Текст книги "Весенний день"
Автор книги: Цирил Космач
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Отправляясь в путь со старым человеком, мы пропускаем его вперед. Таким образом мы оказываем уважение к старости и притом умеряем свою молодую прыть, щадя его ослабевшие, подгибающиеся ноги. Вот и мы с Кадеткой пристроились за тетей, которая с трудом подымалась по крутому, каменистому, осыпающемуся склону.
Пройдя всего несколько шагов, я почувствовал, что в душе у меня нет прежней ясности. Я огляделся, точно желая в окружающем мире обнаружить облако, затмившее солнце на моем внутреннем небосклоне. И открыл его: мой взгляд остановился на тете, которая в своем выцветшем трауре двигалась впереди Кадетки. Я собрался было спросить себя, зачем она карабкается вместе с нами, но в тот же момент мне все стало до того ясно, что я остановился. Меня охватил страх, колени дрогнули, и, боясь, как бы Сильвия не слетела у меня с плеч, я слишком крепко сжал ее ножки, и она пискнула. Тут я увидел перед собой Кадеткины ноги, которые резко повернулись и стали.
– Чуть не споткнулся, – пробормотал я, оправдываясь, и решительно ринулся вперед, и Кадетка повернулась и продолжила путь. Отыскивая немеющими ногами твердую почву среди подвижных камней, я с досадой спрашивал себя, как же я не догадался раньше. Вскоре я должен был себе признаться, что сразу понял это. Понял, что Джино нет в живых. Почувствовал это из тетиного рассказа и со всей непреложностью ощутил в тот момент, когда Кадетка занесла ногу на порог нашего дома, а тетя не успела произнести беспощадного слова – погиб. Но как мог я забыть об этой смерти? Наверное, я забыл о ней потому, что приход Кадетки застал меня врасплох. При первом звуке ее шагов нарушился ход моих мыслей. Я превратился в сплошное ожидание и ждал только ее, ее, вне всякого ее окружения. Поэтому Джино померк и исчез, как исчезает из наших мыслей самый симпатичный и несчастный человек, которого мы не знали лично или не успели составить себе впечатление о нем через восприятие самого близкого нам человека. Когда Кадетка показалась в дверях кухни и посмотрела на меня, своей первой легкой улыбкой она затмила все, о чем говорили тетя и дядя. Меня захлестнуло радостное ощущение жизни. И потому я весело и беспечно, как дитя, принял ее простодушное предложение пойти со мной за ландышами.
А теперь?.. Теперь Джино нежданно возвратился. Осиянный солнцем Кадеткиной любви – и ее надвигающейся скорбью, о близости которой она еще не догадывалась и которая вдыхала в эту любовь последний, самый жгучий пламень, – Джино виделся мне гораздо яснее, чем из многословного тетиного рассказа. Раньше он был для меня просто неким Джино, добрым и симпатичным парнем; теперь, когда Кадетка шла впереди меня, он шел рядом с нею и был ее возлюбленным. Любовь в самом деле – свет, в самом деле – солнце: если она озарит человека во всю силу своих лучей, то, каким бы он ни был заурядным и чужим, она отыщет в нем жемчужину, которая засияет и своим блеском осветит и согреет весь его облик. Только теперь я по-настоящему видел этого молодого карабинера, который заплакал, когда Обрекаров Борис не захотел взять его белый, но итальянский хлеб. Я увидел необычайно простого и искреннего умом и сердцем итальянца, который был так захвачен любовью, что отбросил свою винтовку и взял чужую и осознал, что она не чужая, а общая для всех, кто любит, и потому пошел с нею в бой против своих. Я увидел молодого отца, который кружился по нашей закоптелой кухне, размахивая автоматом и налетая на стены, – так радовался он своему ребенку… тому ребенку, который сидит сейчас у меня на закорках и теплыми ручками хватает то за уши, то за волосы. Да, он снова здесь, Кадеткин итальяша, партизан, которого больше нет. Он мертв, а Кадетка этого не знает. Не знает. Хотя предчувствие я уже ощутил в ее взгляде. И наверно, убегая от этого темного предчувствия, она так весело захлопала в ладоши, узнав, что я собрался на Вранек, и с детской радостью просила меня взять ее с собой. И вот мы идем. Впереди тетя, которая знает все. Я искал предлог, чтобы вернуться, но никак не мог придумать ничего приемлемого, голова была пуста.
Мы перешли через ручей. На минуту остановились на скале, приходившейся как раз над нашей усадьбой, чтобы по старой крестьянской привычке еще раз попрощаться с домом, а лотом начали подыматься по узкой извилистой тропинке. Я посмотрел на крутой, почти отвесный зеленый склон, и в памяти моей возникла другая процессия, медленно двигавшаяся по этому склону за цинковым гробом, который на широкой спине Подземлича блестел в лучах майского солнца, такого же, как сейчас.
Они подымались к Вранеку за молодым чешским кадетом, за останками несчастного Кадеткиного отца. Я ясно видел грубияна Мартина, раздраженно встряхивающего железный ящик с Андрейчевым паяльным инструментом; Жефа Войнаца, равнодушно сплевывающего сквозь зубы коричневую табачную слюну; своего отца, задумчиво поглаживающего ладонью горбинку орлиного носа; бригадира карабинеров, услужливо снующего возле светловолосой невесты, дабы в любую минуту подхватить ее, если она поскользнется; полную даму в трауре, тяжело опирающуюся обеими руками в черных перчатках на длинную палку, точно она переходит вброд стремительно несущуюся реку; толстяка Модрияна, который семенит за ней, вытирая свою блестящую лысину. Все это я увидел так ясно, словно они сейчас подымаются по склону, а я смотрю на них снизу, с нашего двора. И мне представилось, что я стою около дома; прежде всего я увидел маму, потом сестер и себя, двенадцатилетнего мальчишку. Мы стояли под грушей и смотрели на зеленый склон холма. И эта картина тоже была такой живой, что я невольно оглянулся назад, на дом. Под грушей не было ни души, и, когда я повернулся спиной к этой пустоте и зашагал дальше, там, внизу, остался мой разочарованный взгляд, созерцающий наш поход: тетю в выцветшем трауре, Кадетку в синей юбке и белой кофточке, меня в потрепанной партизанской форме и Сильвию в розовом платьице, сидящую у меня на плечах. Наша процессия была короче той, но такая же тихая и печальная, только гроба не было впереди.
Я встряхнул головой, чтобы отделаться от всех этих мыслей и представлений, однако сделал это слишком резко, и Сильвия сильно дернула меня за волосы; я ойкнул. Над моей головой тотчас раздался тоненький, полный детского злорадства смех. Сильвия дернула меня еще сильнее и весело закричала:
– Но, но, лошадка!..
– Сильвия, – обернулась к нам Кадетка и погрозила девочке пальцем. – Нельзя дядю дергать за волосы. Если бы папа это увидел, он бы рассердился.
Эти слова обожгли меня. Я бросил взгляд на тетю, однако она не смотрела на меня. Смотрела на Кадетку, которая взяла Сильвию на руки и уговаривала ее показать, что бы сделал папа, если бы узнал, что она нехорошо себя вела.
Сильвия нахмурила брови, вытянула руку и погрозила мне пальчиком:
– Ай-яй-яй!..
Кадетка прижала девочку к себе, счастливая и гордая. А тетя улыбнулась – и от этой улыбки у меня камень свалился с души. Ведь тетя отправилась с нами именно для того, чтобы вести нас безопасным путем! Как же это я раньше не догадался? И я посмотрел на нее с благодарностью.
Я посадил Сильвию себе на плечи и весело, легким шагом двинулся дальше. Вскоре мы дошли до последнего поворота. Какой зеленой была Нижняя поляна, раскинувшаяся перед нами! Обширная вырубка в старые времена была пахотным полем. Но уже в мои детские годы там был покос, один из самых красивых уголков земли: слегка покатая зеленая луговина без кустов и камней, без бурьяна и вереска, без маргариток и других полевых цветов. Там росла чистая, густая трава, а под ней – толстый слой мха, мягко пружинящий под ногой. Во время первой мировой войны здесь разорвался выпущенный с Крна артиллерийский снаряд, и посреди Поляны осталась глубокая и широкая воронка. С годами она обросла травой и стала уютной спальней и столовой – в ней косари ели, отбивали косы и отдыхали. И мы тоже направились к ней. Правда, теперь она стала маленькой и мелкой.
