355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дальтон Трамбо » Джонни получил винтовку » Текст книги (страница 6)
Джонни получил винтовку
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:10

Текст книги "Джонни получил винтовку"


Автор книги: Дальтон Трамбо


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Глава девятая

Костер разожгли перед палаткой, натянутой под огромной сосной. Когда они спали в палатке, всегда казалось, будто идет дождь, – сверху все время сыпались сосновые иглы. Напротив него, уставив глаза в огонь, сидел отец. Каждое лето они приезжали в эти лесистые места, расположенные на высоте в девять тысяч футов. Тут было много озер. Днем ловили рыбу, а ночью, когда они спали, в ушах отдавался неумолчный рев водопадов, соединявших озера.

С тех пор как ему исполнилось семь лет, они бывали здесь каждый год. Теперь ему было уже пятнадцать, а назавтра он ожидал прибытия Билла Харпера. Он сидел у костра, сквозь пламя смотрел на отца и все не решался сказать ему об этом очень важном для него событии. Завтра, впервые за все их поездки сюда, он пойдет на рыбалку не с отцом, а с кем-то другим. Прежде ему такое и в голову не приходило. Отец всегда предпочитал его общество обществу взрослых мужчин, а ему было приятнее с отцом, чем с ребятами. И вдруг такое дело: утром приедет Билл Харпер, и он хочет порыбалить именно с ним. Он знал – раньше или позже так случится. Но он также знал – тут что-то кончается. То есть и кончается, и начинается, и он все не мог додуматься, как же выложить это отцу.

Поэтому в конце концов он довольно небрежно проговорил, что, вот, мол, завтра приедет Билл Харпер и, я думаю, мы с ним пойдем вдвоем. Билл мало что смыслит в рыбной ловле, и мне хочется, если ты, конечно, не возражаешь, утром встать пораньше и вместе с ним отправиться на озеро.

С минуту отец молчал. А затем сказал – да, разумеется, пойди с ним, Джо. Немного погодя отец спросил, есть ли у Билла спиннинг. Нет, сказал он отцу, откуда же? Тогда ты возьми мой, а ему отдашь свой, предложил отец.

Вот так просто все и обошлось, но он понимал, как это важно. У отца был очень дорогой спиннинг, едва ли не единственная роскошь, которую он позволил себе за всю жизнь. На спиннинге были направляющие кольца с янтарными вкладками и красивыми шелковыми обмотками на лапках. Каждую весну отец отправлял свою драгоценность в Колорадо-Спрингс к какому-то специалисту по этой части. Мастер тщательно соскребал с удилища старый лак, наносил новый, заменял обмотки лапок, и спиннинг возвращался домой, сверкая как новенький. Отец ничем так не дорожил. У него подкатил ком к горлу при мысли, что ради товарища он бросает отца, а тот ему по собственной воле предлагает свой спиннинг.

Они улеглись на ложе, устроенном из густого слоя хвойных игл. Иглы приходилось разгребать – в выемке удобнее лежать на боку. Он долго не смыкал глаз, думал о завтрашнем дне, об отце, спавшем рядом. Наконец и сам уснул. В шесть утра Билл Харпер приподнял клапан палатки и что-то прошептал. Он тихонько встал, протянул Биллу свой спиннинг, взял отцовский, и оба ушли, не разбудив отца.

В сумерках случилось непоправимое. Они сидели в лодке и ловили на блесну. Обе лески были выброшены. Он греб, а Билл сидел лицом к нему на корме и держал в каждой руке по удилищу. Было тихо-тихо, вода застыла, словно стекло. Они провели чудесный день, и теперь их слегка разморило. Когда рыба клюнула, раздался громкий треск разматывающейся катушки, удилище выскользнуло из рук Билла и исчезло под водой. Обезумев от волнения, они тщетно пытались выловить его. Это был отцовский спиннинг. Битый час они кружили вокруг да около, шарили в воде другим удилищем и веслами, хотя понимали полную бесполезность своих стараний. Чудесный отцовский спиннинг пропал навсегда.

Они причалили к берегу, почистили выловленную рыбу, потом пошли в магазин и взяли крепкого пива. Выпив по бутылке, еще некоторое время вполголоса продолжали разговор про спиннинг. Вскоре они расстались.

По пути к палатке, шагая под соснами по податливому перегною, вслушиваясь в шум горных стремнин и вглядываясь в звезды на небе, он думал об отце. У отца с матерью никогда не было много денег, и все-таки они умудрялись жить довольно прилично. У них был небольшой дом, построенный в глубине обширного продолговатого участка, неподалеку от городской окраины. Перед домом зеленел газон, а между газоном и тротуаром отец разбил огород. Со всего Шейл-Сити приходили люди полюбоваться на этот огород. Отец вставал в пять или в половине шестого и принимался за поливку. Под вечер, возвратясь с работы, он снова отправлялся на огород, ставший для него каким-то убежищем от накладных, от дурацких журнальных рассказов о молниеносных карьерах, от службы в магазине. Здесь отец чувствовал себя творцом, художником.

Сначала они посеяли латук, бобы, горох, морковь, лук, свеклу, редиску. Потом отец договорился с соседом, что присоединит его пустующий участок к своему. Сосед только обрадовался: он избавился от ежегодной возни с сорняками – каждую осень их приходилось сжигать. На новом участке отец взялся выращивать сладкую кукурузу, кабачки, мускусные дыни, арбузы и огурцы. Вокруг всего этого выросла густая изгородь из подсолнухов. Их головки достигали фута в поперечнике, а семечки были отличным кормом для кур. На небольшом клочке земли, где полдня господствовала тень, отец посадил ремонтантную клубнику. Она все время плодоносила, и с весны до осени в доме не переводились свежие ягоды.

На заднем дворе их дома в Шейл-Сити мать держала цыплят и кроликов, а Джонни ходил там за своими любимцами – карликовыми петушками и курочками бентамской породы. Два, а то и три раза в неделю к обеду подавалась жареная курица, и это не считалось роскошью. Зимой семья частенько угощалась тушеной курятиной с яблоками, запеченными в тесте, и картофелем с собственного огорода. Когда в разгар сезона несушки давали много яиц и их за бесценок продавали в местной лавке, мать брала яйца из курятника и складывала их в большие стеклянные банки. А зимой, когда яйца были дороги и куры не неслись, она спускалась в погреб и брала их оттуда, как говорится, бесплатно. В хозяйстве была корова, и мать взбивала масло, снимала пахтанье. На заднее крыльцо выставлялись миски с молоком. К утру оно затягивалось плотным слоем сливок, тяжелых, словно кожа. В жаркие летние дни крутили мороженое из собственных сливок, клубники, яиц. Покупался только лед.

На дальнем конце участка, полученного от соседа, отец поставил пасеку в шесть ульев, так что осенью у них всегда было вдоволь меду. Бывало, отец подойдет к ульям, вынет соты и пристально разглядывает ячейки. Если улей оказывался слабым, он разрушал все ячейки матки или даже обрывал ей крылышки, чтобы она не испортила весь рой.

Когда наступала зима, отец отправлялся на одну из соседних ферм и закупал свежее мясо – примерно четверть говяжьей туши и около половины свиной. Замороженное мясо подвешивалось на заднем крыльце, там оно сохраняло свежесть. Захотел полакомиться отбивной – пожалуйста, отпили или отрежь себе кусок. Получалось и вкуснее и несравненно дешевле, чем если покупать свинину в мясной лавке.

Осенью, неделя за неделей, мать консервировала фрукты. К концу, сезона погреб был сплошь заставлен. Спустишься вниз и, кроме больших стеклянных банок с яйцами, видишь глиняные горшки с абрикосовым вареньем, апельсиновым, малиновым и черничным джемом, яблочным желе, – все что душе угодно. Еще здесь были крутые яйца в свекольном соку, маринованные огурцы, соленые вишни и соус чили. В октябре в погреб спускали три или четыре тяжелых фруктовых кекса, черных и влажных, начиненных лимоном и орехами. Их обертывали мокрыми тряпками, ставили в самый прохладный угол и держали до рождества.

Всего этого у них было вдоволь, и все-таки отец был неудачником. Он не умел зарабатывать деньги. Иногда даже разговаривал об этом с матерью. Вот, дескать, один из здешних уехал в Калифорнию и нажился на скупке и продаже недвижимости. Другой тоже уехал, устроился на работу в большой обувной магазин, дослужился до управляющего и разбогател. Все, кто уезжали в Калифорнию, добивались своего. А отец, живший в Шейл-Сити, так и оставался неудачником.

Было трудно понять, почему отцу так крупно не везло. Он был добряк и честный человек. Его дети росли дружно, всегда у них была отличная еда, вкусная и обильная.

Обычно горожане такой еды вообще не видят. Даже богатые жители не имеют таких свежих и питательных овощей. Нет у них и такого отборного мяса. В городе его не достанешь ни за какие деньги. Обо всем надо заботиться самому. Отец так и делал, умудряясь получать со своих двух городских участков все вплоть до меда, который они намазывали на горячие бисквиты домашней выпечки. И все-таки отец был неудачник…

Он увидел палатку, выделявшуюся на горном склоне, словно белое облачко на темном небе, и снова подумал про спиннинг, и вдруг как-то сразу понял, почему его отец неудачник. Да, он обеспечивал свою семью, одевал их всех, кормил, заботился об их развлечениях. Все это так. Но он не мог бы купить себе новый спиннинг. Не было у него вещи дороже, и теперь, когда спиннинг пропал, он ни за что не сумеет раскошелиться на новый. Значит, он и впрямь неудачник.

Когда он вошел в палатку, отец спал. Он недолго глядел на него, потом вышел и нанизал свои рыбины на шпагат. Вернувшись в палатку, быстро разделся и улегся рядом с отцом. Тот спросонья пошевельнулся. Он знал, что ждать до завтра не годится. Надо сказать сразу. И он заговорил, но каким-то глуховатым голосом. Не от страха перед тем, что ему скажет отец. Просто он понимал – отец уже никогда не сможет купить себе такой роскошный спиннинг, как пропавший.

Папа, проговорил он, мы потеряли твой спиннинг. Рыба резко дернула, и спиннинг тут же ушел под воду. Мы и оглянуться не успели. Уж как мы старались его выловить, как шарили веслами, но все попусту. Так что спиннинга нет.

Минут пять, если не больше, отец не вымолвил ни слова. Потом медленно повернулся на своем ложе, и вдруг он почувствовал отцовскую ладонь на своей груди, ощутил его теплое, словно утешительное прикосновение. Что же, сказал отец, по-моему, такой пустяк, как спиннинг, не должен испортить нам радость последней поездки вдвоем.

Ответить на это было нечего, и он продолжал неподвижно лежать. Отцу было важнее, что вместе они больше ездить не будут.

С тех пор в летнее время он отправлялся в походы с ребятами вроде Билла Харпера, Глена Хогэна и других. А отец ловил рыбу со взрослыми знакомыми. Так уж получилось. Так должно было получиться. Но в ту ночь они еще были вдвоем и, как всегда, спали, уютно прижавшись друг к другу. Отец обнял его рукой, а он часто моргал и смахивал набегавшие слезы. И он, и отец потеряли все – и самих себя, и спиннинг впридачу.

Он проснулся с мыслями об отце и медсестре. Где она? Сколько он помнил себя, никогда еще он не был так одинок. Он тосковал по Шейл-Сити с его радостями. Он так тосковал! Почувствовать бы на себе хоть один взгляд, ощутить бы хоть вкус чего-то или запах, услышать бы хоть одно слово, которое вернуло бы ему Шейл-Сити, и отца, и мать, и сестер. Но он был так безнадежно отрезан от них, что, очутись они здесь, у этой постели, они все равно остались бы столь же далекими от него, как если бы находились где-то за десять тысяч миль.

Глава десятая

Лежать на спине, когда тебе нечего делать и некуда идти, – все равно что очутиться на вершине высокого холма, вдали от людей и звуков. Все равно что в одиночестве бродить по горам. Можешь сколько угодно думать, пробуешь во всем разобраться. Даже в том, над чем прежде никогда не задумывался. Например, над тем, как уходят на войну. На этом холме ты беспредельно одинок, и ни люди, ни шум не мешают тебе размышлять. Причем размышляешь ты только о себе, и ни один посторонний пустяк не отвлекает тебя. И кажется, будто ты мыслишь яснее, будто ответы на твои собственные вопросы обретают убедительность. Впрочем, если они даже бессмысленны – не важно, все равно ты никогда и ничего уже не сможешь изменить.

Вот как обстоят твои дела, Джо Бонхэм, подумал он. Лежишь ты здесь точно кусок мяса и так пролежишь весь остаток своей жизни. Но почему же? Кто-то хлопнул тебя по плечу и сказал – давай-ка, сынок, пошли на войну. Ты и пошел. Почему? В любом другом деле – скажем, например, при покупке машины или если ты работаешь рассыльным, – ты всегда вправе спросить, а какой мне в том прок? Иначе ты покупал бы плохие автомобили, да еще втридорога, и был бы на побегушках у сумасшедших, и в конце концов подох бы с голоду. Ведь это вроде как долг перед самим собой: если кто-то говорит тебе – давай, мол, сынок, сделай-ка то или это, ты должен встать и сказать, почему, сэр, почему и для кого, собственно, я должен это сделать и что мне это в конце концов даст? Но если к тебе подходит какой-то тип и говорит – пойдем со мной, рискуй своей жизнью, умри или останься калекой, – то почему тогда ты не имеешь права отказаться? Не можешь даже сказать «да» или «нет» или что сперва, мол, хочешь подумать. Есть много законов насчет неприкосновенности твоих денег, даже в военное время, но нигде не записано, что жизнь человека неприкосновенна, что она принадлежит ему.

И ясно, что многие ребята попали впросак. Кто-то пришел и сказал – пошли, парни, на фронт, будем драться за свободу. Они пошли, и их убили, не дав и подумать про свободу. Да и за какую свободу они сражались? Сколько ее, этой свободы, и кто ее так называет? Сражались ли они за свободное право всю жизнь бесплатно есть мороженое, или за свободу грабить когда и кого вздумается, или за что-то еще? Ты говоришь кому-то, что нельзя, мол, грабить, и, выходит, отнимаешь у него часть свободы. Но сказать это ты должен. Так что же она означает, эта «свобода», – пропади она пропадом! Просто слово, как, например, «дом», или «стол», или любое другое. Однако слово это особого рода. Ты говоришь «дом» и можешь указать на него пальцем, рукой, можешь доказать, что он есть. Когда же ты говоришь – давайте драться за свободу, то показать тебе не на что. Но если нельзя доказать существование вещи, о которой говоришь, то какого же черта ты призываешь других драться за нее?

Нет, уж, извините, сэр, всякий, кого занесло в передовые окопы, чтобы сражаться за свободу, – последний дурак, тот, кто послал его туда, – последний лжец.

