Текст книги "Весенний день"
Автор книги: Цирил Космач
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Директор гимназии в самом деле был фурлан и неплохой человек. Он был очень высокий, очень худой, на вид лет пятидесяти. Он сидел в углу за письменным столом, точно пойманный в капкан, и, судя по выражению его лица, испытывал близкое к этому состояние. Всей верхней половиной тела он опирался на стол, покрывая его собою, а из-под стола высовывались его необыкновенно длинные ноги в клетчатых шерстяных гольфах и огромных стоптанных и грязных ботинках. Одет он был не бедно, но с той аристократической небрежностью, которая свойственна некоторым людям духа. Да еще был он небрит и растрепан. Все говорило о том, что это человек своеобразный и беспокойный, хотя на людей он действовал умиротворяюще и ободрительно.
Он говорил на горицком итальянском наречии, вставляя иногда словенские слова, особенно когда обращался к отцу. Когда отец объяснил, зачем пришел, директор покрутил головой и несколько раз с сомнением поцокал языком – мол, нелегкое это будет дело. Отбросив со лба взлохмаченные седые волосы, он уставился на малого. Глядел довольно долго, потом кивнул головой и сказал, что парень, как видно, неглуп и лет ему достаточно, так что, возможно, и справится с задачей, за которую берется.
– Надо полагать, денег у вас не столько, чтобы разоряться на учебники, а? – спросил директор и, не дожидаясь ответа, с шумом, которого и следовало ожидать, расправил свое костистое тело, ухватил длинными руками стол за оба конца, с легкостью приподнял его и переставил к окну. Потом вынул ноги из своих гигантских башмаков и в одних носках вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся с охапкой подержанных учебников и, не говоря ни слова, положил их перед парнем.
Следом за директором торопливо вошел одышливый, низенький и необыкновенно толстый преподаватель. Был он тугой и лоснящийся, все у него блестело, кроме больших глаз – мутных, усталых и выражающих крайнюю пресыщенность, как глаза старого, ожиревшего карпа. Он отчаянно хрипел и распространял вокруг себя тот на редкость противный удушливый запах – смесь дешевого одеколона, бриллиантина, лука и чеснока. – который обыкновенно присущ цирюльникам-южанам. Толстяк шлепнулся на стул и, рыгая и кряхтя, начал объяснять малому, что ему предстоит выучить и какие книги он еще должен купить.
Тем временем директор расхаживал по кабинету, точно лев в клетке, и все быстрее вертел своей длинной рукой в воздухе, как если бы при помощи невидимого инструмента подкручивал память медлительного толстяка, дабы тот как можно скорее справился со своей обязанностью. Когда толстяк распелся о том, что в этом спасенном Италией краю итальянский язык – самый важный из предметов, директор свысока оборвал его – это, мол, и так всем известно – и сказал, что он свободен. Закрыв за ним дверь, директор повернулся к парню.
– Ну, а теперь за работу! – сказал он, отечески похлопав его по плечу. – И учи все, не только итальянский!.. Не скажу, что тебе будет легко. Будет трудно. Но если ты станешь заниматься, дело пойдет, то есть дело пойдет, если ты будешь сидеть. Да, придется сидеть, сидеть и сидеть! Вот так, – и он подхватил свой письменный стол, загородился им в углу, облокотился на него, подпер голову руками и устремил взгляд в книгу, раскрытую перед ним. – Учиться – это значит сидеть, дорогой мой мальчик!.. Так, ну, а теперь до свидания. Увидимся в июне, на экзаменах! И дело пойдет!
Отец и сын осторожно уложили старые книги в свои рюкзаки, поблагодарили и вышли. На улице отец, довольный, потер нос и сказал, желая укрепить в сыне уверенность в успехе:
– Слыхал?.. Директор говорит, что дело пойдет.
– Пойдет, наверно, – пробормотал парень, пожав плечами.
– Что значит «наверно»? – повысил голос отец. – Конечно, все, что мы сейчас несем в рюкзаках, надо будет уразуметь и запомнить, но, если человек разозлится и приналяжет, он много может сделать. Злоба, в общем, нехорошее качество, хотя иногда становится полезной добродетелью, как говорил в своих проповедях наш покойный священник Чар.
– Я приналягу, – окрепшим голосом пообещал малый.
И он в самом деле почувствовал, что приналяжет. Осторожно, стараясь, чтобы не помялись книги, поправил мешок и прибавил шагу.
Обратный путь был коротким и приятным. Малый с отрадным чувством переступил домашний порог, но чувство это тотчас увяло. Оба брата и сестры сделали вид, что не замечают его, и удалились на кухню. Ему не было сказано ни полслова, зато их взгляды довольно красноречиво поведали: нам придется гнуть спину, чтобы ты мог сидеть за своими книгами, будущий барин. Отец, очевидно, почуял неладное и последовал за ними. Малый вошел в горницу, снял мешок и сел к печке. Мать его услышала и позвала к себе.
– Ну, как? – спросила она.
– Ничего. Сердятся вот, – жалобно сказал малый, кивком головы указав на кухню.
– Ох!.. – вздохнула мать. – Знаю, обидно им!.. Ну, ты уж прости их!.. Расскажи, как было в Толмине. Все хорошо?
– Хорошо.
– Учебники принесли?
– Принесли.
– Покажи-ка.
Малый притащил учебники, и мать с интересом принялась их разглядывать. Всего удивительней ей показалась греческая грамматика, в которой она впервые увидела незнакомые ей буквы.
– И ты это сможешь выучить? – спросила она, недоверчиво покачивая головой.
– Конечно, смогу.
Мать подумала и спросила:
– А где ты будешь заниматься, чтобы тебе никто не мешал?
– И в самом деле, где? – повторил малый и тоже задумался.
– В чулане, – раздался от двери детский голос.
Они оглянулись. В дверях стояла Кадетка и безмятежно смотрела на них большими синими глазами.
– А ведь верно, – согласилась мать. – Только зябко тебе будет.
– О, до холодов еще далеко. А зимой я буду заниматься в горнице, – решил малый.
Так и сделали. Он тотчас отправился в чулан, и Кадетка с ним. Они перетаскали из чулана весь хлам в амбар, смели паутину, вымыли пол и протерли окошко. Из большой спальни перенесли туда дедову кровать, отыскали старый стол и стул. После этого малый сколотил из неструганых досок книжную полку и поставил на нее свои учебники. Когда все было сделано, он с удовольствием сел за стол и раскрыл книгу, чтобы представить себе, как он будет заниматься.
– Ну, как? – через некоторое время с надеждой спросила Кадетка; стоя за его спиной, она не спускала с него глаз.
– Гм-м… – пробурчал малый, не оглянувшись. Взял другую книгу и начал ее листать.
Кадетка тряхнула головой, отчего ее светлые косы легли на грудь, сложила руки за спиной и начала задумчиво водить пальцем босой ноги по полу. Потом она подошла поближе к малому и ласково сказала:
– Ты не расстраивайся, что другие не хотят с тобой разговаривать. Я-то буду.
– Нет, не будешь! – мрачно возразил малый. – Сейчас ты меня оставишь в покое, потому что я буду заниматься.
Кадетка медленно отошла к двери, открыла ее и тихо сказала:
– До свиданья, сударь!..
Этот «сударь» так больно задел малого, что он стремительно обернулся.
Кадетка стояла в дверях. Она спокойно глядела на него большими синими глазами. Потом улыбнулась и проговорила:
– Я это просто так сказала… потому, что ты такой надутый… Ну, а теперь начинай, – добавила она, перекинула косы за спину и закрыла за собой дверь.
Так началось учение. Малый налег на книги со всем своим упорством, хотя и без той радости, которой ожидал. Он учился без вдохновения. Интерес у него вызывали только итальянская литература и в некоторой степени – латинский и греческий. Точные науки он терпеть не мог, но и ими занимался старательно.
Зимой он только учился, а когда пришла весна, помогал на полевых работах. Мать пришила к его холщовым штанам четыре больших кармана – два спереди, два сзади. Каждое утро отец помогал ему проснуться глотком горячего кофе, настоящего кофе, божественный запах которого смешивался с застарелым запахом дома. Малый стряхивал с себя сон и вставал. Он запихивал в карманы «Божественную комедию», латинскую хрестоматию «Pabulum animi»[11]11
«Пища для души» (лат.).
[Закрыть]. «Историю итальянского средневековья» и журнал «Mlada pota»[12]12
Журнал для юношества, выходивший в Словении в 20-е годы.
[Закрыть] и отправлялся с отцом по делам.
Так минула весна. Подошла косовица, самая лучшая пора. Косить начали с луга, где трава была отменная. Они с огцом встали до зари, но еще до того, как вышли из дому, появился дядя Томаж, брат матери, насмешник и добрая душа. Легким шагом они шли вдоль реки, обирая с лица невидимые тенета, натянутые за ночь пауками от куста к кусту, и слушая птичий щебет. Придя на луг, остановились.
– Ой, до чего же хороша! Как невеста! – воскликнул дядя Томаж, показывая на густую высокую траву, колыхавшуюся под утренним ветерком, тяжелую и серебряную от росы и цветочной пыльцы.
– Хороша, – согласился отец, – да не больно сытна будет: дождя много было, а солнца мало.
Они наточили косы и переглянулись – кто пойдет впереди?
– Ну, кто первый ей голову снесет? Ты, может? – обернулся дядя к малому.
– Томаж, не дразни его, – вступился отец. – Парню учиться надо. Через неделю испытания.
– Уже?.. Ну, надеюсь, они не будут чересчур трудными и он их с удовольствием испытает, – сказал дядя и засмеялся было, но тут же смолк, поняв, что пошутил не совсем кстати. Он сдвинул шляпу на затылок, так что показалась незагоревшая лысина, и первым решительно врезался в высокую траву.
Отец шел следом. Малый замыкал. Он размеренно взмахивал косой и бубнил себе под нос:
Но ничего не выходило. Ритм «Метаморфоз» не совпадал с ритмом косьбы. Малый покачал головой и подумал, что под гекзаметр дело не пойдет. Он сердито взмахнул косой, лезвие ее срезало кротовую кучу и вонзилось в землю. Малый подобрал пук росистой травы и обтер косу. Потом принялся не спеша отбивать ее бруском, оглядывая свежую зелень утренних лугов. Кончив, он размахнулся косой, вздохнул и произнес:
– Ver erat aetemum! – Размахнулся еще раз и сказал: – Была вечная весна!
Так он твердил поочередно латинский текст и перевод и довел свой прокос до берега. Там он снова точил косу, глядя на воды Идрийцы. Он смотрел на волны, весело скользившие мимо, и страстно желал, чтобы они остановились, повернули вспять и потекли к своему источнику.
Четыре дня назад у матери были священник и врач. Малый отложил учебники и потерянно слонялся вокруг дома. Даже отца он избегал. Вчера вечером отец поймал его на пороге дома и спросил:
– Ты занимаешься? Через неделю экзамены.
– Мама умрет, – повесив голову, ответил малый; кто, мол, может думать об учении в такой момент.
Отец помолчал, потом провел рукой по глазам и глухо повторил слова, которые говорил осенью возле куста самшита за хлевом:
– Умрет… А ты будешь жить… И если ты ее любишь, ты будешь заниматься и пойдешь сдавать экзамены… Это тоже экзамен… трудный… самый трудный… но выдержать его должен каждый… Не забудь, что жизнь течет неумолимо своим путем… как Идрийца.
…Теперь малый смотрел на эту живую реку, неутомимо мчавшуюся через камни.
«Нет, она вспять не повернет! Не повернет!» – думал он с гневом и горечью.
Из этих мыслей его вывела сирена полицейского автомобиля, катившегося вдоль Доминова обрыва. Фашистский комиссар Бики летел куда-то со своими сквадристами[14]14
Итальянская фашистская гвардия, чернорубашечники.
[Закрыть]. Малый вспомнил, что на будущей неделе на Баньской поляне назначено тайное собрание гимназистов-словенцев.
«Но если мама умрет, я не пойду», – подумал он с облегчением. И в тот же миг похолодел от мысли, какой же он бездушный зверь, если рассчитывает на мамину смерть, чтобы избежать опасности, которая грозит тем, кто придет на собрание. Глаза его наполнились слезами. Он стиснул зубы и отвернулся от реки. С поникшей головой он возвращался вдоль своего прокоса, нещадно ругая себя и обзывая последней тряпкой.
– Хо-хо, Подземлич! – услышал он зычный голос дяди.
Малый поднял голову и оглянулся. По проселку размашистым шагом приближался плотник Подземлич, который, кроме своего ремесла, занимался еще изготовлением гробов.
«Плохой знак», – похолодев, подумал он.
Плотник Подземлич был настоящим гигантом – росту в нем было два метра, если не больше. При этом части его тела были несоразмерны, точно природа намеревалась создать нечто действительно великое, только ей не хватило ни материала, ни времени. Туловище Подземлича было широким, коротким, ноги длинны, но тонки, руки точно так же длинны и тонки, голова по крайней мере вдвое меньше, чем ей следовало быть, и круглая, как маленькая тыква, нос чуть крупнее ореха, глазки – крохотные и глубоко посаженные, ушки тоже маленькие и сморщившиеся, точно два ломтика сушеного яблока, волосы редкие и зачесанные на лоб, как у ребенка. Можно было бы ожидать, что из такой широкой груди раздастся густой бас; на самом же деле Подземлич говорил высоким, правда, звонким голосом. Соображал он неплохо, только уж больно медленно. Если ему надо было что-то обдумать, он прижимал толстый палец к крохотному носу и немилосердно мял его, словно приводя этим в движение пружины своего рассудка.
– Ну, куда направляешься? – спросил дядя, когда Подземлич подошел к ним.
– На Пожарище, – ответил плотник.
– А что им там надо? Лодку или последнее корыто?
– Корыто. Хозяин помер.
– И до чего же у тебя фамилия подходящая, – пошутил дядя. – Сам ты Подземлич и людей под землю спроваживаешь.
– А вот и неправда, – покрутил плотник своей маленькой головкой. – Под землю их спроваживает Заезаров Мартин, могильщик. А я как раз наоборот: корытце им делаю, корытце с крышкой, чтоб их землей не засыпало.
Он прижал палец к носу и, потирая его, начал объяснять.
– А что касается моей фамилии, то Подземлич я потому, что родом из Подземля. Покойный священник Чар со мной об этом толковал. «Подземлич, – сказал он, – ты и правда форменный Подземлич. Ростом с великана и нескладный, точно из подземелья вылез». – «Так я и есть из Подземля», – говорю. А он как заорет: «Дурак! Я говорю – из подземелья, которое под землей!» – «Вы хотите сказать, что я из пекла явился, – говорю я, – потому что это оно под землей находится, как вы нас учили». А он на меня опять: «Дурак! Этому я тебя не учил. Впрочем, тебе пекла бояться нечего, тебя черти испугаются». – «Как бы там ни было и откуда бы я ни был, – говорю, – я доволен тем, что я такой, какой есть. Вот только кровать мне коротковата, да жена иногда ворчит, что слишком много полотна на рубашку идет. Но это не такие уж неприятности, чтобы из-за них отправляться назад в тот Подземель, который под землей. И в пекло меня тоже не тянет, хоть черти меня бы и испугались, как вы говорите. Нет, под землю я еще погожу отправляться, пока не придет для этого время. Наверху-то хоть и не бог весть как хорошо, да по крайности светло…»
Малый торопливо косил, двигаясь следом за отцом, чтобы поскорей отдалиться от Подземлича и не слышать этого разговора о подземелье. Он шмыгал носом и злился на дядю – каким надо быть бессердечным, чтобы в такое время говорить о таких вещах. Но не успел он пройти и нескольких шагов, как над лугом разнесся громкий женский голос:
– Черешни!.. Черешни!.. Черешни!..
– Хо-хо! Наша Брикица[15]15
Брика – жительница района Брда (Горы) в Словенском Приморье.
[Закрыть] идет! – загрохотал дядя.
По проселку к ним подходила молодая торговка, которая весной носила в Толминскую округу черешни, а там скупала яйца и масло и тащила к себе в Брда продавать. Ее знали повсюду. Девочкой она ходила вместе с матерью, тоже торговкой. Малый ясно помнил, как она тогда от усталости садилась прямо на землю, чуть мать останавливалась. Помнил он и то, как однажды спросил девочку, где ее отец, и она равнодушно махнула рукой и сказала, что отец где-то ходит. «Как это: где-то ходит?» – спросил он. «Спроси маму, если ты такой храбрый. Я не знаю. И отца не знаю», – ответила она и засмеялась. Малому стало неловко, хотя он и не понимал почему, и он больше не приставал к ней с этим вопросом. И никогда не думал об этом.
Теперь девочка превратилась в очень пригожую, очень пухленькую и очень веселую девушку лет восемнадцати. Она быстро приближалась к ним по лугу. На голове она несла огромную корзину и потому держалась прямо, как натянутая струна. Малый, замерев на месте, смотрел на нее.
Она подошла к кусту, подняла голые белые руки к корзине, чтобы снять ее и поставить на землю. В этот момент малого вдруг осенило, что может значить выражение «отец где-то ходит». Открытие это так его смутило, что он отвернулся и усердно замахал косой.
– Эй, мужики, старые, молодые и средних лет! – воскликнула Брика. – Черешни!.. Прекрасные черешни!.. Сочные черешни! Последние брдские черешни!.. Красные черешни!.. Прямо как кровь!
– Ты сама как кровь! – сказал дядя, прищелкнув языком. – Так бы тебя и съел, с волосами и костями!
– У тебя уж зубов маловато, – засмеялась Брика, показав собственные зубы, ровные и белые.
– Ну-ну, кое-какие клыки еще есть! – шутливо запротестовал дядя. – Глянь-ка! – сказал он и раскрыл рот.
– Ну, вижу, – ответила Брика. – Как раз столько, чтобы есть черешни. Возьмешь?
– Нет, не возьму. Я потому их не ем, что оскомина на зубах остается.
– А ты, полтора человека? – повернулась Брика к Подземличу.
– Денег нет, – отказался плотник. – Да если бы я их и захотел, так для того, чтобы только распробовать, мне бы надо было съесть целую корзину. А по правде сказать, что касается фруктов, то я больше всего люблю хлеб.
– Я тоже. Только у нас в Брдах он не растет, – сказала Брика. И добавила, повысив голос: – Эй! А ты, добрый молодец, который так вырос! Не хочешь черешен поклевать?
Малый знал, что эти слова относятся к нему, и, не оборачиваясь, отрицательно покачал головой.
– Ух, какой! – воскликнула Брика с притворным негодованием. – С тех пор как у него под носом пух показался, он уж и на людей не глядит.
– Такие ребята вообще на девушек не глядят, – заметил дядя.
– А ты его не дразни! – осадила его Брика. – Точно сам никогда зеленым не был.
– Ох, был, был! – вздохнул дядя. – И с какой бы радостью еще побыл!
– Да только не будешь! – сказала Брика, подняла корзину и водрузила ее себе на голову.
– Пошли? – спросил плотник и направился к проселку.
– Пошли, если хорошо себя вести будешь, – ответила Брика и тронулась за ним.
– Уж не знаю, что из этого выйдет! – крикнул ей вслед дядя. – Ты смотри, как бы тебя Подземлич под землю не уложил!
– И на землю-то не уложит! – засмеялась Брика и помахала на прощанье своими белыми руками.
Малый быстро орудовал косой, идя за отцом. Длинные, светлые, мягкие и прямые волосы падали ему на лоб, время от времени он откашливался и шмыгал носом.
– Не шмыгай! – одернул его отец. – Следи за собой. Сейчас самое время отвыкать. А не отвыкнешь, будешь всю жизнь гримасничать, как старый Мохорайтник.
Малый представил себе старого Мохорайтника, который постоянно судорожно мигал, дергал носом и с присвистом втягивал в себя воздух. Он отбросил волосы со лба и высморкался. Потом напряг все свои силы, чтобы ритм одиннадцатисложника не мешал ходить его косе, и начал про себя повторять пятую песнь «Божественной комедии». Он нимало не задумывался о прославленных грешницах, мучающихся в этом круге ада: о Семирамиде, о Клеопатре, о прекрасной Елене. Даже сама Франческа да Римини и ее соблазнитель, злосчастный деверь ее, Паоло Малатеста, не возбудили его интереса. Он просто, мысленно переворачивая страницы, тараторил терцину за терциной, держась за рифмы, как если бы, спускаясь в темноте по лестнице, хватался за перекладины. Благополучно добравшись до конца, он сердито полоснул косой по кротовой куче, передохнул и вслух закончил:
Mentre che l’uno spirito questo disse,
l’altro piangeva si, che di pietade
io venni men cosi com’io morisse;
e caddi come corpo morto cade[16]16
Дух говорил, томимый страшным гнетом,Другой рыдал, и мука их сердецМое чело покрыла смертным потом,И я упал, как падает мертвец. Данте, «Божественная комедия». «Ад», песнь V. – Перевод М. Лозинского.
[Закрыть].
– Что это такое? – спросил дядя.
– Данте.
– Это тот с кривым носом, которому в прошлом году поставили в Толмине памятник?
– Тот самый.
– Ну, настанет время, мы его спровадим вверх тормашками в Сочу.
– Томаж, не сбивай парня, – вмешался отец. – Не забудь, что он должен был за пять месяцев выучить то, что другие учат три года.
– Так на то ему и голова!
– Голова-то что – память нужна.
– А разве у него ее нету?
– Конечно, есть.
– Это она у него с нашей стороны, – похвалился дядя.
– Не скажу, что памятью он в меня пошел, потому как в воскресенье вечером я иной раз не могу вспомнить, в какой стороне мой дом. Память у него от матери. А скорей всего – от тети Анцы, она – живой календарь.
Тетя Анца, служившая в кухарках в Горице и в эти дни приехавшая навестить маму, в самом деле была живым календарем. Всю деревню она в голове держала. О каждом доме знала, кто и когда его построил, когда, как и почему он переходил из рук в руки. Она знала, когда кто родился, когда был у первого причастия, когда женился, кто был при этом в посаженых отцах, а кто в свидетелях. И не только это. Можно было, например, спросить ее, какая погода была на страстной четверг 1906 года, и она бы ответила, что шел дождь, что священник из-за простуды плохо служил мессу, что, идя из церкви, она отдала семнадцать крейцеров за изюм, который купила у Модрияна, что Равничар, как всегда, стоял на мосту и сказал ей, что у него три чирья – два на затылке и один под мышкой, она ему на это ответила: «Помыться бы тебе, Тоне, помыться!» – а Равничар выкатил свои влажные бычьи глаза и запричитал: «Помыться?.. Чтоб я простудился?.. Ты, баба, только о воде и думаешь, барыня какая!» А она сказала: «Думаю я о нашем господе боге, и не баба я, а женщина, а если есть во мне что барское, так за это я сама на великом суде отвечу!»
– Ну вот, легка на помине! – усмехнулся отец и показал косой в направлении разрушенной мельницы. – Вон она идет, наш живой календарь!
– Спасайтесь, люди добрые! Сейчас она меня будет допрашивать, когда я был последний раз у исповеди, – сказал дядя и кинулся к прибрежному ивняку, а там – через реку домой.
– Куда побежал-то? – крикнул ему вдогонку отец. – Погоди, позавтракаем!
– Ладно. Некогда мне. Завтра приду.
Тетя Анца семенила по дороге. За ней вприскочку бежала Кадетка, стараясь не ступать босыми ногами на острые камни. Когда они подошли к покосу, тетя, неутомимая работница, тотчас схватила грабли и взялась ворошить сено, а Кадетка с узелком в руке, осторожно ступая по колкой стерне, направилась к нам.
– Колется!.. – крикнула она светлым голоском.
Малый загляделся на девочку, похожую в своем красном платьице на огромный мак, покачивающийся над зеленым лугом.
– Колко!.. – повторила Кадетка и рассыпала в утренней тишине свой серебряный смех.
Малый пребывал в такой задумчивости, что не ответил.
– Ух, сколько вы уже скосили!.. – с изумлением воскликнула Кадетка. И так как в руках она держала миску и не могла показать на скошенную часть луга, она взмахнула головой, и ее русые косы взлетели в воздух.
Малый обернулся и молча смерил взглядом ровные валки скошенной травы.
– Я вам завтрак принесла… – сказала Кадетка и осторожно поставила глиняную миску на землю. Потом перекинула светлые косы на грудь, заложила руки за спину и начала босой ногой разгребать кротовую кучу. Разровняв ее, она закинула косы за спину, подняла большие синие глаза и ободряюще сказала:
– А мама читает…
– Правда?.. – обрадовался малый.
– Правда… Не в переплете книжку, а ту, растрепанную…
– «Габсбурги без маски»?
– Не знаю, как она называется.
– Ту, которую Завогларева Милка принесла?
– Ту, ту…
Подошел отец, положил свою большую руку на Кадеткину голову, точно пятипалыми клещами повернул ее к себе и спросил:
– Ты ела?
Кадетка быстро и решительно кивнула и совсем по-детски отбежала к берегу, чтобы не мешать им завтракать.
Отец не спеша опустился на колени и открыл миску. Там были кукурузные катышки со снятым молоком. Кукурузную муку сеяли через грубое сито, чтобы отходов было как можно меньше, и потому в водянистом, голубоватом молоке плавали частички золотисто-желтой оболочки кукурузных зерен.
– Давай есть! – позвал сына отец и обтер об рубашку Почернелую железную ложку.
Тот рассеянно зачерпнул ложкой, следя взглядом за Кадеткой, которая, приподняв платьице, шлепала по мелководью.
«Вот она настоящая сирота, – подумал он. – Сирота от рождения. Мать лежит на кладбище в Рочах, отец – где-то в Моравии, а у нас в Обрекаровой дубраве только его пустая могила. И там каждый год зацветают первые ландыши».
С берега донеслось пронзительное пение Кадетки. Она взобралась на старую раскидистую ветлу, как раз на ту самую, которая восемь лет назад своими узловатыми корнями ухватила ее мать, бросившуюся в воду.
– Спилить бы эту ветлу, – задумчиво сказал малый.
– И надо бы, да вроде жалко, – ответил отец. – У нее густые корни, и они удерживают землю, не дают воде размывать ее.
– Обычно такие деревья спиливают, – стоял на своем малый. – На Иловице ведь спилили грушу.
– Спилили. Только груша-то росла перед домом. И Лойзе именно на ней повесился… А потом, если мы эту ветлу и спилим, память все равно останется. Ее не будет, а мы все равно будем говорить: «Тут росла та ветла»… Такое забыть не просто. Обрекар может хоть половину своего пригорка срыть, а все равно мы будем знать, что на нем застрелился тот бедняга кадет.
Малый поглядел на крутые склоны Вранека, где утреннее солнце заливало светло-серые скалы и редкие зеленые пятна Обрекаровых лугов, поросших кустами. Там было очень красиво.
«Если благополучно сдам экзамены, в следующее воскресенье можно будет пойти за ландышами в Обрекарову дубраву. И Кадетку возьму с собой», – отрадно подумалось малому. Но в тот же миг он вспомнил, что на то воскресенье назначено собрание словенских гимназистов на Баньской поляне, и нахмурился.
– Похоже, она будет хорошо петь, когда вырастет, – прервал его мысли голос отца, показывающего ложкой в сторону Кадетки. – Голос у нее, должно быть, от отца – Войнацевым-то медведь на ухо наступил.
Малый кивнул и поглядел на Кадетку. Она беззаботно раскачивалась на длинной ветке серо-зеленой ветлы. В своем красном платьице она была точь-в-точь как яркий цветок на старом кактусе. Она раскачивалась и пробовала силу своего ломкого, еще неразвитого, неотшлифованного голоса.