– Засыпали ее, что ли? – удивился я.
– Сама заросла, – ответила тетя и добавила, садясь: – Как зарастают все раны.
Я вздрогнул и устремил на нее вопросительный взгляд.
Тетя не подняла головы. Глядя на свои исковерканные работой костлявые руки, лежавшие на коленях, она вздохнула:
– У молодых раны даже шрама не оставляют…
– Конечно, если только кожа задета, – согласилась Кадетка. – Но если взять другие раны…
– О других ранах не будем думать, – прервала ее тетя.
– Не будем! – решительно поддержал ее я.
Тетя посмотрела на меня. Потом спрятала руки под передник и загляделась на Доминов обрыв, который теперь виднелся как раз под нами.
Я лег на траву, оперся подбородком на сложенные руки и тоже стал смотреть на Доминов обрыв. Там царило оживление. Мужчины рубили кусты над дорогой. Подземлич стоял на скале, над самым омутом, размахивал руками и что-то кричал.
– Ух! Того и гляди в воду свалится, – сказала тетя. – Одно слово: рушат – погибают, и восстанавливают – погибают!
– А что, кто-нибудь погиб тогда? – спросил я.
– Два партизана, – ответила тетя. – Нет, три! – так торопливо поправилась она, что я внимательно к ней пригляделся.
– Как три? Ведь мы только двоих хоронили, – удивленно оглянулась на нее Кадетка.
Тетя наклонила голову, развязала шнурок на башмаке и начала завязывать его снова.
– Двоих мы похоронили! – громче повторила Кадетка.
– Ну, раз похоронили двоих, значит, двое и погибли… – буркнула тетя. – Народу-то столько перебито, что старому человеку не мудрено забыть, сколько их полегло тут, а сколько там…
Она подобрала с земли свою палочку и встала.
– Ну что, пошли? – спросила она, глядя на меня.
– Как хочешь, – ответил я с деланной беззаботностью. – А то, может, вернемся?
– Нет, нет! – запротестовала Кадетка. – Идем! Идем!
– Ну, пойдем, – сдалась тетя и даже усмехнулась. Она подобрала прядку волос под платок и сказала: – Только потише давайте, хоть дорога и не очень страшная.
Я успокоился – значит, ничего страшного не будет. Мы вышли на тропинку, которая через сосняк вскоре привела нас на Отцов покос. Ух, как он зарос, пока меня не было дома! Стал просто пастбищем – кустарник, можжевеловые заросли, ежевика, несколько тоненьких березок и вереск, вереск. Вереск, который когда-то рос только по краям луга, теперь целиком заполонил его. Вся луговина была им укрыта, как толстым одеялом. Сейчас, когда вереск цвел, это одеяло было красивым, бледно-розовым и живым: бесчисленные пчелы и шмели собирали нектар…
Вот как, значит, пропадает дедов труд. Когда-то он в одиночку взялся за этот участок на крутом склоне. Все зимы, год за годом, вырубал кусты, валил деревья, корчевал пни, кувалдой дробил скалы и засыпал камни тонким слоем земли. Тысячу тысяч раз его мозолистая, затекшая рука провела по горячему лбу и стряхнула наземь капли пота, прежде чем он смог наточить косу и прокосить рядок. Он был последним из того рода, который поднимал целину. Когда люди пришли в эту долину, они сначала расчистили ровные места внизу. Потом людей стало много, и их потомкам пришлось для пропитания вскапывать под посевы участки на склонах, на горных уступах, подниматься все выше и выше по песчанистой крутизне. Теперь эта земля возвращается в первозданное состояние. Уже перед первой мировой войной начали забрасывать такие луга, как этот. Затем очередь дошла до полей, которые приходилось вскапывать лопатой, а теперь вон и на ровных местах поля, что похуже, не запаханы вообще. Деревни пустеют. Дороги ведут в белый свет. Молодежь начиталась о нем и уходит по этим дорогам в чаянии работы полегче и хлеба побелее. А кто остается дома, стыдится таскать навоз на ниву в заплечной корзине, стыдится картошки в желудке, потому что мяса и хлеба наша долина не в состоянии дать всем, кто родится на ней.
С такими мыслями я подошел к Отцову лугу.
– Тут мы всегда отдыхали, – сказал я и опустился под цветущий кизиловый куст.
– Сейчас же встань и уйди со сквозняка! – прикрикнула на меня тетя. – На этом самом месте села твоя мама, когда принесла лесорубам обед. И тут ее так продуло, что она захворала, получила чахотку к померла. Теперь она там, – подняла она худую руку и показала на другой склон.
Над деревней на узком уступе стояла наша приземистая церковь с серыми стенами. Кладбище пестрело надгробиями. Там спят бабушка и дед. Там спит мама. И там бы улегся когда-нибудь отец, если бы вернулся из Германии.
В правом углу кладбища росли четыре кипариса, казавшиеся под солнцем почти черными. Там был Модриянов склеп.
– А где Модриян? – спросил я.
– Здесь ему уж не лежать, – ответила тетя.
– Почему?
– Из могилы ему не встать при всем его могуществе.
– Он что же, умер?
– Умер. Где-то под Римом, говорят… Смерть над ним сжалилась, а я бы его не пожалела. Слишком мало он мучился, чтобы ее заслужить. Надо было бы ему почиститься… Как подумаю, скольких он отправил в могилу! И нашего…
Тетя не захотела говорить об отце и умолкла. Я не смотрел на нее. Молча глядел на церковь, которая была видна как на ладони.
Зазвонил колокол. Кадетка вслух считала удары.
– Десять уже! – воскликнула она и вскочила.
– Чего тебе не терпится? – сказала тетя.
– И в самом деле, не горит, – присоединился к ней я. – Если мы и вернемся, все равно это была прекрасная прогулка.
– Нет, нет, – умоляюще сказала Кадетка. – Пойдемте дальше. Ведь осталось-то полдороги.
Мы поднялись. Шли молча. Только Сильвия иногда вскрикивала – как я ни нагибался и изворачивался, идя под деревьями, ее нет-нет да и задевали не слишком ласково молодые побеги.
На Верхней поляне мы снова присели отдохнуть. Травы там не было, если не считать сухопарой, высокой осоки. От прежнего покоса сохранилась лишь прогалина, на которой скрещивались три тропы. Мы уселись на этом перепутье, глядя в долину, лежавшую во всей прелести своей зеленой тишины. Идрийца неслышно струилась между песчаными берегами, по белому шоссе бесшумно бежал красненький автомобильчик, на четырехугольных бурых заплатах полей шевелились крупные пестрые цветы – женщины вышли полоть. На полукруглой Прикрайнаровой ниве, вспаханной по старинке, я насчитал целых семь.
– Одни свои? – спросил я.
– Конечно, свои, – ответила тетя. – Зачем чужих нанимать, когда их самих столько.
– Так сколько все-таки?
– Девять.
– И все дома?
– Все. Здоровые, сильные, красивые и честные девки. Да женихов нет, – вздохнула тетя.
– Теперь им дорога открыта, – сказал я. – Могут пойти на фабрику или еще куда.
– Никуда они не уйдут, – покачала головой тетя. – Слишком они старозаветные, в земле по уши сидят. Крестьянин рожден, чтоб крестьянствовать, говорит Прикрайнар.
– Надеются на верхние хутора выйти замуж, – пояснила Кадетка. – Только там своих девушек хоть отбавляй! А парней почти нет. Многие убиты, а которые живы, не торопятся домой.
Я лег на спину и стал разглядывать Шентвишкогорье, чуть покатое, с мягкой почвой; по нему были раскиданы деревеньки и хутора. И там хорошо жить, подумал я и инстинктивно прижался к земле. Меня охватило печальное, но приятное чувство. Где-то в сторонке щебетала Сильвия, отъевшиеся шмели бренчали в цветущем вереске, в Волчьем ущелье куковала кукушка. Я бы пролежал там целую вечность, а тут опять зазвонил колокол.
– Иисусе! Полдень звонят! – воскликнула тетя. – Идемте домой!
– Что? – вскинулась Кадетка. – Домой?
– Скотину пора кормить.
– Она подождет, правда? – обернулась ко мне Кадетка. – Раз уж мы тут, дойдем хоть до Обрекаровой дубравы, – добавила она и быстрее пошла по тропе.
– Нет, нет, – решительно остановила ее тетя. – Если уж идти, так пойдем, как раньше ходили.
– Правильно, – подхватил я. – Пойдем, как положено. Сначала к Доминовой вырубке, а оттуда в дубраву.
– До того я не люблю это Волчье ущелье, – поморщилась Кадетка и с недовольным видом пошла за тетей.
Мы спустились в Волчье ущелье, в котором и в самом деле было неприятно – темно и холодно. Кадетка молчала. Только когда мы добрались до первых елок у Доминовой вырубки, она оживилась.
– Ой, до чего они выросли! – воскликнула она, перебегая от дерева к дереву.
Ели и в самом деле поднялись. Нижние ветви отмерли и отпали, верхние сомкнулись и образовали непроницаемую зеленую крышу. Под ней ничего не росло, только местами из-под толстого пласта рыжей хвои пробивались светло-зеленые побеги папоротника, тщетно тянущиеся к солнцу.
– Все ландыши отсюда ушли, – сказал я.
– На опушке найдем, – крикнула Кадетка, устремляясь вперед. Она перебегала от ели к ели, ее светловолосая голова показывалась то из-за одного, то из-за другого ствола, и доносилось шаловливое:
– Ку-ку!.. Ку-ку!..
Сильвия подпрыгивала у меня на плечах, хлопала в ладоши и так заливисто смеялась, что дело кончилось икотой.
Мы исходили вдоль и поперек все вырубки и опушки, а ландышей не нашли.
– Я же говорила, что для них слишком рано, – заворчала тетя, когда мы остановились у обрыва, круто падавшего в мрачное ущелье Затесно.
Кадетка засмеялась. Она села на пень, посадила Сильвию к себе на колени, расцеловала ее разгоревшиеся щечки и пригладила волосики. Потом встала, подбросила дочку в воздух, снова прижала к себе, поцеловала и опять усадила ко мне на шею.
– Еще немножко понеси ее, – сказала она и лукаво глянула на меня.
– Конечно, – согласился я, с удивлением посмотрев на нее.
Она, кажется, не обратила на это внимания. Повернулась к тете и так же лукаво подмигнула ей.
– А теперь в Дубраву! – сказала она, раскинула руки и стремительно полетела вниз по склону.
Тетя поднялась на ноги и застонала. У меня в голове зашумело, и я пошатнулся, точно земля заколебалась у меня под ногами. Я безмолвно смотрел на тетю, которая набрала в себя воздух и закричала испуганно и повелительно:
– Божена!.. Божена!.. Божена!..
Сначала откликнулось эхо, трижды отраженное скалами. Потом из ущелья донеслось протяжное и шаловливое:
– Что-о-о-о?..
– Назад! – крикнула тетя.
Я кинулся к ней на помощь.
– Божена!.. Вернись! – закричал я, но должен был замолчать, потому что Сильвия разразилась плачем. Я прижал ее к себе, чтобы утешить. Но Кадетка услышала мой зов.
– О-о-о-хо-о-о!.. – крикнула она. – Идите по тропинке-е-е. Я иду наискось!.. Встретимся у могилы!..
Услышав последнее слово, тетя вздрогнула, сжала губы и закачалась, словно раскаты эха ударялись об ее грудь. Когда все смолкло, она стукнула своей палочкой по пню и еще раз крикнула:
– Божена-а-а!..
Ответило ей только эхо.
– Идем за ней, – сказал я.
Тетя чуть не бегом припустила по тропинке. Я прижал Сильвию к себе, чтобы ее не задевали ветки. Неуклюже переставляя ноги, которые опять онемели, я продирался сквозь густую глухоту, обступившую меня. Не было слышно ни одной птицы, листья беззвучно трепетали под ветром, мои башмаки с подковами беззвучно скрежетали о камни. Я бегом спустился в ущелье и начал подыматься по противоположному склону. С Пресличева холма донеслось веселое и раздольное:
– Ooо-xooo…
Тетя остановилась как вкопанная и посмотрела на меня. Мы подождали, пока улеглось эхо, я приложил ладони ко рту и ответил:
– Оооо-хооо…
– Хооо-ооо… – откликнулась Кадегка.
– Это мамочка! – воскликнула Сильвия и весело запрыгала.
– Мамочка, – подтвердил я и заторопился следом за тетей, которая побежала. Она неслась, как серна, остановилась только на Пресличевом холме и взглядом дала мне знак, чтобы я окликнул Кадетку.
Я крикнул.
– Ооо-хооо, – донесся ответ с Мелинской вырубки. Тетя не медля, почти бегом, бросилась вперед. У вырубки она остановилась и снова поглядела на меня.
– Оооо-хооо, – крикнул я.
Многократно откликнулось эхо, и все затихло.
– Еще раз, – сказала тетя.
– Ооо-хооо…
Широко раскрыв глаза, тетя ждала.
Тщетно. Эхо – и ничего больше.
Я приложил ладони ко рту и крикнул что было мочи:
– Ооо-хооо…
Только по отклику эха я понял, какое отчаяние было в моем крике.
Тетя не стала ждать и опять бросилась вперед. Мы обогнули холм. Перед нами открылась поляна в Обрекаровой дубраве. Мы остановились, удерживая дыхание.
Кадетка неподвижно стояла у грабового куста и смотрела перед собой. Я увидел, что могила кадета не пуста. На маленькой полянке уже не было продолговатого углубления, заросшего ландышами. Но не было ничего, обозначавшего могилу.
Я почувствовал облегчение. Гнет тревоги свалился с души; печаль светлее, и бремя ее легче. Я погладил Сильвию, которая положила мне на плечо усталую головку. Тетя тронула меня за рукав. Мы бесшумно приблизились к могиле. Кадетка шевельнулась и подняла голову. На лице ее не было слез, оно было бледно и неподвижно – окаменевшее изваяние горя, которое не может излиться слезами. Не мигая, она посмотрела на тетю и сказала спокойно:
– Он лежит здесь.
Тетя наклонила голову.
Кадетка посмотрела на меня и все так же спокойно сказала:
– Я знала, что его больше нет.
Я вздрогнул, Сильвия проснулась, подняла головку и заплакала. Этот плач взломал окаменелую скорбь Кадетки. Она бросилась к ребенку, прижала его к себе и разрыдалась. Я опустил голову и закрыл глаза. В такие минуты любое слово и взгляд – лишние: нельзя становиться на дороге всепоглощающего горя. Она плакала долго. Наконец принялась утешать ребенка, и мы с тетей повернулись к ней. Она поставила Сильвию на землю, присела рядом и, указывая пальцем на вымытую дождями песчаную площадку, повторяла:
– Здесь… здесь лежит папа… Твой папа…
Внезапно она дернулась и встала. Уперев темный взгляд в тетины глаза, твердо спросила:
– Он предал?
Тетя сначала замерла. Потом судорожно затрясла головой и замахала руками:
– Нет! Нет! Нет!..
– Я знала, – сказала Кадетка. – Он не мог предать! Он был дитя, но такой твердый.
Она посмотрела на песчаную площадку, точно прося прощения у Джино за свое сомнение. Потом спросила сдержанно:
– Где он погиб?
– Где погиб? – медленно повторила тетя. – У Доминова обрыва, – сказала она, обтирая фартуком лоб.
– Когда взрывали шоссе?
– Тогда.
– А-аа… – протянула Кадетка. – Вот почему ты на Нижней поляне сказала, что погибло трое?..
Тетя отвела глаза. Кивнула и еще ниже опустила голову.
– А почему вы мне сразу не сказали?
Тетя молча указала на Сильвию, которая стояла посреди могилы и собирала чистые белые камешки. Кадетка быстро потянула ее к себе, отобрала у нее камешки и строго сказала:
– Эти камешки собирать нельзя. Здесь папа спит…
– Папа, – недоуменно повторила девочка и прижалась к матери.
– Мы перенесем его отсюда, – тихо проговорила тетя.
Кадетка задумалась. Потом вздрогнула всем телом, решительно сказала:
– Нет!.. Пусть лежит тут. Если его родные узнают о нем, пусть приезжают, как приехали из Чехии за отцом. Могилу я его украшу. Прямо сейчас посажу ландыши.
Она подобрала с земли щепку и пошла по поляне искать ландыши.
Я закурил сигарету и сел. Тетя села рядом. Когда Кадетка скрылась за кустами, тетя нагнулась ко мне и прошептала на ухо:
– Знаешь… он не погиб у Доминова обрыва.
Я похолодел.
– Что?..
– О, ничего плохого не было. Просто он погиб такой бессмысленной смертью, что лучше ей не говорить. Я соврала ей и приму на себя этот грех.
– Как же он умер?
– Ох, как раз до этой смерти я давеча дошла, когда Кадетка нас застала. Помнишь? Я рассказывала, как он радовался, что будет ребенок, кружился по кухне и махал автоматом. У него был этот английский автомат, которые не очень-то ценились. Все время я боялась, как бы этот автомат не выстрелил, да не решалась сказать, потому что Джино был на седьмом небе от радости. И в конце концов автомат действительно выстрелил. Когда Джино сказал, что уже видит своего ребенка, видит как наяву, он стукнул автоматом об пол, попал на камень, и – загрохотало. Все тридцать пуль прошили ему голову. Он и крикнуть не успел. Упал мертвый, прежде чем мы поняли, что произошло. Партизаны говорили, что таких случаев было много, и почти всегда – от этих английских автоматов. Его надо было вынести из дома: шоссе рядом, если бы немецкий патруль проходил, через пять минут он был бы здесь. Связные подняли его и понесли, отец взял кирку и лопату и пошел с ними. Я тут же вымыла порог, посыпала двор песком и заровняла следы на тропинке. Отец вернулся поздно. «Где вы его закопали?» – спросила я. «В кадетову могилу положили». – «В кадетову могилу? – удивилась я. – Какое совпадение! Там лежал Боженин отец». – «И верно! – сказал отец и печально покачал головой. – Мне это и в голову не пришло. Я только сказал ребятам, что могила далеко и там он будет в безопасности».
Тетя замолчала. Кадетка вернулась и стала сажать ландыши. Я смотрел, как она разгребала песок, добираясь до плодородной, влажной почвы. Меня мучила совесть, говорившая, что, в сущности, я виновник этой скорбной неожиданности. И зачем только меня понесло на Вранек! Мне хотелось оправдаться перед Кадеткой, но я не находил слов и только смотрел на ее гибкие, ловкие руки, смотрел до тех пор, пока Кадетка не поднялась. Она стояла, опустив голову, волосы закрывали лицо. Мы с тетей подошли поближе; из чистого белого песка теперь подымались зеленые ландыши, посаженные в виде пятиконечной звезды.
– Они ведь примутся? – обернулась ко мне Кадетка.
– Конечно, примутся, – торопливо успокоил ее я.
Кадетка опять присела, обтерла каждый листок и обложила звезду камешками. Потом встала и спокойно сказала:
– Идем?
Я поднял Сильвию, и мы тронулись. Шли молча. С Верхней поляны Кадетка оглянулась на Дубраву. Дойдя до перекрестка дорог у Отцова луга, она попрощалась с нами.
– Отсюда мне до дому ближе, – объяснила она и посмотрела на меня большими синими глазами. Слез уже не было, только ресницы были мокрые.
Я пожал ее холодную руку, шершавую от земли.
– До свидания.
– До свидания, – ответила она мягко, посадила Сильвию себе на плечи и пошла по тропинке, над которой смыкались ветви цветущего ракитника; вскоре она скрылась из виду.
Тетя громко вздохнула и в изнеможении села на траву. Я остался стоять и ждал, когда Кадетка покажется на Остром холме. Она показалась. Ее фигура вырисовалась на фоне ясного неба и некоторое время казалась неподвижной, а потом медленно исчезла, точно погрузившись в землю.