355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даглас Хофштадтер » Глаз разума » Текст книги (страница 9)
Глаз разума
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Глаз разума"


Автор книги: Даглас Хофштадтер


Соавторы: Дэниел Деннет

Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)

Размышления

Был в офисе утром и занимался делами. По очереди нас призывали к сэру В. Баттензу смотреть на странное создание, которое капитан Холмс привез с собой из Гвинеи; это огромный бабуин, настолько схожий с человеком во многом, что (хотя они и утверждают, что существует такой род) я могу поверить лишь в то, что это чудище рождено от человека и самки бабуина. Мне кажется, что он уже понимает много английских слов; и, по моему мнению, его можно научить говорить или изъясняться знаками.

Дневник Самуила Пеписа
24 августа 1661

Жалобный, недоуменный крик умирающей обезьяны вызывает в нас сильное чувство симпатии – мы легко можем отождествить себя с этим невинным, очаровательным созданием. Однако в чем именно заключается правдоподобие этой сцены? Языковые способности шимпанзе являются объектом дискуссий уже больше десятилетия. Исследования показывают, что человекообразные обезьяны способны выучить множество слов – до нескольких сотен – и могут иногда изобретательно комбинировать их, создавая сложные слова. Однако менее ясно, способны ли обезьяны усвоить грамматику, при помощи которой они смогли бы строить сложные значимые высказывания. По-видимому, шимпанзе вместо синтаксических структур используют случайные сочетания слов. Является ли это серьезным ограничением? Некоторые считают, что да, поскольку это устанавливает жесткий предел сложности выражаемых идей. Ноам Хомски и другие исследователи утверждают, что человека отличает именно врожденная лингвистическая способность, что-то вроде “первоначальной грамматики”, общей для всех языков на достаточно глубоком уровне. Таким образом, шимпанзе и другие человекообразные обезьяны, у которых нет этой грамматики, принципиально отличаются от нас.

Некоторые другие исследователи полагают, что приматы, использующие язык, на самом деле делают нечто совершенно отличное от людей, использующих язык. Вместо коммуникации, то есть превращения собственных идей в общепринятые символы и схемы, они манипулируют символами, значения которых не понимают, для достижения определенных целей. Строгому бихевиористу покажется абсурдом различение внешнего поведения на основании гипотетических мысленных качеств, вроде “значения”. И тем не менее однажды был проведен именно такой эксперимент. Вместо приматов в нем использовались старшеклассники. Ученикам раздали цветные пластмассовые карточки различной формы и научили их, как манипулировать этими карточками, чтобы добиться вознаграждения. Последовательность, в которой они научились выкладывать карточки, чтобы получить желаемое, могла быть расшифрована как простые английские фразы-просьбы; однако большинство школьников утверждали, что они не заметили этого соответствия. Они сказали, что всего лишь научились отличать работающие схемы от неработающих. Для них это было упражнением на манипуляцию бессмысленными символами! Этот поразительный результат может убедить многих в том, что утверждения о языковых способностях шимпанзе – всего лишь пример того, как любители животных принимают желаемое за действительное, пытаясь уподобить приматов человеку. Однако эта дискуссия все еще далека от завершения.

Вне зависимости от того, насколько реалистичен приведенный отрывок, в нем ставятся многие философские и моральные проблемы. Какая разница между наличием разума – интеллекта – и души – эмоциональности? Может ли одно существовать без другого? Убийство Марты оправдывается тем, что она не настолько “ценна”, как человеческое существо. Видимо, это кодовое слово, обозначающее, что Марта имеет “меньшую душу”, чем обычный человек. Однако является ли степень интеллекта верным индикатором степени духовности? Можно ли сказать, что умственно отсталые или сенильные люди обладают “меньшей душой” чем нормальные? Критик Джеймс Хунекер сказал об Одиннадцатом этюде (опус 25) Шопена: “Люди с меньшей душой, какими бы беглыми ни были их пальцы, должны избегать его.” Какое удивительное высказывание! Тем не менее, хотя оно и кажется снобистским и высокомерным, в нем есть доля правды. Однако кто может сказать, какой мерой должно измерять душу?

Не является ли тест Тьюринга такой мерой? Можно ли измерить душу, измерив языковые способности? Нет нужды говорить, что некоторые душевные качества Марты ясно видны из ее высказываний. Она очень симпатична, частично из-за своего внешнего вида (на самом деле, откуда мы это знаем?), частично потому, что мы идентифицируем себя с ней, частично благодаря ее очаровательно простодушной грамматике. Мы чувствуем, что хотим ее защитить, словно маленького ребенка.

Все эти и многие другие детали будут рассматриваться – еще более подробно! – в следующей главе, представляющей собой еще один отрывок из книги “Душа Анны Клейн”.

Д.Р.Х.

8
ТЕРРЕЛ МИДАНЕР
Душа Марка-зверя Третьего

“Мнение Анатоля достаточно ясно, – сказал Хант. – Он считает биологическую жизнь сложной формой механизма.”

Она пожала плечами, но было видно, что разговор не оставляет ее равнодушной. “Я признаю, что этот человек очень интересен, но такую философию я не могу принять.”

“Однако вы знаете, – сказал Хант, – что теория неоэволюции считает, что тела животных созданы благодаря полностью механистическим процессам. Каждая клетка – это микроскопическая машина, крохотный компонент большого и сложного механизма.”

Дирксен отрицательно покачала головой: “Но тела людей и животных – больше чем машины! Они отличаются от машин уже тем, что могут самовоспроизводиться.”

“Что хорошего в том, что одна биологическая машина может породить другую биологическую машину? В том, как самка млекопитающего зачинает и производит на свет детеныша, не больше творчества, чем в том, как автоматическая фабрика производит детали моторов.”

Глаза Дирксен блеснули: “Вы думаете, фабрика что-нибудь чувствует, когда производит на свет моторы?” – вызывающе бросила она.

“Металл испытывает большое напряжение и рано или поздно изнашивается.”

“Я вовсе не это имела в виду, говоря о чувствах!”

“Я тоже, – согласился Хант. – Но не всегда легко понять, кто или что имеет чувства. На ферме, где я вырос, у нас была племенная свиноматка с несчастной склонностью давить насмерть почти всех своих поросят – скорее всего, нечаянно. Потом она съедала тела своих детенышей. Как вы думаете, она испытывала материнские чувства?”

“Я не говорю о свиньях!”

“Точно так же мы могли бы говорить о людях! Кто взялся бы подсчитать количество новорожденных, утопленных в туалете?”

Дирксен была так шокирована, что не могла говорить.

После паузы Хант продолжал. “То, что кажется вам в Клейне чрезмерным интересом к машинам, на самом деле просто иная перспектива. Машины для него – еще одна форма жизни, которую он сам создал из пластмассы и металла. К тому же он достаточно честен, чтобы и самого себя рассматривать как машину.”

“Машина, порождающая машину! – колко заметила Дирксен. – Скоро вы назовете его матерью!”

“Нет, – ответил Хант. – Он инженер. И хотя машины, которые он производит, по сравнению с человеческим телом весьма несовершенны, они представляют из себя действие, более высокое по сравнению с простым биологическим воспроизводством, поскольку являются результатом творческой мысли.”

“Зря я стал а спорить с юристом, – заметила она все еще сердито. – Но я просто не могу установить контакт с машинами! С эмоциональной точки зрения существует огромная разница между тем, как мы обращаемся с животными и с машинами, и разница эта не поддается логическому объяснению. Я могу сломать машину без малейшего угрызения совести, но я не могу убить животное.”

“А вы когда-нибудь пробовали?”

“Что-то в этом роде, – вспомнила Дирксен. – В квартире, которую я студенткой снимала, кишели мыши. Однажды я поставила там мышеловку. Но когда туда наконец попалась мышь, я не могла заставить себя ее вытащить – бедное мертвое создание выглядело таким маленьким и безобидным. Я похоронила мышь во дворе вместе с мышеловкой и решила, что лучше жить с мышами, чем убивать их.”

“Однако вы едите мясо, – заметил Хант. – Значит, вы не против убийства животных, только не хотите делать этого сами.”

“Ваши доводы не учитывают основного – уважения к жизни. У нас есть нечто общее с животными. Вы это признаете, не так ли?”

“У Клейна есть теория, которая может вас заинтересовать, – настаивал Хант. – Он утверждает, что настоящее или воображаемое биологическое родство не имеет ничего общего с вашим “уважением к жизни”. На самом деле, вы не любите убивать просто потому, что животное сопротивляется смерти. Оно кричит, борется или выглядит грустным – оно просит вас не убивать его. Кстати, отвечает на эту просьбу ваш разум, а не ваше тело.”

Она взглянула на него. Было заметно, что его слова ее не убедили.

Хант положил на стол несколько монет и отодвинул свой стул. “Пойдемте со мной.”

Через полчаса Дирксен входила в дом Клейна в сопровождении его адвоката, перед машиной которого автоматически открылись входные ворота. Дверь без намека на замочную скважину бесшумно отворилась, повинуясь дистанционному управлению, когда адвокат дотронулся до нее.

Она последовала за ним в лабораторию, расположенную в цокольном этаже. Хант открыл один из нескольких дюжин шкафов и извлек оттуда нечто напоминающее крупного алюминиевого жука с маленькими цветными лампочками индикаторов и несколькими выступами на гладкой металлической поверхности. Хант перевернул его, показывая Дирксен три резиновых колесика на нижней поверхности. На металле была выгравирована надпись: “Марк-зверь Третий.”

Хант поставил аппарат на облицованный плиткой пол и переключил крохотный тумблер у него на брюхе. С тихим жужжанием жук начал передвигаться взад и вперед, словно ища чего-то. Он остановился на мгновение, потом двинулся к розетке в углу. Перед розеткой он помедлил, затем выдвинул из отверстия в корпусе пару щупалец и воткнул их в источник энергии. Несколько огоньков на его теле засветились зеленым; раздался звук, напоминающих мурлыканье котенка.

Дирксен с интересом наблюдала за хитрой штуковиной: “Механический зверек. Забавно – но что вы хотите этим доказать?”

Хант взял лежащий на стуле молоток и протянул ей: “Пожалуйста, убейте его.”

“О чем вы? – беспокойно воскликнула Дирксен. – Почему я должна его убивать… ломать… эту машину?” Она отступила, отказываясь брать молоток.

“Это всего лишь эксперимент, – ответил Хант. – Я сам несколько лет назад попробовал сделать такое по просьбе Клейна и нашел это поучительным.”

“Что же вы узнали?”

“Кое-что о значении жизни и смерти.”

Дирксен смотрела на Ханта с подозрением.

“Это животное беззащитно и не может вам повредить, – заверил он ее. – Только не налетите здесь ни на что, пока за ним гоняетесь.” Он снова протянул молоток.

Дирксен неуверенно шагнула вперед, взяла оружие, покосилась на необычную машину, которая мурлыкала, питаясь электричеством. Она подошла к аппарату, нагнулась и подняла молоток. “Но… он же ест”, – сказала она, повернувшись к Ханту.

Он засмеялся. Рассердившись, она схватила молоток обеими руками, подняла его и с силой опустила.

Издав резкий звук, напоминающий крик страха, аппарат оторвал свои щупальца от розетки и отпрянул назад. Молоток ударил в плитки пола, туда, где мгновение назад стоял механический зверь. Плитки треснули.

Дирксен подняла глаза. Хант смеялся. Машина откатилась на два метра и остановилась, глядя на Дирксен. Нет, сказала себе женщина, она на меня не смотрит. Злясь на саму себя, она перехватила оружие покрепче и начала подкрадываться к жертве. Машина отступала, и две красные лампочки на передней панели светились то ярче, то тусклее, в примерном соответствии с частотой альфа-излучения человеческого мозга. Дирксен стремительно бросилась вперед, взмахнула молотком – и промахнулась.

Через десять минут она вновь стояла рядом с Хантом, красная и запыхавшаяся. Ее тело болело в нескольких местах, там, где она ударилась о стоящие кругом машины; голова разламывалась от боли после удара о скамейку.

“Это все равно что пытаться поймать большую крысу! Когда же у него кончатся эти идиотские батарейки?”

Хант взглянул на часы: “По-моему, у него еще есть около получаса, если вы будете продолжать за ним гоняться.” Он указал под скамью, где зверюшка нашла еще одну розетку. “Но можно поймать его и более легким способом.”

“Я согласна.”

“Оставьте молоток и возьмите его в руки.”

“Просто… взять в руки?”

“Ну да. Он боится только родственных ему объектов – в данном случае, железной головки молотка. Он запрограммирован на то, чтобы доверять невооруженной протоплазме.”

Она положила молоток на скамью и медленно подошла к машине. Та не пошевелилась. Мурлыканье стихло; тихо светились бледные желтые огоньки. Дирксен наклонилась и неуверенно протянула руку. Она почувствовала под пальцами мелкую дрожь и схватила зверюшку обеими руками. Огоньки сменились на зеленые и под приятно теплой металлической кожей вновь раздалось мягкое мурлыканье моторов.

“Ну, а что теперь? Что мне делать с этой дурацкой игрушкой?” – спросила она раздраженно.

“Всего лишь положить ее на спинку. Так она будет совершенно беспомощна, и вы сможете расплющить ее в свое удовольствие.”

“Я предпочла бы обойтись без антропоморфизма”, – проворчала Дирксен, следуя совету Ханта. Она твердо решила довести дело до конца.

Когда она перевернула машину и положила ее на скамью, огоньки на панели снова сменились на красные. Колесики закрутились, но вскоре остановились. Дирксен снова взяла молоток, быстро подняла его и неуверенно опустила на беспомощную машину, ударив ее с краю. Удар сломал одно из колесиков и снова перевернул машину на брюхо. Испорченное колесико заскрипело, и зверь завертелся на месте. Внутри у нее что-то щелкнуло, и машина остановилась, страдальчески мигая огоньками.

Дирксен сжала губы и занесла молоток для последнего удара. Но когда молоток начал опускаться, изнутри зверюшки раздался тихий жалобный звук, похожий на плач младенца. Дирксен выронила молоток и отшатнулась, не в силах отвести глаз от лужи красной, как кровь, смазочной жидкости, которая медленно текла из-под аппарата. Она в ужасе взглянула на Ханта. “Это… это…”

“Всего лишь машина, – сказал Хант уже серьезно. – Так же как и эти ее эволюционные предшественники.” Он обвел руками мастерскую, полную металлических силуэтов, молчаливых и угрожающих наблюдателей. “Но в отличие от них она может почувствовать приближающуюся опасность и позвать на помощь.”

“Выключите его”, – сказала она тихо.

Хант подошел к столу и попытался повернуть крохотный выключатель. “Боюсь, что вы его сломали.” Он нагнулся и подобрал с пола молоток. “Хотите его добить?”

Она отступила, мотая головой. Хант поднял молоток: “А вы не можете починить…” Раздался короткий металлический лязг. Она вздрогнула и отвернулась. Плач прекратился, и они поднялись обратно по лестнице в молчании.

Размышления

Джейсон Хант замечает: “Но не всегда легко понять, кто или что имеет чувства.” В этом – вся суть вышеприведенного отрывка. Вначале Ли Дирксен утверждает, что живые существа отличаются от неживых способностью к самовоспроизводству. Хант возражает, что способностью к самосборке обладают и автоматы. А микробы и даже вирусы, несущие в себе инструкции по самовоспроизводству? Есть ли у них душа? Вряд ли!

Тогда она предполагает, что различие заключается в чувствах. Автор использует все возможности, чтобы показать, что могут существовать и механические, металлические чувства – хотя само это словосочетание кажется внутренне противоречивым. Пытаясь нас убедить, автор по большей части обращается к нашему подсознанию. Он использует фразы типа “алюминиевый жук”, “тихое мурлыканье”, “резкий звук, похожий на крик страха”, “глядя на нее”, “мелкая дрожь”, “приятное тепло металлической кожи”, “страдальчески мигая огоньками”. Все это шито белыми нитками – и все же автор ухитряется пойти еще дальше, написав, что аппарат издавал тихий жалобный звук, похожий на плач младенца, в то время как из-под него медленно текла красная, как кровь, смазочная жидкость. Это уж слишком!

Эти образы настолько эмоциональны, что затягивают читателя. Мы чувствуем, что нами манипулируют, и все же, несмотря на раздражение, не можем превозмочь инстинктивного чувства жалости. С каким трудом некоторые открывают кран над раковиной, чтобы смыть попавшего туда муравья. С какой легкостью некоторые скармливают любимым пираньям живых золотых рыбок! Где здесь проходит граница? Что для нас свято, а чем можно пожертвовать?

Мало кто из нас является вегетарианцем, и немногие серьезно задумывались о том, чтобы отказаться от мяса. Означает ли это, что нас не смущает убийство коров и свиней? Вряд ли. Никому не хочется вспоминать, что бифштекс на тарелке – ни что иное, как кусок мертвого животного. Мы защищаемся от этой мысли при помощи ловкого словоупотребления и набора условностей, позволяющих нам иметь двойные стандарты. Мы решаемся говорить о настоящей природе мясоедения, как и о настоящей природе секса и естественных отправлений, только с помощью эвфемизмов, синонимов и аллюзий: “говяжьи котлеты”, “заниматься любовью”, “идти в туалет”. Мы чувствуем, что на бойнях происходит убийство душ, но не хотим, чтобы нашим желудкам об этом напоминали.

Что вам будет легче сломать: Чесс Чэлленджер-7 (шахматный компьютер – Прим. перев.), который может сыграть с вами хорошую партию в шахматы и радостно мигает красным огоньком, “обдумывая” ход, или симпатичного пушистого медвежонка, с которым вы играли в детстве? Почему медвежонок так трогает ваше сердце? По какой-то причине он ассоциируется с беззащитностью, невинностью, детством.

Мы так легко поддаемся эмоциям – и тем не менее, так придирчивы в выборе тех, кому мы приписываем душу. Как смогли нацисты убедить себя в том, что убивать евреев было правильно? Почему американцы были готовы уничтожать “желтомордых” во время вьетнамской войны? По-видимому, эмоции определенного сорта – патриотизм – могут служить барьером, не дающим людям отождествить себя с врагом, увидеть в нем человеческое существо.

В какой-то мере мы все – анимисты. Некоторые из нас приписывают “характер” своей машине, другие одушевляют пишущую машинку или любимую игрушку. Нам трудно сжигать любимые вещи, потому что вместе с ними в пламени оказывается какая-то часть нас самих. Понятно, что “душа”, которую мы приписываем этим объектам, существует только в нашем воображении. Но если это так, то почему дело должно обстоять по-другому для тех душ, которые мы видим в наших родных и близких?

Для каждого из нас существует набор вещей, с которыми мы можем себя отождествить с большей или меньшей легкостью, в зависимости от настроения и стимула. Иногда слова или вскользь брошенные выражения попадают в цель, и мы смягчаемся. В других случаях мы остаемся непреклонными и безжалостными.

В этом отрывке зверюшка, отчаянно сопротивляющаяся смерти, тронула как сердце Ли Дирксен, так и наши сердца. Мы видим, как малыш сражается за жизнь, или, по словам Дилана Томаса “за то, чтобы свет не погас”, отказываясь “покорно соскальзывать в тихую ночь”. Это предполагаемое понимание грозящей опасности, возможно, самая убедительная черта в рассказе. Это напоминает нам о несчастных животных в круге, животных, которых выбирают по жребию и убивают, пока остальные дрожат в ужасе перед приближением неизбежного рока.

Когда можно сказать, что в теле есть душа? В этом эмоциональном рассказе душа возникает не как функция ясно определенного внутреннего состояния, но как функция нашей способности к самоотождествлению. Как ни странно, это самый что ни на есть бихевиористский подход! Мы не интересуемся внутренними механизмами, но делаем заключение на основании поведения. Это подтверждает разумность теста Тьюринга в качестве инструмента “для обнаружения души”.

Д.Р.Х.

III
ОТ “ЖЕЛЕЗОК” К ПРОГРАММАМ

9
АЛЛЕН УИЛЛИС
Дух

Мы начинаем свое существование в виде небольшого утолщения на конце длинной нити. Клетки начинают расти, нарост постепенно приобретает человеческую форму. Конец нити оказывается спрятан внутри, нетронутый и защищенный. Наша задача в том, чтобы сохранить его и передать дальше. Мы на короткое время расцветаем, учимся танцевать и петь, приобретаем несколько воспоминаний, которые увековечиваем в камне – но вскоре увядаем и вновь теряем форму. Конец нити теперь находится в наших детях и тянется сквозь нас, уходя в таинственную глубь веков. Бесчисленные утолщения образовывались на этой нити, расцветали и увядали, как увядаем сейчас мы. Не остается ничего, кроме самой нити жизни. В процессе эволюции меняются не определенные наросты на нити, но наследственные структуры в ней самой.

Мы – хранители духа. Нам неизвестно как, почему и где это происходит. В процессе постоянного созидания, мы несем дух на плечах, в глазах, в руках, с мукой нащупывающих дорогу сквозь туманное настоящее в непознанное, непознаваемое будущее. Дух зависит от нас полностью, и все же мы не ведаем, что это такое. Мы подвигаем дух вперед с каждым ударом сердца, наполняем им произведения наших рук и разума. Мы гаснем, передаем его нашим детям, гибнем и растворяемся в забвении. Дух остается жить, становится все больше, богаче, сложнее и загадочнее.

Нас явно используют. Не должны ли мы знать, кому служим? Кому мы верны до последнего вздоха? Что мы ищем? Чего можем желать помимо того, что уже имеем? Что такое дух?

Жак Монод пишет: “Мы знаем или полагаем, что река и камень возникли в результате свободной игры физических сил, которым мы не можем приписать никакой цели, никакого проекта или намерения (разумеется, если мы принимаем основное положение научного метода, утверждающее, что природа объективна, а не проективна).”

Подобный подход выглядит очень привлекательно. Мы еще помним, как всего несколько поколений назад царило обратное мнение: камни желали падать, река хотела петь или разливаться. Своенравные духи наполняли мир и делали с природой все, что хотели. Мы знаем, насколько возросло наше понимание и контроль, когда мы решили рассматривать природные объекты и явления, как лишенные намерений. Камень ничего не хочет, у вулкана нет цели, река не жаждет влиться в море, ветер не стремится попасть куда-либо.

Но существует и другая точка зрения. Анимизм примитивных народов – не единственная альтернатива научной объективности. Эта объективность может быть верна для тех периодов времени, которые мы в состоянии осознать, но неверна для периодов бесконечно более продолжительных. Гипотеза, что свет распространяется по прямой линии вне зависимости от близлежащих масс, годится для топографических измерений на ферме, но не работает, когда надо составить карту далекой галактики. Точно так же предположение, что природа “просто существует” и не имеет никакой цели, служит нам, когда речь идет о днях, годах и человеческих жизнях, но может послужить плохим путеводителем по равнинам вечности.

Дух воспаряет, материя разрушается. Дух тянется ввысь, подобно языкам пламени, парит, как танцор в прыжке. Он созидает формы из ничего, подобно Богу – он сам есть Бог. Дух существовал с самого начала, даже если это начало было концом какого-то предыдущего начала. Если мы заглянем достаточно далеко в прошлое, мы увидим первоначальный туман, в котором дух существует лишь как движение атомов, дрожание чего-то, не желающего пребывать в покое и в холоде.

Материя сформировала бы гомогенную, однообразную вселенную, неподвижную и законченную. Дух создал Землю, небеса и ад, вихри и конфликты, пылающее солнце, чтобы прогонять тьму и освещать добро и зло; создал мысль, память, желание; создал лестницу, возносящуюся к небесам, на ступенях которой стоят все более сложные существа, тянущиеся вверх, – а небеса все отступают, и за достигнутыми вершинами открываются новые и новые… И конца этому нет, поскольку дерзновение духа бесконечно; он взмывает вверх, кружится, снова ныряет, но всегда стремится ввысь, безжалостно используя низшие формы для создания высших форм, двигаясь в сторону все большего самосознания, интуиции, спонтанности, в сторону все большей свободы.

Частицы становятся одушевленными. Дух отделяется от материи, которая вечно тянет его обратно, пытаясь сделать неподвижным. Крохотные создания извиваются в теплых океанах. Более сложными становятся те крохотные существа, которых на мгновение касается ищущий дух. Они приближаются друг к другу, соприкасаются – дух начинает создавать любовь. Что-то происходит в момент соприкосновения. Они умирают, умирают один за другим, бесконечно. Кто помнит икринки в реках прошлого? Кто может посчитать бесчисленных рыб в древних морях? Кто услышит шум умолкнувшего навеки прибоя? Кто оплачет кроликов равнин, пушистых леммингов? Они умирают один за другим, умирают, но успевают почувствовать Прикосновение, и что-то происходит. Дух улетает и продолжает создавать новые тела – все более сложные сосуды для передачи растущего духа грядущим поколениям.

Вирусы становятся бактериями, бактерии превращаются в водоросли, те – в папоротник. Удар духа раскалывает камни, и из трещин растут деревья. Амеба протягивает свои мягкие бесформенные ручки, чтобы познать мир вокруг себя, чтобы присвоить его себе; она растет, становится все сложнее, хочет узнать больше, наполняется духом. Морская анемона становится кальмаром, тот превращается в рыбу. Извивающееся движение перерастает в плавание, а то – в ползанье. Рыба становится слизняком, слизняк превращается в ящерицу. Ползанье становится ходьбой, бегом, полетом. Живые существа стремятся друг к другу и обмениваются духом. Тропизм переходит в обоняние, становится интересом, перерастает в вожделение и, наконец, в любовь. От ящерицы – к лисе, к обезьяне, к человеку. В одном взгляде, в одном слове мы сближаемся, притрагиваемся друг к другу, умираем, движемся в неведомом для нас служении духу, несении его вперед, в будущее. Все больше его крылья, все величественнее скачки. Мы любим тех, кто далеко, кто давно умер.


* * *

“Человек – это сосуд духа, – пишет Эрих Хеллер. – Дух – это путешественник, который, проходя сквозь землю людей, заставляет человеческую душу следовать за ним к чисто духовной Его цели.”

Если рассмотреть тропу духа вблизи, мы увидим, что она извивается и блестит, как след улитки в ночном лесу. Однако при взгляде с высоты исчезают мелкие повороты и становится заметным основное направление. Человек достиг вершины, с которой он может оглянуться на свое прошлое. На тысячу лет назад он видит ясно, следующая тысяча лет видна сквозь дымку. Горизонт отстоит от нас на миллионы лет. За извилистой тропой нашего недавнего прошлого простирается блистающая дорога через бескрайнюю равнину. Она проложена не человеком и не им окончится – но человек идет по ней сейчас, находит кратчайший путь или идет в обход. Для кого мы прокладываем эту дорогу, кто пойдет по ней после нас? Не человек, поскольку вот его первый след. Не жизнь, поскольку дорога уже существовала, когда жизни еще не было.

Этот путешественник – дух, и сейчас он проходит по царству людей. Мы не создали дух, не владеем им и не можем его определить – мы лишь несем его. Мы забираем его у неоплаканных и забытых созданий, несем сквозь отведенное нам время и передадим, возросший или уменьшившийся, тем, кто последует за нами. Дух – путешественник, а человек – корабль.

Дух создает и дух разрушает. Созидание без разрушения невозможно; разрушение без созидания питается прежним созиданием, сводит форму к материи, стремится к неподвижности. Дух созидает больше, чем разрушает (правда, так бывает не во всякий период, и даже не во всякую эпоху; отсюда блуждания духа, движение назад, стремление материи к покою и триумф разрушения), и именно преобладание созидания делает общее направление дороги таким определенным.

От первоначального тумана материи до спиральных галактик и солнечных систем, работающих точно, как часы, от расплавленных скал до земли, покрытой почвой, укутанной воздушным одеялом и омытой водой, от тяжести к легкости и к жизни, от ощущения до восприятия, от памяти до сознания – сегодняшний человек держит зеркало, в которое дух видит себя самого. В реке крутятся водовороты, течения поворачивают назад. Сама река пересыхает, исчезает, снова возникает и движется вперед. Общее направление движения – рост формы, все большее осознание, от материи к разуму и к самосознанию. Гармония человека и природы может быть найдена в продолжении этого путешествия по старинной дороге, ведущей к большей свободе и осознанию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю