи меня крепко. Я боюсь. Ой, мамочка, спой мне, и выкупай меня, и расчеши мне волосы, и промой мне уши, и поиграй моими пальчиками, сведи и разведи мои ладошки, и подыши мне в нос, и поцелуй меня в глаза и в губы, как ты это делала с сестренкой Элизабет – я сам видел – и как ты, наверное, делала это и со мной. Тогда я проснусь, и буду с тобой, и уже никогда и никуда не уеду, и ничего не буду бояться, и не увижу страшных снов. О нет, нет…
Я не могу больше. Не могу. Я не могу закричать, пошевелиться, дернуться, не могу позвать на помощь. Совсем не могу. Не могу больше. Нет, нет, не могу…
Пожалуйста, поверьте, не могу больше. Пожалуйста, не надо, не надо. Помогите мне. Не могу я лежать так до самой смерти, ведь до нее мне, может, жить еще и жить. Я не могу так. Это невозможно, просто немыслимо.
Я не могу дышать, но все-таки дышу. Мне так страшно, что я не могу думать, но все-таки думаю. Пожалуйста, о, пожалуйста, не надо. Не надо, не надо. Ведь это не я. Помогите! Не может быть, чтобы это был я. Не я, нет, не я.
О, прошу вас, тысячу раз прошу. Нет, пожалуйста, нет, не нужно так. Пожалуйста. Это не я…