Текст книги "Крошка Доррит. Книга 2. Богатство"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
– Тем не менее, – возразил Риго, – таково уж мое случайное счастье. Да-с, у меня сохраняется в укромном месте эта самая бумага; коротенькая приписка к завещанию господина Джильберта Кленнэма, написанная рукой леди и подписанная той же самой леди и нашим старым пройдохой. А, что, старый пройдоха, скрюченная кукла! Сударыня, будем продолжать, время не терпит. Кто доскажет историю: вы или я?
– Я, – отвечала она с еще большей энергией. – Я не хочу являться перед кем бы то ни было в вашем гнусном искаженном изображении. Вы, подлый выкидыш иностранных тюрем и галер, объяснили бы мой поступок жадностью к деньгам. Деньги не имели значения для меня.
– Ба, ба, ба! Забываю на минуту свою вежливость и говорю прямо: ложь, ложь, ложь. Вы сами знаете, что скрыли завещание и прикарманили деньги.
– Не ради денег, негодяй! – Она сделала судорожное усилие, как будто хотела встать, и даже почти поднялась на своих бессильных ногах. – Если Джильберт Кленнэм, впавший в детство перед смертью и вообразивший, будто на нем лежит обязанность вознаградить девушку, которую любил его племянник, – вознаградить за то, что он раздавил эту любовь, за то, что девушка помешалась от отчаяния и жила, всеми покинутая, – если, говорю я, в этом жалком состоянии он продиктовал мне, чья жизнь была омрачена ее грехом, – мне, вырвавшей из ее собственных уст признание в грехе, – приписку к завещанию, цель которой была вознаградить ее за якобы незаслуженные страдания, то неужели, исправив эту несправедливость, я сделала то же самое, что делаете вы и ваши товарищи каторжники, воруя друг у друга деньги?
– Время не терпит, сударыня. Берегитесь.
– Если бы дом был объят пламенем от основания до крыши, – возразила она, – я бы не вышла из него, пока не опровергла бы вас, который не видит разницы между моими справедливыми побуждениями и побуждениями убийц и воров.
Риго презрительно щелкнул пальцами почти у самого ее лица.
– Тысячу гиней красотке, которую вы уморили медленной смертью. Тысячу гиней младшей дочери ее покровителя, если бы у пятидесятилетнего старика родилась дочь, или (если бы не родилась) – младшей дочери его брата, когда она достигнет совершеннолетия, «в память о его бескорыстном покровительстве бедной покинутой девушке». Две тысячи гиней. Что? Вы никак не доберетесь до денег.
– Этот покровитель… – продолжала она с бешенством.
– Имя! Назовите его Фредериком Дорритом. Без уверток!
– Этот Фредерик Доррит был началом всего. Если бы он не занимался музыкой, если бы в дни его молодости и богатства в его доме не собирались певцы, музыканты и тому подобные дети сатаны, которые поворачиваются спиной к свету и лицом к тьме, она могла бы остаться в своем низком состоянии и не поднялась бы над ним, чтобы быть низвергнутой. Но нет, сатана вселился в этого Фредерика Доррита и убедил его, что ему представляется случай помочь бедной девушке, обладающей хорошим голосом. Он взялся ее учить. Тогда отец Артура, наскучив идти суровым путем добродетели и втайне стремившийся к проклятым сетям, называемым искусством, познакомился с нею. И эта осужденная на гибель сирота, будущая певица, благодаря Фредерику Дорриту, овладевает им, и я обманута и унижена… То есть не я, – прибавила она, вспыхнув, – а кто-то больший, чем я. Что я такое!
Иеремия Флинтуинч, который мало-помалу подбирался к ней и теперь стоял у нее под боком, не замеченный ею, скорчил особенно кислую гримасу и поправил свои гетры, как будто от этих слов у него забегали мурашки в ногах.
– Наконец, – продолжала она, – так как я кончаю и больше не буду говорить об этом, да и вы не будете, нам остается только решить, сделается ли эта тайна известной кому-нибудь, кроме нас четверых, – наконец, когда я скрыла завещание с ведома отца Артура…
– Но не с согласия, как вам известно, – заметил мистер Флинтуинч.
– Кто говорит о его согласии? – Она вздрогнула, увидев Иеремию так близко от себя, и окинула его недоверчивым взглядом. – Вы так часто служили посредником между нами, когда он хотел предъявить эту бумагу, а я отказывалась, что, конечно, могли бы уличить меня, если б я сказала: с его согласия. Скрыв эту бумагу, я не уничтожила ее, но сохраняла у себя, в этом доме, в течение многих лет. Так как остальное состояние Джильберта перешло к отцу Артура, то я всегда могла сделать вид, что нашла это новое завещание, изменив таким образом назначение этих двух сумм. Но помимо того, что мне пришлось бы при этом решиться на прямую ложь (великий грех), я не видела поводов к такому поступку. Это было возмездие за грех. Я сделала то, что мне предназначено было сделать, и вытерпела в этих четырех стенах то, что мне предназначено было вытерпеть. Когда бумага была, наконец, уничтожена (так я думала, по крайней мере) на моих глазах, эта девушка давно умерла, а ее покровитель, Фредерик Доррит, потерпел заслуженную кару: разорился и впал в идиотизм. У него не было дочери. Я отыскала его племянницу, и то, что я сделала для нее, принесло ей больше пользы, чем деньги.
Помолчав с минуту, она прибавила, как бы обращаясь к часам: «Она была невинна, и, может быть, я не забыла бы ее в своем завещании».
– Позвольте вам напомнить одну вещь, почтеннейшая, – сказал Риго. – Этот документик находился еще в вашем доме в тот день, когда наш друг арестант, мой товарищ по тюрьме, вернулся на родину из дальних стран. Напомнить вам еще кое-что? Певчая птичка, которую никогда не выпускали на волю, сидела в клетке под надзором нарочно приставленного стража, хорошо известного нашему старому пройдохе. Не расскажет ли наш старый плут, когда он видел его в последний раз?
– Я расскажу вам! – воскликнула Эффри, открывая свой рот. – Я видела это во сне, в первом из всех моих снов… Иеремия, если ты подойдешь ко мне, я завизжу так, что у собора святого Павла услышат… Сторож, о котором говорит этот человек, был родной брат, близнец Иеремии, и он приходил сюда в тот ужасный вечер, в тот вечер, когда вернулся Артур, и Иеремия своими руками отдал ему эту бумагу и что-то еще, а он унес ее в железном сундуке… Помогите! Режут! Спасите меня от Иеремии!
Мистер Флинтуинч бросился на нее, но Риго перехватил его по дороге. После минутной борьбы Иеремия отступил и засунул руки в карманы.
– Как, – воскликнул Риго с хохотом, отпихивая локтями Иеремию на прежнее место, – нападать на леди с такими гениальными снами! Ха-ха-ха! Да ведь ее за деньги можно показывать и нажить состояние. Все ее сны оказываются правдой. Ха-ха-ха! Как вы похожи на него, Флинтуинчик. Как две капли воды он, каким я знал его в Антверпене, в кабачке «Трех биллиардов» (я объяснялся за него по-английски с хозяином). Но какой пьянчуга! Да и курильщик! Он жил в уютной квартирке, меблированной, в пятом этаже, над угольным и дровяным складом, модисткой, столяром и бондарем, тут я и познакомился с ним, и тут он утешался коньяком и табаком, напиваясь до положения риз каждый день, пока один раз не напился до смерти. Ха-ха-ха! Какое вам дело до того, как я овладел документом в железном сундучке? Может быть, он поручил его мне для передачи вам, может быть, сундучок возбудил мое любопытство, и я стянул его. Ха-ха-ха! Не всё ли равно, раз он в моих руках? Мы не щепетильны, – а, Флинтуинч? Мы не щепетильны, – правда, сударыня?
Отступая перед ним и злобно отбиваясь локтями, мистер Флинтуинч был приперт в угол, на прежнее место, где и остановился, засунув руки в карманы, отдуваясь и не опуская глаз перед пристальным взором миссис Кленнэм.
– Ха-ха-ха! Вот оно что! – воскликнул Риго. – Вы, я вижу, еще не знаете друг друга. Позвольте мне, миссис Кленнэм, уничтожающая документы, представить вам мистера Флинтуинча, сберегающего их.
Мистер Флинтуинч, вынув одну руку из кармана, чтобы почесать подбородок, сделал шаг или два вперед, попрежнему выдерживая взгляд миссис Кленнэм, и обратился к ней со следующими словами:
– Ну-с, я знаю, почему вы так таращите на меня глаза, но это совершенно ни к чему, меня этим не испугаешь. Сколько лет я твердил вам, что вы одна из самых упрямых и своенравных женщин. Такая вы и есть. Выназываете себя смиренной и грешной, а на деле вы самая тщеславная из всего вашего пола. Вот вы какая. Сколько раз я вам говорил, когда, бывало, у нас начиналась размолвка, что вы можете гнуть в дугу других, а меня не согнете, можете глотать живьем других, а меня не проглотите. Почему вы не уничтожили бумагу, как только она попала вам в руки? Я вам советовал; так нет, вы не любите слушать советы. Вам-де нужно сохранить эту бумагу. Может быть, вы еще предъявите ее. Точно я не знал, что этого никогда не будет, что ваша гордость не позволит вам предъявить бумагу, рискуя быть заподозренной в утайке. Но это ваша обычная манера обманывать самоё себя. Вот точно так вы и теперь обманываете себя, стараясь доказать, будто устроили всю эту штуку не потому, что вы жестокая женщина, воплощенное упрямство, самовластие, злопамятность, а потому, что вы слуга и орудие, которому было предназначено свыше сделать это. И кто вы такая, что вам предназначено сделать это? По-вашему – это религия, а по-моему – бахвальство. И сказать вам правду, – продолжал мистер Флинтуинч, скрестив руки и всей своей фигурой изображая ворчливую злость, – вы меня доконали, доконали за эти сорок лет своим высокомерием даже передо мной, который знает всё, как свои пять пальцев. Вы всегда старались дать мне понять, что я перед вами ничто. Я вам отдаю должное; вы женщина с головой и с талантом, но будь у вас сильнейшая голова и крупнейший талант, нельзя сорок лет донимать человека. Не пяльте же на меня глаза, меня этим не проймешь. Перехожу к документу.
Вы запрятали его и никому не сказали, куда. В то время вы еще могли двигаться и достать бумагу в случае надобности. Но что же вышло? Вы очутились в том положении, в каком теперь находитесь, и уже не могли бы достать бумагу, если бы она вам понадобилась. И вот она лежит целые годы в потаенном месте. Наконец, когда вы со дня на день ожидали Артура, когда он каждый день мог явиться, и неизвестно было, не вздумает ли он шарить по всему дому, я говорил вам и повторял тысячу раз: не можете сами достать бумагу, – скажите мне, где она лежит; я ее достану, и мы бросим ее в огонь. Так нет же… никто, кроме вас, не знает, где она лежит, а это всё-таки дает вам известную власть, а насчет властолюбия, как бы вы там ни называли себя, вы настоящий Люцифер [74]в юбке. Однажды вечером в воскресенье является Артур. Не пробыл он в этой комнате и десяти минут, как заводит речь об отцовских часах. Вы очень хорошо знаете, что «Не забудь» в то время, когда его отец поручил передать вам часы и когда вся история была уже покончена, значило только одно: не забудь об утайке завещания, возврати деньги. Поведение Артура напугало вас, и вы всё-таки решились сжечь бумагу. Итак, перед тем, как эта дикая кляча и Иезавель [75], – мистер Флинтуинч злобно покосился на свою супругу, – уложила вас спать, вы сказали мне, где лежит бумага: в старой счетной книге, в кладовой, куда Артур забрался на следующее же утро. Но ее нельзя сжечь в воскресенье. Нет, вы строго соблюдаете предписания религии. Да, вы должны подождать до двенадцати часов ночи и сжечь бумагу в понедельник. И всё это, чтобы донять меня. Ну-с, будучи немножко не в духе и не отличаясь благочестием, я заглянул до двенадцати часов в бумагу, чтобы освежить в своей памяти ее наружный вид, отыскал в погребе другую такую же старую пожелтевшую бумажонку, сложил ее совершенно так же, как ту, и в понедельник утром, когда вы лежали на этом диване, а я с лампой в руке отправился к камину жечь бумагу, подменил потихонечку документ и сжег ненужную бумажонку. Мой брат Эфраим, содержатель сумасшедшего дома (самого бы его посадить на цепь), имел большую практику, с тех пор как вы поручили ему свою пациентку, но дела его шли плохо. Жена его умерла (это, положим, не большая беда, я был бы рад, если бы умерла моя), спекуляции с сумасшедшими не удавались; одного пациента он чуть не зажарил живьем, приводя его в разум, и этим навлек на себя неприятности; да к тому же, он влез в долги. Он решил удрать, забрав сколько мог денег и прихватив небольшую сумму у меня. В понедельник утром он был здесь, перед отъездом. Отсюда отправился в Антверпен, где (хоть это и возмутит ваше благочестие, а все-таки скажу: будь он проклят!) познакомился с этим джентльменом. Он тогда много прошел пешком и показался мне сонным. Теперь я думаю, что он попросту был пьян. Когда мать Артура находилась под надзором его и его жены, она то и дело писала, беспрестанно писала, все больше покаянные письма к вам с просьбами о прощении. Мой брат передавал мне время от времени эти письма целыми пригоршнями. Я полагал, что могу оставить их у себя, потому что вы проглотили бы их, как ни в чем не бывало, и вот я складывал их в шкатулку и время от времени перечитывал, когда приходила охота. Решив, что документ следует отправить куда-нибудь подальше, пока Артур бывает у нас, я уложил его в ту же шкатулку, запер ее двойным замком и поручил брату увезти и беречь ее пока я не напишу ему. Я писал ему и не получил ответа. Я не знал, что думать, пока этот джентльмен не осчастливил нас своим первым визитом. Тогда я, конечно, начал подозревать, в чем дело, и теперь вовсе не нуждался в рассказе этого джентльмена, чтобы объяснить себе, как он получил свои сведения из моих писем, вашего документа и болтовни моего брата за трубкой и коньяком (чтоб ему подавиться). Теперь мне остается сказать только одно, жестокая вы женщина: я и сам не знаю, воспользовался ли бы я этим документом против вас или нет. Думаю, что нет: с меня было довольно сознания, что я держу вас в руках. При настоящих обстоятельствах я не дам вам больше никаких объяснений до завтрашнего вечера. Так вы и знайте, – прибавил мистер Флинтуинч, скрючившись в заключение своей речи, – и пяльте-ка лучше свои глаза на кого-нибудь другого, на меня их пялить нечего.
Она медленно отвела взгляд от его лица и опустила голову на руку. Ее другая рука крепко уцепилась за стол, и снова судорога пробежала по ее телу, точно она собиралась встать.
– За эту шкатулку вам нигде не заплатят столько, сколько здесь. Вы никому не продадите ваши сведения так выгодно, как мне. Но я не могу сейчас собрать всю сумму, которую вы требуете. Я не богата. Сколько вы хотите получить сейчас и сколько в следующий раз и чем гарантируете мне ваше молчание?
– Ангел мой, – возразил Риго, – я уже сказал, сколько я хочу получить, я прибавил, что время не терпит. Перед тем, как идти сюда, я оставил копии важнейших из этих бумаг в других руках. Пропустите только то время, когда ворота Маршальси запираются на ночь, и будет поздно. Арестант прочтет бумаги.
Она схватилась обеими руками за голову, вскрикнула и выпрямилась во весь рост. С минуту она шаталась, но потом встала и стояла твердо.
– Что вы хотите сказать? Что вы хотите сказать, несчастный?
Перед этой зловещей фигурой даже Риго отступил и понизил голос. Всем троим показалось, будто мертвая встала из гроба.
– Мисс Доррит, – отвечал Риго, – младшая племянница господина Фредерика, с которой я познакомился заграницей, очень привязана к узнику. Мисс Доррит, младшая племянница господина Фредерика, ухаживает в настоящую минуту за узником, который заболел. Для нее-то я по пути сюда оставил в тюрьме пакет с записочкой, в которой прошу ее ради него, – она сделает все ради него, – не распечатывать пакета и возвратить его, если за ним зайдут до закрытия тюрьмы. Если же никто не потребует его до тех пор, пока позвонит звонок, – отдать его узнику: в пакете вложена вторая копия для него, которую он и передаст мисс Доррит. Что? Я не настолько доверяю вам, чтоб не принять своих мер, раз дело зашло так далеко. А насчет того, будто нигде не заплатят за мои документы столько, сколько здесь, почем вы знаете, сударыня, сколько заплатит младшая племянница господина Фредерика ради него, чтоб я только молчал о них? Еще раз повторяю, время не терпит. Если я не потребую пакета обратно до звонка, вы его не купите. Тогда я продаю его девушке.
Снова судорога прошла по телу миссис Кленнэм, и вдруг она бросилась в чулан, отворила дверь, сорвала с вешалки платок и накинула его на голову. Эффри, смотревшая на нее в ужасе, кинулась к ней, схватила ее за платье и упала на колени.
– Стойте, стойте, стойте! Что вы делаете? Куда вы идете? Вы страшная женщина, но теперь я не желаю вам зла. Я вижу, что не могу помочь Артуру, и вам нечего бояться меня. Я сохраню вашу тайну. Не уходите, вы упадете мертвой на улице. Только обещайте, что если бедняжку прячут в этом доме, вы позаботитесь о ней. Только обещайте это, и вам нечего меня бояться.
Миссис Кленнэм остановилась на мгновение и сказала с гневным изумлением:
– Прячут! Она умерла больше двадцати лет тому назад. Спросите Флинтуинча, спросите его. Они оба вам скажут, что она умерла, когда Артур был за границей.
– Тем хуже, – сказала Эффри, дрожа, – значит, это ее душа бродит по дому. Кто же другой шуршит здесь, ходит по ночам, делает знаки на пыльном полу, проводит кривые линии на стенках, придерживает двери, когда хочешь их отворить? Не уходите, не уходите, вы умрете на улице.
Миссис Кленнэм вырвала свое платье из ее рук, сказала Риго: «Подождите меня здесь!» – и выбежала из комнаты. Они видели из окна, как она опрометью пробежала по двору и исчезла за калиткой.
В течение нескольких минут они не двигались с места. Первая опомнилась Эффри и, ломая руки, кинулась за своей госпожой. Затем Иеремия, засунув одну руку в карман, а другой почесывая подбородок, стал тихонько пятиться к двери и исчез, не сказав ни слова. Риго, оставшись один, уселся на подоконник открытого окна в той же позе, в какой сидел когда-то в старой марсельской тюрьме. Положив подле себя папиросы и спички, он принялся курить, рассуждая сам с собой:
– Ух, почти такое же мрачное место, как проклятая старая тюрьма. Теплее, но такое же унылое. Подождать, пока она вернется? Да, конечно, только куда она побежала и скоро ли вернется? Всё равно. Риго-Ланье-Бландуа, голубчик, ты получишь свои денежки. Ты разбогатеешь. Ты жил джентльменом и умрешь джентльменом. Ты восторжествуешь, милый мой, в твоем характере – торжествовать. Ух!
И в этот час торжества усы его поднялись, а нос опустился, когда он с особенными удовольствием взглянул на огромную балку над своей головой.
ГЛАВА XXXI
Развязка
Солнце уже село, тусклый полумрак стоял над пыльными улицами, когда на них показалась женщина, так давно отвыкшая от городского шума. Поблизости от дома она не возбудила особенного внимания, так как здесь ее могли заметить только немногочисленные прохожие, но когда она по извилистым переулкам, ведущим от реки к Лондонскому мосту, выбралась на большую улицу, ее странная фигура возбудила общее удивление.
С решительным и диким взглядом, в бросавшемся в глаза траурном платье и небрежно наброшенном на голову платке, худая, бледная, как смерть, она стремилась вперед быстрыми, но неверными шагами, не замечая ничего окружающего, точно лунатик. Она так резко отличалась от окружающей толпы, что не могла бы сильнее броситься в глаза, если бы стояла на пьедестале. Зеваки останавливались и с любопытством осматривали ее; занятые люди, встречаясь с нею, замедляли шаги и оглядывались на ее странную фигуру; в группах людей, мимо которых она проходила, перешептывались при виде этого живого призрака; и, двигаясь среди толпы, она точно создавала водоворот, увлекавший за ней и самых равнодушных и самых любопытных.
Ошеломленная суматохой и шумом множества людей, так внезапно нарушивших ее многолетнюю отшельническую жизнь, непривычным впечатлением чистого воздуха и еще более непривычным впечатлением ходьбы, неожиданными переменами в полузабытых сценах и предметах, разницей между оглушающим впечатлением действительной жизни и смутными картинами, которые рисовало ее воображение в затворничестве, – ошеломленная всем этим, она стремилась вперед, и ей казалось, будто она движется среди духов и призраков, а не живых людей и реальных предметов. Перейдя мост, она вспомнила, что ей нужно узнать дорогу, и тут только, остановившись и оглянувшись кругом, заметила, что ее окружает толпа любопытных.
– Зачем вы обступили меня? – спросила она, дрожа. Никто из ближайших к ней людей не ответил, но из дальних рядов послышался резкий голос:
– Потому что вы сумасшедшая.
– Я в таком же здравом уме, как и вы все. Я не знаю, как пройти в тюрьму Маршальси.
Тот же резкий голос ответил:
– Ну, разумеется, сумасшедшая. Ведь Маршальси у вас перед носом.
Толпа захохотала, но в эту минуту молодой человек, небольшого роста, с кротким и спокойным лицом, протиснулся к ней и сказал:
– Вам нужно в Маршальси? Я туда иду. Пойдемте.
Он взял ее под руку и повел через улицу. Толпа, недовольная тем, что у нее отнимают зрелище, теснилась со всех сторон, советуя отправиться лучше в Бедлам. После минутной толкотни на наружном дворе ворота отворились и захлопнулись за вошедшими. В сторожке, которая казалась убежищем покоя и тишины в сравнении с уличным шумом, желтый свет лампы уже боролся с тюремным мраком.
– А, Джон, – сказал впустивший их тюремщик. – Что это значит?
– Ничего, отец; только эта леди не знала дороги, и к ней пристали уличные зеваки. Вам кого угодно, сударыня?
– Мисс Доррит. Она здесь?
Молодой человек, видимо, заинтересовался.
– Да, она здесь. Как же о вас сказать?
– Миссис Кленнэм.
– Мать мистера Кленнэма? – спросил молодой человек.
Она стиснула губы и ответила не сразу:
– Да. Пожалуйста, скажите, что пришла его мать.
– Изволите видеть, сударыня, – сказал молодой человек, – семейство нашего директора на даче, и он предоставил свою квартиру в распоряжение мисс Доррит. Не угодно ли, я вас проведу туда, а затем схожу за мисс Доррит.
Она согласилась, и он проводил ее по боковой лестнице наверх, в полутемную квартиру, где оставил одну. Комната, в которой она очутилась, выходила окнами на потемневший двор, где бродили арестанты; другие выглядывали из окон, прощались с уходившими друзьями и вообще коротали, как умели, летний вечер. Воздух был тяжелый, знойный, спертый; снаружи доносились нестройные звуки вольной жизни, подобные тем неотвязным звукам и голосам, которые преследуют иногда больного. Она стояла у окна, ошеломленная, глядя вниз на тюремный двор, точно из своей прежней темницы, как вдруг тихий и удивленный голос заставил ее вздрогнуть. Перед ней стояла Крошка Доррит.
– Возможно ли, миссис Кленнэм, вы выздоровели? Как счастливо…
Крошка Доррит остановилась, не замечая ни счастья, ни здоровья на лице, обращенном к ней.
– Это не выздоровление, не сила; я не знаю, что это такое. – Миссис Кленнэм сделала жест, как бы давая понять, что дело не в этом. – Вам оставили пакет, с тем чтобы вы передали его Артуру, если никто не потребует его у вас?
– Да.
– Я его требую.
Крошка Доррит достала его и положила в протянутую руку, которая, приняв пакет, осталась в том же положении.
– Имеете вы понятие о его содержимом?
Испуганная ее появлением, странной свободой движений, которая, по ее собственным словам, не была силой, всем ее видом – видом ожившей картины или статуи, Крошка Доррит отвечала:
– Нет.
– Прочтите.
Крошка Доррит взяла пакет из протянутой руки и сломала печать. Миссис Кленнэм отдала ей пакет, лежавший внутри, а другой оставила у себя. Тень от тюремной стены и построек и в полдень не пропускала яркого света в эту комнату, теперь же в ней так стемнело, что читать можно было только у окна. Крошка Доррит подошла к окну, откуда виднелась полоска яркого летнего неба, и принялась читать. После двух-трех восклицаний удивления и ужаса она замолчала и дочитала молча. Когда она кончила и обернулась, ее бывшая госпожа стояла перед ней на коленях.
– Теперь вы знаете, что я сделала?
– Да, кажется. Боюсь, что – да, хотя всё это возбудило во мне такой ужас, жалость и горесть, что я не могу дать себе вполне ясного отчета, – сказала Крошка Доррит, дрожа от волнения.
– Я возвращу вам всё, что удержала у вас. Простите меня. Можете ли вы простить меня?
– Могу и, видит бог, прощаю. Не целуйте мне платье, не стойте передо мной на коленях, вы слишком стары для этого, я и так, и без этого, прощаю вас.
– У меня есть еще просьба к вам.
– Хорошо, только встаньте, – сказала Крошка Доррит. – Нельзя смотреть равнодушно, как ваша седая голова склоняется передо мной. Встаньте, ради бога; позвольте, я помогу вам.
Она подняла ее и стояла, слегка отшатнувшись, но глядя на нее с жалостью.
– Моя великая просьба (из нее вытекает и другая), великая мольба, с которой я обращаюсь к вашему сострадательному и кроткому сердцу: не говорите Артуру ничего, пока я жива. Если, обдумав всё это, вы найдете, что для его пользы следует рассказать ему об этом, пока я жива, – тогда расскажите. Но если вы не найдете этого – обещайте мне пощадить меня до моей смерти.
– Я так огорчена, и мои мысли так путаются от всего, что я прочла, – ответила Крошка Доррит, – что мне трудно дать определенный ответ. Если я буду уверена, что мистер Кленнэм не получит никакой пользы от того, что узнает об этом…
– Я знаю, что вы привязаны к нему и прежде всего подумаете о нем. Пусть так, я этого и хочу. Но если, принимая в расчет его интересы, вы найдете возможным предоставить мне прожить в мире остаток моей жизни, сделаете ли вы это?
– Сделаю.
– Да благословит вас бог.
Она стояла в тени, так что Крошка Доррит не видела ее лица, но в ее голосе, когда она произнесла эти четыре слова, звучало глубокое волнение. В нем чувствовались слезы, столь же странные в ее холодных глазах, как движение в ее окоченевших членах.
– Быть может, вы удивляетесь, – сказала она более твердым голосом, – что мне легче признаться во всем этом вам, которую я обидела, чем сыну той, которая обидела меня. Потому что она обидела меня. Она не только совершила смертный грех перед господом, но и обидела меня. Из-за нее отец Артура был для меня чужим. С первого дня нашей совместной жизни я была для него ненавистна, – в этом виновата она. Я сделалась бичом для них обоих, – в этом виновата она. Вы любите Артура (я вижу краску на вашем лице, пусть это будет зарей счастливых дней для вас обоих), и вы, вероятно, думаете, почему я не доверилась ему, хотя он так же сострадателен и добр, как вы? Вы думаете об этом?
– Моему сердцу не может быть чужда никакая мысль, – отвечала Крошка Доррит, – которая проистекает из уверенности в доброте, великодушии и сострадательности мистера Кленнэма.
– Я не сомневаюсь в этом. И всё-таки Артур – единственный человек в мире, от которого я желала бы скрыть это, пока живу. С детства, с тех пор, как он начал помнить себя, он помнит мою суровую и карающую руку. Я была строга с ним, зная, что пороки родителей передаются детям и что он отмечен грехом уже со дня рождения. Я следила за ним и его отцом, зная, что слабость отца всегда готова проявиться в нежности к ребенку, и не допуская того, чтобы ребенок мог найти путь к спасению, не воспитавшись в труде и страданиях. Я видела, как он, живой портрет своей матери, с ужасом поглядывает на меня из-за своих книжек и пытается смягчить меня так же, как его мать, только ожесточая меня.
Заметив, что ее слушательница отшатнулась в ужасе, она остановилась на минуту среди этого потока слов, произносимых глухим монотонным голосом.
– Для его же пользы, не ради отмщения за мою обиду. Что значила я и моя обида в сравнении с проклятием неба? Я видела, что ребенок вырастает не избранником неба по благочестию (грех матери слишком тяготел над ним), но всё-таки правдивым, честным и послушным. Он никогда не любил меня, а я смутно надеялась на это, – плотские привязанности одолевают нас, вступая в борьбу с нашим долгом и обязанностями, – но он всегда относился ко мне почтительно и исполнял свой долг относительно меня. Так поступает он до сего дня. Чувствуя в своем сердце пустоту, значения которой он никогда не мог понять, он отвернулся от меня и пошел своим путем, но сделал это почтительно и с уважением. Таковы были его отношения ко мне. С вами у меня более поверхностные и кратковременные отношения. Когда вы сидели подле меня с шитьем, вы боялись меня, но думали, что я оказываю вам услугу; теперь вы знаете всё, знаете, что я обидела вас. Но пусть вы не поймете и осудите цель и мотивы, руководившие много, – мне легче вынести это от вас, чем от него. Ни за какую награду в мире я не соглашусь быть низвергнутой с высоты, на которой он видел меня всю жизнь, и превратиться в его глазах в не достойное уважения, презренное существо. Пусть это случится, если уж суждено этому случиться, когда меня не станет. Но, пока я жива, избавьте меня от этого, не дайте мне почувствовать, что я умерла и погибла для него, точно испепеленная молнией и поглощенная землетрясением.
Ее гордость жестоко страдала, когда она говорила эти слова, и не менее жестоко, когда она прибавила:
– Я вижу, что вы отворачиваетесь от меня даже теперь, точно считаете меня жестокой.
Крошка Доррит не могла скрыть этого. Она пыталась не показывать своего чувства, но невольно отступила в ужасе перед этой ненавистью, пылавшей так яростно и так долго. Никакая софистика не могла скрыть перед ней истинную природу этой женщины.
– Я сделала то, – сказала миссис Кленнэм, – что мне предназначено было сделать. Я восстала против зла, а не против добра. Я была орудием, покаравшим грех. Разве такие же грешники, как я, не являлись подобным же орудием во все времена?
– Во все времена? – повторила Крошка Доррит.
– Если даже моя личная обида влияла на меня, если личная месть руководила мной, то неужели мне нет оправдания? Вспомните старые дни, когда невинные погибали вместе с виновными, когда тысячи гибли за одного, когда ненависть к неправедным не утолялась даже кровью и всё-таки находила милость перед лицом господа.
– О миссис Кленнэм, миссис Кленнэм, – воскликнула Крошка Доррит, – злобные чувства и беспощадные дела – не утешение и не пример для нас. Моя жизнь протекла в этой жалкой тюрьме, я мало чему училась, но позвольте мне напомнить вам позднейшие и лучшие дни. Будем руководиться только словами того, кто исцелял больных, воскрешал мертвых, помогал удрученным и гибнущим, – терпеливого учителя, скорбевшего о наших слабостях. Мы не собьемся с пути, если пойдем за ним и не будем искать никакого другого пути.
В мягком свете вечернего неба, озарявшего место ее испытаний в детстве и юности, она представляла резкий контраст с черной фигурой старухи, стоявшей в тени; но контраст жизни и учения, о которых она говорила, с мрачной историей старухи был еще резче. Эта последняя опустила голову и не отвечала ни слова. Так стояла она, пока не зазвонил первый звонок.