В следующий раз, если кто-нибудь начнет ему заливать про свободу… Впрочем, что значит в следующий раз? Никакого следующего раза для него уже не будет. Но не в том дело. Если бы и мог быть следующий раз и кто-нибудь сказал бы – давай драться за свободу, то он ответил бы – виноват, господин хороший, но лично для меня моя жизнь – это очень важная штука. Я не дурак, и коли мне предстоит променять свою жизнь на свободу, то я должен заранее знать, что есть свобода, о которой мы говорим, и сколько этой самой свободы перепадет на нашу долю. И что еще важнее, сэр: заинтересованы ли вы лично в свободе так же, как хотите заинтересовать в ней меня? А вдруг слишком много свободы так же плохо, как слишком мало? Тогда я назову вас бессовестным трепачом, который мелет невесть что. И вообще я решил, что мне по душе именно та свобода, которая мне уже предоставлена, – свобода ходить, и смотреть, и слышать, и разговаривать, и есть, и спать с моей девушкой. По-моему, пользоваться такой свободой куда лучше, чем, сражаясь за кучу благ, которых мы не получим, лишиться вообще всякой свободы. Подохнуть и сгнить, еще не успев начать настоящую жизнь, или, в лучшем случае, превратиться в нечто вроде говяжьей вырезки. Нет уж, сэр, покорно благодарю. Сражайтесь-ка вы сами за эту свободу, а мне она, извините, ни к чему.

Парни всегда сражаются за свободу – какая-то вечная чертова карусель. В 1776 году Америка с боями прокладывала себе путь к свободе.

Сколько тогда полегло ребят! А что в итоге? Намного ли у Америки больше свободы, чем у Канады или у Австралии, которые за нее никогда не сражались? Может, и больше, я ведь не спорю, а только спрашиваю. Попробуйте найти парня, о котором можно было бы сказать: вот американец, сражавшийся за свою свободу, и чтобы каждый увидел, как сильно он отличается от канадца, который за нее не сражался. Ей-богу, не найдете, и в этом все дело. Значит, в 1776 году погибла масса отцов и мужей, и совершенно зря – им вовсе не за что было умирать. Теперь-то они, конечно, мертвы, и говорить не о чем. Но все равно – хорошего мало. Человек думает: лет через сто я умру. И это его не беспокоит. Но думать, что ты умрешь завтра утром и уже всегда будешь мертв, будешь смердить в земле и превратишься в прах – разве в этом, свобода.

Вечно эти ублюдки за что-то воевали, но если кто-нибудь осмеливался сказать – к чертовой матери войну, всегда одно и то же, каждая война похожа на другую, и никому от нее нет добра, – на него начинали орать: жалкий трус! Если же они воевали не за свободу, то воевали за независимость или демократию, за всякие там права, за достоинство или честь родины или за что-нибудь еще, что ровно ничего не означает. Война велась за прочную демократию во всем мире, за интересы малых стран, за благополучие каждого человека. И если эта война уже окончилась, значит, всему миру обеспечена демократия – так? Но какого сорта эта демократия? И сколько ее? И чья она?

А потом еще эта свобода, за которую тоже вечно убивают ребят. Что это? Свобода от власти других стран? Или свобода от труда? Или от всех болезней и смерти? Или от тещиных причуд? Будьте любезны, сэр, пока нас еще не отправили на фронт и не убили, выпишите-ка нам чек на эту свободу. Дайте нам чек по всей форме, чтобы мы заранее знали, за что нас убьют, и заодно дайте какой-нибудь залог или гарантию, дайте нам уверенность, что, в вашу войну, мы получим именно ту свободу, за которую подряжались драться.

Или взять достоинство. Все говорили: Америка воюет за торжество человеческого достоинства. Но за какое-такое достоинство? Достоинство для кого? И что это значит – достоинство? По-вашему, достойный покойник чувствует себя лучше недостойного живого? Сравните то и другое на фактах, как сравнивают, например, дома или столы. Скажите простыми словами, чтобы мы могли понять вас. Но только не толкуйте нам про честь. Про честь китайца, или англичанина, или африканского негра, или американца, или мексиканца. Пусть уж лучше все ребята, желающие отстаивать в боях нашу честь, скажут, что это за невидаль такая. Или, может, мы сражаемся за американскую честь для всего мира? А что, если она ему не понравится? Может, обитателям южных морей своя честь нравится больше.

Так, ради самого Христа, укажите же нам такие цели борьбы, которые можно разглядеть, и пощупать, и прочувствовать, и понять! Довольно бессмысленных напыщенных слов вроде слова «родина». Родина-мать, отечество, отчизна, родная земля… Все это одно и то же. Но на черта тебе родная земля после смерти? Если тебя убьют в бою за родную землю, значит, ты купил пустой лотерейный билет. Значит, заплатил за что-то, чего никогда не получишь.

А когда им не удавалось уговорить молодых ребят пойти сражаться за свободу, или волю, или демократию, или независимость, или достоинство, или честь, они пытались играть на их жалости к женщинам. Поглядите-ка на этих сволочей-бошей, – говорили они, – как они насилуют хорошеньких французских и бельгийских девушек. Должен же кто-то положить конец такому надругательству. Вот и давай, паренек, иди в армию и спасай прелестных француженок и бельгиек. Тут паренек терялся, умолкал, надевал военную форму. А через короткий срок рядом с ним разрывался снаряд, и его жизнь разлеталась во все стороны окровавленными клочьями мяса, и он уже был мертв. Он погиб за какие-то слова, и остервенелые старые девы из Союза дочерей американской революции до хрипоты кричали «ура» над его могилой, потому что он спасал девичью честь.

Конечно, тот или другой мужчина мог бы рискнуть жизнью, зная, что именно его женщине угрожает насилие. Но это было бы его частным делом. Он просто подумал бы, что безопасность его женщины стоит дороже его собственной жизни. Человек жертвует своей жизнью ради чего-то, что ставит выше ее, он совершает поступок, более или менее похожий на любой другой поступок, который мог бы совершить мужчина. Но если свою женщину ты заменяешь всеми женщинами мира, то тем самым уже защищаешь их всех, И делаешь это вместе со всеми ребятами. А это означает опять-таки, что ты сражаешься за какие-то слова.

Когда армии приходят в движение, и развеваются знамена, и выкрикиваются лозунги, – будь настороже, паренек, потому что в огне поджариваются чужие каштаны, не твои. Ты сражаешься за слова и не делаешь ничего порядочного, чтобы жить лучше. Ты благороден, но когда тебя убьют, – дело, на которое ты сменял свою жизнь, не принесет тебе никакого добра и вряд ли пойдет на пользу кому-то другому.

Быть может, нехорошо рассуждать таким образом. Вокруг тебя немало идеалистов, и они скажут – неужто мы пали так низко, что самым драгоценным считаем жизнь? А ведь есть идеалы, за которые стоит сражаться и даже умереть. Если мы этого не понимаем, стало быть, мы хуже диких зверей и погрязли в варварстве. А ты им ответь – ладно, пусть мы варвары, только бы не было войны. Дорожите себе своими идеалами, лишь бы они не стоили мне жизни. Но они тебе возразят: жизнь, безусловно, не так важна, как принципы. А ты скажи им – э, нет! Ваша жизнь, возможно, и не так важна, а вот моя поважнее. И вообще, черт возьми, что значит принцип? Назови его и носись с ним сколько угодно.

Всегда хватает людей, готовых жертвовать чужой жизнью. Они удивительно горласты и способны без конца разглагольствовать. Такие встречаются в церквях, и в школах, и в газетах, и в законодательных учреждениях, и в конгрессах. Это их бизнес. А уж как красиво говорят – заслушаешься. «Лучше смерть, чем бесчестье!», «Эта священная земля, политая кровью!», «Слава бессмертным героям!», «Пусть их гибель не окажется напрасной!», «Благородная смерть храбрых!».

Просто тошнит от всего этого.

А что говорят мертвые?

Воскресал ли хоть кто-нибудь из мертвых, хоть один-единственный из миллионов убитых? Вернулся ли кто-либо из них и сказал ли – я рад, что умер, богом клянусь, ибо смерть всегда лучше бесчестья? Сказал ли он – я рад своей смерти, она обеспечила миру демократию? Сказал ли – лучше мне умереть, чем лишиться свободы? Сказал ли хоть один из них – мне приятно сознавать, что я сложил свои потроха за честь родины? Сказал ли – посмотрите на меня, я мертв, но я погиб в борьбе за человеческое достоинство, и это лучше, чем остаться живым? Сказал ли – вот я перед вами, два года я гнил в могиле, на чужбине, но зато как прекрасно умереть за родную землю! Сказал ли кто-нибудь из них – ура, я погиб за девичью честь, и я счастлив! Послушайте, как я пою, хотя мой рот полон червей…

Одни только мертвые знают, стоит ли умирать за все то, о чем люди столько болтают. Но мертвые говорить не могут. Поэтому слова о благородной смерти, о священной крови, о чести и обо всем прочем в том же роде вкладываются в уста мертвых осквернителями могил и аферистами, не имеющими никакого права говорить от имени погибших. Если кто-то сказал: «Смерть лучше бесчестья!» – значит, он либо дурак, либо лжец, ибо сам-то он не знает, что такое смерть. Не ему о ней судить. Он знает только про то, как жить. А как умирать – это ему невдомек. Если он дурак и верит, будто смерть лучше бесчестья, так пусть себе пойдет в атаку и умрет. Но всех ребят, у кого дел по горло и кому недосуг сражаться, надо оставить в покое. Ребят, которые заявляют, что лозунг «смерть лучше бесчестья» – это просто чушь и, наоборот, жизнь лучше смерти, – этих ребят тоже надо оставить в покое. Пусть психи болтают, будто жизнь ничего не стоит, если в ней нет идеи, за которую стоит умереть, – пусть болтают, на то они и психи. Но есть еще и другие: эти говорят – погоди, мол, придет время, и деваться тебе будет некуда, и ты пойдешь на фронт и подохнешь там ради собственной жизни. Эти тоже психи, рассуждают как настоящие дураки. Они говорят – два плюс два равно нулю. Они говорят – человек должен умереть, чтобы смертью отстоять свою жизнь. Раз, мол, ты согласился драться, значит, согласен умереть. Умереть, чтобы защитить свою жизнь! Но тебя-то ведь уже не будет! Так в чем же смысл этих рассуждений? Никто ведь не говорит – я умру голодной смертью, чтобы спастись от голода. Никто не скажет – я растрачу все свои деньги, чтобы сохранить их. Никто не скажет – я спалю свой дом, чтобы уберечь его от пожара. Так как же можно стремиться к смерти ради сохранения своей жизни? Должен же во всем быть хоть какой-то здравый смысл! Умереть – значит умереть, а жить – значит жить. Это так же просто, как пойти в булочную и купить там буханку хлеба.

А все ребята, что погибли, все эти пять, или семь, или десять миллионов ребят, что пошли на фронт и погибли за демократию во всем мире, за какие-то слова, лишенные всякого смысла. Что чувствовали они, видя, как из них толчками хлещет кровь и впитывается в грязь? Каково им было в смертный час? Что чувствовали они, когда газ постепенно проникал в них и пожирал легкие без остатка? Что чувствовали они, когда, уже полупомешанные, лежали в госпитале, смотрели смерти в глаза и видели, как она приближается и хватает их? Если дело, за которое они сражались, стоило того, чтобы за него умереть, то оно было столь же важным поводом и для их предсмертных раздумий. Это совершенно ясно. Жизнь дьявольски важна, и уж если ты ее отдаешь, то в последние мгновения поневоле думаешь – но, все-таки, ради чего? И неужели все ребята умирали с мыслями о демократии, свободе, воле, чести, о вечной безопасности своих семейных очагов и звездно-полосатого флага?

Вы совершенно правы, черт возьми, ни о чем таком они не думали!

Мысленно они плакали, как малые дети. Они позабыли о деле, за которое сражались, за которое умирали. Они думали о простых вещах. Они умирали, мечтая увидеть лицо друга. Они умирали и всхлипывали, желая услышать голос матери, отца, жены, ребенка. Они умирали с тяжелым сердцем, моля бога дать им еще хоть раз взглянуть на дом, где родились. Они умирали, оплакивая жизнь и тоскуя о ней. Они точно знали, что важно и что нет. Они знали: жизнь – это все, и умирали со стонами и вздохами. Они умирали с единственной мыслью: я хочу жить, я хочу жить, я хочу жить…

Уж кто-кто, а он-то это хорошо понимал.

На всей земле никто не был более похож на мертвеца, чем он.

Он был мертвец, но с мозгом, все еще способным думать. Он знал все, что ведомо мертвецам, но не мог думать об этом. Он мог говорить от имени мертвых, ибо был одним из них. Из всех когда-либо умерших солдат он был первый, у кого остался живой мозг. Никто не мог бы это оспорить. Никто не мог бы уличить его в неправоте. Ибо никто, кроме него, не знал об этом.

Напротив, он сам мог бы доказать неправоту всех этих сволочей, этих убийц-краснобаев, жаждавших крови. Он мог бы сказать им: нет ничего такого, сэр, за что стоит умереть. Я это знаю, потому что я мертв. Отдать жизнь за какие-то слова? Но таких слов нет. Скорее я согласился бы работать в угольной шахте, глубоко под землей, никогда не видеть солнца, сидеть на хлебе и воде, работать по двадцать часов в сутки, – даже это лучше, чем быть мертвым. Демократию я бы променял на жизнь. Я променял бы на нее также и независимость, и честь, и свободу, и достоинство. Я отдам вам все это, а вы верните мне способность ходить, и видеть, и слышать, и дышать, и чувствовать вкус пищи. Возьмите себе все ваши слова. А мне отдайте жизнь. Я уже не прошу счастливой жизни, не прошу достойной, или почетной, или свободной жизни. Чтобы жить. Чтобы чувствовать. Чтобы быть чем-то, что движется по земле и не мертво. Я знаю, что такое смерть, а вы, призывающие других умирать за красивые слова, даже не знаете, что такое жизнь.

В смерти нет ничего благородного. Даже если ты умираешь за честь. Даже если умираешь, как величайший из всех героев, каких только видел мир. Даже если ты так велик, что имя твое никогда не забудется. Но кто, скажите, так уж велик? Нет, ребята, главное для вас – это ваша жизнь. Мертвые – вы не стоите ничего, разве что надгробных речей. Не давайте им больше одурачивать себя. Если они снова хлопнут вас по плечу и скажут – пошли драться за свободу или за что-то там еще, – помните, что это только слова, и не обращайте на них никакого внимания.

Просто скажите: очень сожалею, сэр, но некогда мне умирать, у меня много дел. А потом повернитесь и бегите от них, как от чумы. Если они назовут вас трусом, плюньте, – ваше дело жить, а не умирать. Если опять станут бубнить про смерть ради принципов, которые выше жизни, скажите им – врете вы, сэр. Выше жизни нет ничего. А в смерти нет ничего благородного. Тоже мне благородство – лежать в земле и гнить! Никогда не видеть солнца. Или остаться без рук и без ног. Или превратиться в идиота. Или стать слепым, глухим и немым. Какое это благородство – быть мертвым? Ибо когда вы мертвы, сэр, то все кончено. Всему конец. Тогда вы меньше, чем собака, чем крыса, чем пчела или муравей, меньше, чем крохотный белый червячок, ползущий по навозной куче. Вы мертвы, сэр, и умерли вы ни за понюшку табаку.

Вы мертвы, сэр.

Мертвы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю