355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт » Текст книги (страница 59)
Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:13

Текст книги "Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт"


Автор книги: Чарльз Диккенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 59 (всего у книги 67 страниц)

– Да. Мне так казалось, – проговорил он.

– И вы на это рассчитывали! – подхватила она. – И потому преследовали меня. Я дошла до того, что не могла оказывать никакого сопротивления, кроме безразличия к повседневным трудам тех рук, которым я была обязана этим безразличием. Зная, что мое замужество по крайней мере помешает им торговать мною вразнос, я допустила, чтобы меня продали так же позорно, как продают на невольничьем рынке рабыню с петлей на шее. Вы это знаете!

– Да, – сказал он, оскалив все зубы. – Я это знаю.

– И на это рассчитывали! – повторила она. – И потому преследовали меня. После свадьбы я убедилась, что не защищена от позора – от домогательств и преследования. Они были слишком очевидны: казалось, будто они написаны на бумаге грубейшими словами и бумагу постоянно суют мне в руку. Я была не защищена от преследования некоего гнусного негодяя и почувствовала, что до сей поры я еще не знала, что такое унижение. Этот позор навлек на меня мой муж, он погрузил меня в этот позор собственными руками и по своей воле, делал это сотни раз. И вот, лишившись по вине этих двоих людей покоя, принуждаемая этими двумя людьми отказаться от последних крох нежности, уцелевших во мне, либо навлечь новое несчастье на невинный предмет моей любви, перебрасываемая от одного к другому, убегающая от первого, чтобы подвергнуться нападению второго, я почувствовала безумную ненависть к обоим! Не знаю, кого я ненавидела сильнее – господина или слугу!

Он пристально смотрел на нее, стоявшую перед ним во всем величии своей гневной красоты. Она была непреклонна – он это видел, – бесстрашна и боялась его не больше, чем какого-нибудь червя.

– Что могла бы я вам сказать о чести или целомудрии? – продолжала она. – Какое это имело бы значение для вас, какое это имело бы значение в моих устах? Но если я скажу вам, что от омерзения кровь стынет у меня в жилах, когда вы касаетесь моей руки, если я скажу, что с той минуты, когда я впервые вас увидела и возненавидела, и вплоть до сегодняшнего дня, когда инстинктивное мое отвращение усилилось благодаря тому, что я вас лучше узнала, вы были для меня самым гнусным существом, которое не имеет себе подобного на Земле, – если я вам это скажу, что тогда? Он тихо засмеялся:

– Да, что тогда, моя королева?

– Что было в тот вечер, когда вы, набравшись храбрости после сцены, происшедшей на ваших глазах, осмелились прийти ко мне в комнату и заговорить со мною? – спросила она.

Он пожал плечами и снова засмеялся.

– Что было в тот вечер? – повторила она.

– У вас такая прекрасная память, – ответил он, – что вы несомненно можете вспомнить сами.

– Да, могу, – сказала она. – Слушайте! Заговорив тогда о бегстве, – не об этом бегстве, но о таком, каким оно вам рисовалось, – вы сказали, что я себя погубила; я, по вашим словам, себя погубила потому, что допустила это свидание, доставив вам возможность быть застигнутым, если вы найдете это нужным, а также потому, что я и раньше не раз позволяла вам видеться со мною наедине, пользовалась для этого благоприятными случаями и откровенно признавалась, что к мужу я не чувствую ничего, кроме отвращения, а к самой себе отношусь безразлично. В вашей власти было меня оклеветать, и моя репутация добродетельной женщины зависела от вас.

– В любви все средства… – перебил он, улыбаясь. – Старая поговорка…

– В тот самый вечер, – продолжала Эдит, – закончилась борьба, которую я долго вела, борьба отнюдь не с уважением к доброму моему имени. Я сама не знаю, с чем – быть может, с привязанностью к этому последнему моему убежищу. В тот самый вечер я отреклась от всего, кроме гнева и ненависти. Я нанесла удар, который поверг в прах вашего надменного господина, а вас заставил стоять вот здесь, передо мною, смотреть на меня и узнать, какая у меня цель!

С громким проклятием он вскочил со стула. Она супула руку за корсаж, и ни один палец у нее не дрогнул, ни один волос на голове не шевельнулся. Он стоял неподвижно, она тоже, между ними – стол и стул.

– Когда я забуду, что этот человек прикоснулся в тот вечер своими губами к моим и держал меня в своих объятиях, как сделал это и сегодня, – сказала Эдит указывая на него, – когда я забуду пятно от поцелуя на моей щеке, на щеке, к которой прижималась своим невинным личиком Флоренс, когда я забуду мою встречу с нею в то время, как это пятно еще горело на моем лице, когда забуду, каким стремительным потоком обрушилась на меня мысль, что, избавляя ее от преследования, навлеченного моей любовью, я покрываю позором и бесчестьем также и ее имя и навсегда останусь в ее памяти грешницей, от которой она должна отшатнуться, – когда я об этом забуду, тогда, о мой супруг, с которым отныне я развелась, я позабуду и эти последние два года, изменю то, что мною сделано, и выведу вас из заблуждения!

Ее сверкающие глаза – на мгновенье она их подняла – снова остановились на Каркере, и она протянула ему письма, держа их левой рукой.

– Посмотрите на них! – презрительно сказала она. – Вы адресовали их мне на вымышленное имя. – Под этим именем вы теперь живете; одно адресовано сюда, другое – на какую-то промежуточную станцию. Они не распечатаны. Возьмите их.

Она их скомкала и швырнула к его ногам. А когда она снова взглянула на него, у нее на лице была улыбка.

– Сегодня ночью мы встретились, и сегодня ночью мы расстанемся, – сказала она. – Слишком рано вы начали мечтать о Сицилии и блаженном отдыхе. Вы могли бы немного дольше льстить, пресмыкаться, играть свою роль и стать еще богаче. Дорого вам обходится ваше сладостное уединение!

– Эдит! – вскричал он с угрожающим жестом. – Сядьте! Пора покончить с этим. Какой бес вселился в вас?

– Имя им легион, – ответила она, горделиво выпрямившись, словно желая сокрушить его. – Вы со своим господином взрастили их на доброй почве, и они растерзают вас обоих. Предав его, предав его невинное дитя, предав все и всех, ступайте и похваляйтесь своей победой надо мною и скрежещите зубами, зная, что вы лжете!

Он стоял перед нею, бормотал угрозы и хмуро озирался вокруг, словно отыскивая что-то, с помощью чего он одержал бы над ней верх. Но, по-прежнему неукротимая, она не отступала.

– Каждая ваша похвальба – для меня торжество, – продолжала она. – Вас я выбрала как самого подлого человека, какого я только знаю, как паразита и орудие надменного тирана, чтобы рана, нанесенная ему мною, была глубже и мучительнее. Похваляйтесь и отомстите ему за меня. Вы знаете, как вы попали сюда сегодня; вы знаете, что стоите здесь, корчась от страха; вы видите самого себя в подлинном свете, таким же презренным, если не таким же отвратительным, каким вижу вас я. Так похваляйтесь же и отомстите за меня самому себе!

На губах у него была пена, на лбу выступил пот. Если бы она хоть на мгновение заколебалась, он справился бы с нею, но она была непоколебима, как скала, и ее испытующий взгляд не отрывался от его лица.

– Так мы с вами не расстанемся, – сказал он. – Неужели вы почитаете меня слабоумным, полагая, что я вас отпущу, когда вы не владеете собой?

– Неужели вы полагаете, что меня можно удержать? – отозвалась она.

– Попытаюсь, дорогая моя, – сказал он угрожающе.

– Да помилует вас бог, если вы попытаетесь подойти ко мне! – ответила она.

– А что, если не будет никакого хвастовства и никакой похвальбы? – сказал он. – Что, если я в свою очередь изменю поведение? Послушайте! – Зубы его снова сверкнули. – На этот счет мы должны прийти к соглашению, в противном случае и я могу принять неожиданное для вас решение. Сядьте, сядьте!

– Слишком поздно! – воскликнула она, и глаза ее загорелись. – Я пустила по ветру свою репутацию и доброе имя. Я решила принять позорное клеймо, которое на меня ляжет, – зная, что оно мною не заслужено, что и вы это знаете, а он не знает и не может и не будет знать никогда! Я умру и не пророню ни слова! Ради этого я нахожусь здесь наедине с вами глухою ночью.

Ради этого я встретилась здесь с вами под чужим именем в качестве вашей жены. Ради этого я допустила, чтобы меня видели эти слуги и оставили здесь одну. Теперь ничто не может вас спасти.

Он продал бы свою душу, только бы, во всей ее красоте, пригвоздить ее здесь к полу, с беспомощно повисшими руками, отданную ему во власть. Но он не мог смотреть на нее без страха. Он видел в ней непреодолимую силу. Он видел, что она готова на все и неутолимая ее ненависть к нему не остановится ни перед чем. Глаза его следили за рукой, которая с такой суровой, жестокой решимостью лежала на белой груди, и он подумал о том, что, если рука эта поднимется на него и промахнется, в следующее же мгновение она поразит эту грудь.

Вот почему он не смел приблизиться к ней; но дверь, в которую он вошел, находилась за его спиной, и он отступил назад, чтобы запереть ее.

– На прощанье выслушайте мое предостережение! Будьте настороже! – сказала она и снова улыбнулась. – Вас предали, это судьба всех предателей. Известно, что вы находитесь здесь или должны сюда приехать. Сегодня вечером я видела на улице в карете моего мужа!

– Ты лжешь, шлюха! – вскричал Каркер.

В ту же минуту в передней громко зазвонил колокольчик. Он побледнел, а она подняла руку, словно волшебница, которая своими заклинаниями вызвала этот звук.

– Вот! Слышите?

Он прислонился спиною к двери, так как заметил в Эдит какую-то перемену и подумал, что она хочет проскользнуть мимо него. Но она быстро вышла в противоположную дверь, которая вела в спальню, и захлопнула ее За собой.

Как только она повернулась, как только отвела от него неумолимый, твердый взгляд, он почувствовал, что может справиться с нею. Он подумал, что испуг, вызванный этой ночной тревогой, сломил ее упорство, так как она и без того уже была переутомлена. Распахнув дверь, он поспешил последовать за ней.

Но в комнате было темно, а так как она не откликнулась на его зов, ему поневоле пришлось вернуться за лампой. Высоко держа лампу, он осматривался вокруг, полагая, что она забилась куда-нибудь в угол; но в комнате никого не было. Тогда он перешел в гостиную, потом в столовую, двигаясь неуверенно, как человек, который находится в незнакомом месте; боязливо озирался и заглядывал за ширмы и диваны, но ее нигде не было. Не было ее и в передней, так скудно меблированной, что он мог убедиться в этом с первого взгляда.

Все это время колокольчик снова и снова начинал дребезжать. В дверь уже стучали. Он поставил лампу и, подойдя к двери, стал прислушиваться. Слышны были голоса; по крайней мере двое говорили по-английски. Несмотря на то, что дверь была толстая, и несмотря на шум, он слишком хорошо знал один из этих голосов, чтобы сомневаться, кому он принадлежит.

Он снова взял лампу, и быстро пошел назад через все комнаты, приостанавливался в дверях и, держа лампу над головой, осматривался вокруг. Он был уже в спальне, как вдруг его внимание привлекла дверь, ведущая в проход в стене. Он подошел к ней и убедился, что она заперта снаружи. Но, уходя, Эдит уронила вуаль, которая застряла в двери.

Все это время люди на площадке лестницы звонили в колокольчик и колотили в дверь руками и ногами.

Он не был трусом, но этот стук и звон, предшествовавшая им сцена, необычная обстановка, которая продолжала его смущать, крушение всех его планов (как это ни странно, но он был бы гораздо смелее, если бы они не рухнули), поздний час, сознание, что поблизости нет никого, к кому бы он мог обратиться с просьбой о дружеской услуге, но, главное, внезапное сознание, от которого даже его сердце стало тяжелым, как свинец, – сознание, что человек, чье доверие он обманул и которого так гнусно предал, находится здесь, чтобы встретиться с ним лицом к лицу и бросить ему вызов теперь, когда маска с него сорвана, – все это привело его в панический ужас. Он попробовал выломать дверь, в которой застряла вуаль, но это оказалось ему не по силам. Он открыл окно и сквозь жалюзи посмотрел вниз, во двор; но высота была значительная, а камни не знали жалости.

Звонки и стук не прекращались, не проходил и панический страх. Он вернулся к двери в спальне и с отчаянием, напрягая все свои силы, взломал ее. Он увидел узкую лестницу, струя ночного воздуха коснулась его ноздрей, он крадучись вернулся назад за шляпой и плащом, потом как можно плотнее затворил за собой дверь, потихоньку спустился по лестнице, держа в руке лампу, потом потушил ее, поставил в угол и вышел под звездное небо.

Глава LV
Роб Точильщик лишается места

Привратник у железных ворот, отделявших двор от улицы, оставил дверь сторожки открытой и ушел, намереваясь, вне сомнения, присоединиться к тем, кто поднял шум у двери на площадке парадной лестницы. Осторожно подняв засов, Каркер выскользнул на улицу, стараясь не шуметь, притворил скрипевшие ворота и поспешил уйти.

В лихорадочной тревоге, вызванной унижением и бессильной яростью, он не мог бороться с паническим страхом. Страх достиг таких пределов, что Каркер готов был слепо броситься навстречу любой опасности, только бы не столкнуться с человеком, которого он два часа назад считал не заслуживающим внимания. Внезапный его приезд, столь неожиданный для Каркера, звук его голоса, столь близкая возможность встречи лицом к лицу могли ошеломить его в первую минуту, но затем он принял бы все это хладнокровно и не хуже любого негодяя дерзко смотрел бы в глаза своему преступлению. Но то обстоятельство, что козни его и коварство обратились против него же самого, сокрушили мужество и самоуверенность мистера Каркера. Гордая женщина отшвырнула его, как червя, заманила в ловушку и осыпала насмешками, восстала против него и повергла в прах. Душу этой женщины он медленно отравлял и надеялся, что превратил ее в рабыню, покорную всем его желаниям. Когда же, замышляя обман, он сам оказался обманутым и лисья его шкура была с него содрана, он улизнул, испытывая замешательство, унижение, испуг.

Пока он крадучись пробирался по улицам, ужас, ничего общего не имеющий с этим страхом перед погоней, потряс его, словно электрический ток. Какой-то странный ужас, непонятный и необъяснимый, от которого земля уходила из-под ног, что-то стремительно несущееся в воздухе, словно смерть, летящая на крыльях. Он съежился, как будто хотел уступить ей дорогу. Однако она не пронеслась мимо, – ее здесь никогда и не было, но какой ужас оставило позади себя это неведомое!

Он поднял злобное лицо, искаженное тревогой, к ночному небу, где звезды, такие спокойные, светили так же, как и в минуту,, когда он крадучись вышел на двор. И он остановился, чтобы подумать о том, что теперь делать. Боязнь, что ему придется скрываться от погони в чужом, далеком городе, где закон, быть может, не защитит его, новое для него чувство, что город этот – чужой и далекий, чувство, порожденное тем, что он внезапно остался совсем один после крушения всех своих планов, боязнь, более сильная, что наемный убийца может прикончить его в темном закоулке, если он станет искать убежища в Италии или Сицилии, – нелепая мысль, внушенная грехом и страхом, – и, наконец, какое-то смутное желание действовать вопреки прежним своим намерениям, раз у него все планы рухнули, – все это побуждало его ехать в Англию.

«Там я буду, во всяком случае, в большей безопасности, – думал он. – Если я решу не встречаться с этим сумасшедшим, там меня труднее будет выследить, чем здесь, за границей. Если же я решусь на встречу (когда пройдет этот проклятый припадок), я буду по крайней мере не один, как здесь, где некому слово сказать, не с кем посоветоваться, нет никого, кто бы мне мог помочь. Там меня не будут гнать и травить, как крысу».

Он пробормотал сквозь зубы имя Эдит и сжал кулак. Пробираясь в тени массивных зданий, он стискивал зубы, призывал на ее голову страшные проклятья и озирался по сторонам, как будто искал ее. Крадучись, он дошел до ворот постоялого двора. Все спали. Но когда он позвонил в колокольчик, явился какой-то человек с фонарем, и вскоре он уже стоял с этим человеком в каретном сарае и договаривался о найме старого фаэтона, чтобы ехать в Париж.

Договорились быстро и тотчас же послали за лошадьми. Распорядившись, чтобы экипаж, когда запрягут, выехал следом за ним, он, все так же крадучись, выбрался из города, миновал старый крепостной вал и пошел на дорогу; она словно струилась потоком по темной равнине.

Куда уводила она? Где она обрывалась? Когда под влиянием этих мыслей он приостановился, окидывая взглядом хмурую долину, где чахлые деревья отмечали наезженный путь, снова налетела несущаяся на крыльях смерть, снова пронеслась мимо, стремительная и неодолимая, и снова не осталось ничего, кроме ужаса, такого же темного, как окружающий пейзаж, и неясного, как самые дальние его границы.

Ветра не было; в глубоком сумраке ночи не промелькнуло ни одной тени; не было шума. Город раскинулся позади, сверкая огнями, и звездные миры были заслонены шпицами и крышами, которые едва вырисовывались на фоне неба. Темное и пустынное пространство окружало его со всех сторон, и часы слабо пробили два.

Казалось ему, он шел долго и прошел большое расстояние, часто останавливаясь и прислушиваясь. Наконец до его настороженного слуха долетел звон бубенчиков. Звеня то тише, то громче, то совсем замирая, то чуть позвякивая там, где дорога была плохая, то звеня бойко и весело, они приближались, и, наконец, громко закричав и щелкнув бичом, мрачный форейтор, закутанный до самых глаз, остановил возле него четверку лошадей.

– Кто там идет? Мосье?

– Да.

– Мосье прошел не малый путь темной ночью.

– Неважно. У каждого свой вкус. Больше никто не заказывал лошадей на почтовой станции?

– Тысяча чертей!.. прошу прощения. Заказывал ли кто лошадей? В такую пору? Нет.

– Слушай, приятель! Я очень тороплюсь. Посмотрим, быстро ли мы будем подвигаться вперед. Чем быстрее, тем больше получишь на чай. В путь! Живей!

– Э-ге-гей! Н-н-но-о! Пошел!

И галопом – вперед по черной равнине, вздымая пыль и разбрызгивая грязь!

Дребезжание и тряска отвечали стремительным и беспорядочным мыслям беглеца. Все было туманно вокруг него, все было туманно в его душе. Предметы, пролетающие мимо, сливающиеся один с другим, едва схваченные глазом, скрывшиеся из виду, исчезнувшие! За отдельными кусками изгороди или стены коттеджа у самой дороги – мрачная пустыня. За неясными образами, возникавшими в его воображении и тут яге стиравшимися, – черная бездна ужаса, бешенства и неудавшегося предательства. По временам с далекой Юры долетала струя горного воздуха и таяла на равнине. Иногда чудилось ему – снова налетал этот вихрь, такой неистовый и ужасный, проносился мимо и леденил ему кровь.

Фонари, бросая отблески на головы лошадей, темную фигуру форейтора и развевающийся его плащ, творили сотни смутных видений, гармонировавших с его мыслями. Тени знакомых людей, склонившихся над конторками и книгами в памятной ему позе; странный облик человека, от которого он бежал, или облик Эдит; в звоне бубенчиков и стуке колес – слова, когда-то произнесенные. Путаница в представлении о времени и месте: прошлая ночь отодвинута на месяц назад, то, что было месяц назад, происходит прошлой ночью, родина то безнадежно далека, то совсем близка; волнение, разлад, гонка, тьма и смятение в нем и вокруг него. Э-ге-гей! Пошел! И галопом по черной равнине, вздымая пыль и разбрызгивая грязь, взмыленные лошади храпят и рвутся вперед, словно каждая несет на своей спине дьявола, и в диком торжестве мчатся по темной дороге – куда?

Снова налетает непонятный ужас, а когда он проносится мимо, бубенчики звенят в ушах: «Куда?» Колеса стучат: «Куда?» Все шумы и звуки повторяют этот крик. Отблески и тени пляшут, как чертенята, над головами лошадей. Теперь нельзя останавливаться, нельзя медлить! Вперед, вперед! Мчаться бешено по темной дороге!

Он не мог думать сколько-нибудь связно. Он не мог отделить один предмет размышления от другого настолько, чтобы хоть на минуту сосредоточиться только на нем. Рухнувшая надежда получить желанную награду за прежнее самообуздание, неудавшаяся измена человеку, всегда честному и великодушному по отношению к нему, но чьи высокомерные слона и взгляды он хранил в памяти в течение многих лет (люди фальшивые и хитрые всегда втайне презирают и ненавидят того, перед кем пресмыкаются, и с затаенной злобой приносят дань уважения, зная, что оно ничего не стоит), – вот к чему возвращались его думы чаще всего. Глухую ненависть к женщине, которая заманила его в эту ловушку и отомстила за себя, он чувствовал все время; неясные, уродливые планы мести роились у него в голове; но все это терялось в тумане. Мысли быстро и непоследовательно сменяли одна другую. И пока он так лихорадочно и безуспешно пытался сосредоточиться, его упорно преследовала мысль, что лучше бы ему отложить размышления на какой-то неопределенный срок.

Потом ему вспомнились давно минувшие дни, предшествовавшие второму браку. Он вспомнил о том, как завидовал сыну, как завидовал дочери, с какою исключительной ловкостью удерживал на расстоянии всех, добивавшихся близкого знакомства, как обвел одураченного им человека чертой, через которую никто, кроме него, не мог переступить. А затем он подумал: неужели все это он сделал только для того, чтобы бежать теперь, как затравленный вор, от этого одураченного им бедняги?

Он готов был покончить с собой, карая себя за трусость, но эта трусость была поистине лишь тенью его поражения, неотделимой от него. Вера в свое собственное коварство пошатнулась от одного удара, он знал теперь, что был жалким орудием в руках другого человека, и это сознание парализовало его. Одержимый бессильной яростью, он ненавидел Эдит, ненавидел мистера Домби, ненавидел самого себя, но тем не менее он бежал и ничего другого не мог сделать.

Снова и снова он прислушивался, не раздается ли за его спиною стук колес. Снова и снова ему чудилось, будто Этот стук становится все громче и громче. Наконец он до такой степени в этом убедился, что крикнул: «Стой!», даже задержку предпочитая такой неуверенности.

Это слово быстро остановило посреди дороги экипаж, лошадей, форейтора.

– Черт возьми! – крикнул форейтор, оглянувшись. – В чем дело?

– Прислушайся-ка! Что это такое?

– Что?

– Что это за шум?

– Ах, будь ты проклят, стой смирно, чертов разбойник! – С этими словами он обратился к лошади, тряхнувшей бубенчиками. – Какой шум?

– Сзади. Не скачет ли кто? Вот! Слышишь?

– Стой смирно, свиное рыло! – Это относилось к другой лошади, укусившей свою соседку, которая испугала двух других лошадей, а те рванулись вперед и остановились. – Никого там нет.

– Никого?

– Никого, разве что рассвет нас догоняет.

– Кажется, ты прав. Сейчас и я ничего не слышу. Вперед!

Сначала экипаж, полускрытый дымящимся облаком, поднимающимся над лошадьми, подвигается медленно, так как форейтор, которого зря задержали, угрюмо достает складной нож и прилаживает новый ремень к кнутовищу. Затем: «Э-ге-гей! Н-н-но-о! Пошел!» – и снова бешено мчатся вперед.

И вот потускнели звезды, забрезжил дневной свет, и, стоя в фаэтоне и оглядываясь, он мог различить дорогу позади и убедиться, что на ней не видно никого. И вскоре рассвело, и солнце осветило поля и виноградники; и дорожные рабочие, поодиночке выходя из своих лачуг, наспех поставленных возле какой-нибудь кучи камней на обочине, брались за дело или жевали хлеб. Затем показались крестьяне, шедшие на работу или на базар, или сидевшие у дверей бедных домиков, они лениво глазели на него, когда он проезжал мимо. И, наконец, показалась почтовая станция; перед ней была грязь по щиколотку, а вокруг – дымящиеся кучи навоза и полуразрушенные надворные строения. А на эту живописную картину взирал огромный старинный каменный замок, не защищенный деревьями от солнца; половина окон его была заколочена, зеленая плесень лениво ползла по стенам, поднимаясь от террасы с балюстрадой к остроконечным башенкам.

Угрюмо забившись в угол фаэтона, сосредоточившись на одном желании – двигаться побыстрее (правда, иногда он вставал, и ехал стоя на протяжении целой мили, и смотрел назад – всякий раз, когда вокруг была открытая местность), он продолжал путь, по-прежнему откладывая размышления на неопределенный срок, по-прежнему страдая от бесцельных мыслей.

Стыд, разочарование, сознание своего поражения глодали его сердце; не покидавшая его боязнь быть настигнутым или встретить кого-нибудь – ибо он беспричинно страшился даже путешественников, ехавших той же дорогой ему навстречу, – была ему не по силам. Нестерпимый ужас, овладевший им ночью, возвращался и днем. Однообразный звон бубенчиков и стук копыт, однообразие его тревоги и бессильной ярости, однообразное чередование страха, сожалений и гнева превратили это путешествие в какое-то видение, в котором не было ничего реального, кроме его собственных терзаний.

Это было видение: длинные дороги, тянувшиеся к горизонту, все время отступающему и недостижимому; скверно вымощенные города на холмах и в долинах, где в темных дверях и худо застекленных окнах появлялись чьи-то лица и где на длинных, узких улицах забрызганные грязью коровы и быки, выставленные рядами на продажу, бодались, мычали и получали удары дубинкой, которая могла проломить им голову; мосты, распятия, церкви, почтовые станции, свежие лошади, которых запрягали против их води, и лошади последнего перегона, взмыленные и грустно стоявшие, понурив голову, у дверей конюшни; маленькие кладбища с черными покосившимися крестами на могилах и висевшими на них увядшими венками; снова длинные дороги, тянувшиеся в гору и под гору, к предательскому горизонту; утро, полдень и закат солнца, ночь и восход молодого месяца.

Это было видение: покинуть на время длинные дороги и ехать по скверной мостовой, трястись и громыхать по ней и смотреть на высокую колокольню, поднимавшуюся над крышами домов; выйти из экипажа и торопливо закусывать и большими глотками пить вино, которое не придает бодрости; идти пешком сквозь толпу нищих-слепцов с дрожащими веками (их вели старухи, подносившие зажженные свечи к их лицам), слабоумных, хромых эпилептиков, разбитых параличом; пройти сквозь гул голосов, смотреть из экипажа на обращенные к нему лица и протянутые руки, страшась, как бы не пробился вперед какой-нибудь преследователь; снова мчаться по длинной-длинной дороге, сидеть в тупом оцепенении, забившись в угол, вставать и смотреть туда, где месяц слабо освещает на много миль вперед все ту же бесконечную дорогу, или обернуться, чтобы поглядеть, кто следует за ним.

Не спать, но иногда дремать с открытыми глазами и, вздрогнув, вскочить и вслух отозваться на пригрезившийся оклик. Проклинать самого себя за то, что он находится здесь, за то, что бежал, за то, что дал ей уйти, за то, что не встретился с ним лицом к лицу и не бросил ему вызова. Смертельно враждовать со всем миром, но прежде всего – с самим собой. Ехать и все окружающее заражать своим мрачным унынием.

Это было лихорадочное видение: образы прошлого, перепутанные с образами настоящего; вся его жизнь и Это бегство, слившиеся воедино. Бешено спешить куда-то, где он должен быть. Видеть, как старые сцены врываются в то новое, что попадалось ему на пути. Размышлять о минувшем и далеком, как будто не обращая внимания на встречающиеся предметы, но мучительно сознавать, что они его ошеломляют и образы их теснятся в его разгоряченном мозгу.

Это было видение: бесконечные перемены и все тот же однообразный звон бубенчиков, стук колес и копыт, и нет покоя. Города и деревни, почтовые станции, лошади, форейторы, холмы и долины, свет и тьма, дороги и мостовые, горы и лощины, дождь и ведро, и все тот же однообразный звон бубенчиков, стук колес и копыт, и нет покоя. Это было видение: подъезжать, наконец, по более оживленным дорогам к далекой столице, огибать на полном скаку старинные соборы и мчаться через маленькие города и деревни, разбросанные теперь при дороге гуще, чем раньше, и сидеть, забившись в угол, прикрывая лицо плащом, когда прохожие смотрели на него.

Ехать все дальше и дальше, по-прежнему откладывая размышления на неопределенный срок, по-прежнему терзаясь мыслями; потерять представление о том, сколько часов длится эта езда, не различать ни времени, ни места. Томиться от жажды и чувствовать головокружение и близость безумия. И все-таки рваться вперед, словно не можешь остановиться, и въехать в Париж, где мутная река невозмутимо катит свои быстрые воды между двух бурлящих потоков жизни.

Это все еще было видение, смутное видение: мосты, набережные, бесконечные улицы, винные лавки, водоносы, толпы людей, солдаты, кареты, военные барабаны, пассажи. Однообразный звон бубенчиков и стук колес и копыт, поглощенные, наконец, шумом и грохотом города. Постепенное замирание этого гула, когда он выехал в другом экипаже, через другую заставу. Снова однообразный звон, – в то время как он едет к берегу моря, – звон бубенчиков и стук колес и копыт, и нет покоя.

Снова закат солнца и вечерние сумерки. Снова длинные дороги, темная ночь и бледные огоньки в окнах вдоль обочины, и все тот же однообразный звон бубенчиков, и стук колес и копыт, и нет покоя. Рассвет, загорающийся день и восход солнца.

Это было видение: медленно подняться на холм и на вершине его почувствовать свежий морской ветер и увидеть отблески утреннего света на гребнях далеких волн. Спуститься в порт в разгар прилива и видеть возвращающиеся рыбачьи лодки и радостно ожидающих женщин и детей. Видеть сети и рыбацкую одежду, разложенные для просушки на берегу; видеть хлопотливых матросов и слышать их голоса высоко среди мачт и снастей; видеть неугомонную, сверкающую воду и всюду ослепительный блеск.

Удаляться от берега и смотреть на него с палубы, когда он становится туманной дымкой, кое-где прорезанной солнцем, освещающим землю. Зыбь, брызги и шепот спокойного моря. Другая серая полоса на воде, на пути судна, быстро светлеющая и вздымающаяся все выше. Утесы, дома, мельница, церковь, вырисовывающиеся все яснее и яснее. Войти, наконец, в тихие воды и пришвартоваться к пирсу, на котором группами стоят люди, приветствуя друзей на борту. Высадиться на берег, быстро пробраться сквозь толпу, сторониться всех и каждого и быть, наконец, снова в Англии.

В этой полудремоте ему пришла в голову мысль уехать в отдаленную деревню, которую он знал, притаиться там, разведать окольными путями, какие распространились слухи, и решить, как надлежит действовать. Все в том же состоянии притупления чувств и рассудка он вспомнил об одной железнодорожной станции, где ему нужно было делать пересадку и где была скромная гостиница. Он смутно подумал о том, что можно остановиться там и отдохнуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю