412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт » Текст книги (страница 50)
Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:13

Текст книги "Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт"


Автор книги: Чарльз Диккенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 67 страниц)

– Этого я не знаю, – пробормотал Роб, мельком бросив взгляд даже на колокольню, словно и там мог скрываться мистер Каркер, наделенный сверхъестественно чутким слухом.

– Хороший хозяин? – осведомилась миссис Браун. Роб кивнул и произнес вполголоса:

– Видит насквозь.

– Он живет за городом, правда, миленький? – спросила старуха.

– Да, когда он у себя дома, – ответил Роб. – Но сейчас мы не живем дома.

– А где же? – осведомилась старуха.

– Нанимаем квартиру поблизости от мистера Домби, – отозвался Роб.

Молодая женщина посмотрела на него так пытливо и так неожиданно, что Роб пришел в полное смятение и снова предложил ей стакан, но с таким же успехом, что и раньше.

– Мистер Домби… бывало, мы говорили о нем, – сказал Роб, обращаясь к миссис Браун. – Бывало, вы заставляли меня говорить о нем.

Старуха кивнула головой.

– Ну, так вот, мистер Домби упал с лошади, – с неохотой продолжал Роб, – и моему хозяину приходится бывать там чаще, чем обычно, – или у него, или у миссис Домби, или еще у кого-нибудь. Вот мы и переехали в город.

– Они ладят друг с другом, миленький? – спросила старуха.

– Кто? – осведомился Роб.

– Он и она?

– То есть мистер и миссис Домби? – сказал Роб. – Откуда же мне это знать?

– Нет, миленький, не они, а ваш хозяин и миссис Домби, – ласково пояснила старуха.

– Не знаю, – сказал Роб, снова озираясь вокруг. – Должно быть, ладят. Какая же вы любопытная, миссис Браун. Чем меньше слов, тем меньше ссор.

– Да ведь никакой беды в этом нет! – воскликнула старуха, засмеявшись и хлопнув в ладоши. – Весельчак Роб стал паинькой с той поры, как ему повезло! Никакой беды в этом нет.

– Знаю, что никакой беды в этом нет, – отозвался Роб, снова бросив недоверчивый взгляд на склад упаковщика, склад бутылок и на церковь. – Но болтать незачем, даже если бы речь шла о том, сколько пуговиц на сюртуке моего хозяина. Говорю вам, с ним это дело не пройдет. Лучше утопиться. Он сам так сказал. Я бы даже не назвал его фамилии, если бы вы ее не знали. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Пока Роб снова осторожно обозревал двор, старуха украдкой сделала знак дочери. Это было едва заметное движение, но дочь, ответив ей взглядом, отвела глаза от мальчика; она по-прежнему сидела неподвижно, закутавшись в плащ.

– Роб, миленький, – сказала старуха, поманив его на другой конец скамьи. – Ты всегда был моим любимчиком и баловнем. Ведь правда? Ты это знаешь?

– Да, миссис Браун, – не слишком любезно ответил Точильщик.

– Как же ты мог меня покинуть! – воскликнула старуха, обнимая его за шею. – Как же ты мог, гордец, уйти, скрыться из виду и не прийти и не рассказать своей бедной старой знакомой, какая тебе выпада удача! Ох-хо-хо!

– Эх, да ведь это страсть как опасно для парня, раз хозяин где-нибудь поблизости и смотрит в оба! – вскричал несчастный Точильщик. – Страсть как опасно, когда над ним вот так завывают.

– Ты зайдешь навестить меня, Роб? – воскликнула миссис Браун. – Ох, неужели ты так и не зайдешь меня навестить?

– Да говорю же вам, что зайду. Зайду! – ответил Точильщик.

– Вот теперь я узнаю моего Роба, моего любимчика, – сказала миссис Браун, вытирая омоченное слезами морщинистое лицо и нежно обнимая Точильщика. – Зайдешь ко мне домой, Роб?

– Да, – ответил Точильщик.

– И скоро, Роб, миленький? – спросила миссис Браун. – И часто будешь заходить?

– Да-да-да!! – сказал Роб. – Клянусь душой и телом, приду.

– И если он сдержит свое слово, – сказала миссис Браун, воздев руки к небу и подняв трясущуюся голову, – я никогда не буду подходить к нему, хотя мне известно, где он живет, и никогда не пророню о нем ни словечка! Никогда!

Это восклицание как будто принесло капельку утешения злополучному Точильщику, который тотчас пожал руку миссис Браун и со слезами на глазах умолял ее оставить парня в покое и не губить его надежд на будущее. Миссис Браун, еще раз нежно его обняв, изъявила согласие, по, прежде чем последовать за дочерью, оглянулась, украдкой поманила его пальцем и хриплым шепотом попросила денег.

– Дай мне шиллинг, миленький, – сказала она, и жадность отразилась на ее лице, – или шесть пенсов. Ради старого знакомства. Я так нуждаюсь! А моя красавица дочка, – она оглянулась в ее сторону, – ведь это моя дочка, Роб, – держит меня впроголодь.

Но когда Точильщик неохотно сунул ей в руку деньги, дочь потихоньку вернулась и, схватив мать за руку, вырвала у нее монету.

– Как? – воскликнула она. – Опять деньги! Вечно деньги и деньги! Плохо же вы помните о том, что я вам недавно говорила. Вот, возьми обратно!

Старуха застонала, когда деньги были возвращены владельцу, но, не препятствуя их возвращению, заковыляла рядом с дочерью в переулок, выходивший на площадь. Изумленный и испуганный Роб, глядя им вслед, увидел, что они вскоре остановились и завели оживленный разговор; заметил он также угрожающие жесты молодой женщины (по-видимому, относившиеся к тому, о ком они говорили) и попытку миссис Браун подражать этим жестам, и от всей души пожелал, чтобы не он был предметом их беседы.

Утешившись мыслью, что сейчас они ушли и что миссис Браун не может жить вечно и, по всей вероятности, недолго будет нарушать его покой, Точильщик, сокрушаясь о своих проступках лишь постольку, поскольку они влекли за собой такие неприятные последствия, успокоил свои встревоженные чувства, обрел безмятежный вид, подумав о том, как ловко он избавился от капитана Катля (это воспоминание почти всегда приводило его в превосходное расположение духа), и отправился в контору Домби получить приказания от своего хозяина.

Там его хозяин, такой проницательный и зоркий, что Роб затрепетал, всерьез опасаясь, как бы его не выбранили за свидание с миссис Браун, вручил ему, по обыкновению, папку с утренней почтой для мистера Домби и записку к миссис Домби и только кивнул головой, как бы предписывая быть осмотрительным и расторопным, – таинственное внушение, которое, по мнению Точильщика, заключало в себе мрачные предостережения и угрозы и действовало на него сильнее всяких слов.

Оставшись один в своем кабинете, мистер Каркер приступил к работе и работал весь день. Он принял немало посетителей, просмотрел множество документов, не раз уходил по делам и не позволял себе предаваться раздумью, пока занятия не пришли к концу. Но когда бумаги с его стола исчезли одна за другой, он снова погрузился в размышления.

Он стоял на обычном своем месте и в обычной своей позе, уставившись в пол, когда вошел его брат и принес обратно письма, взятые из кабинета заведующею в течение дня. Он тихонько положил их на стол и хотел уйти, но мистер Каркер-заведующий произнес, устремив на него такой пристальный взгляд, точно все это время созерцал именно его, а не пол конторы:

– Ну-с, Джон Каркер, что привело вас сюда?

Его брат указал на письма и снова двинулся к двери.

– Странно, – сказал заведующий, – что вы приходите сюда и уходите, даже не справившись о здоровье нашего хозяина.

– Нам сообщили сегодня утром в конторе, что мистер Домби выздоравливает, – ответил брат.

– Вы такой мягкосердечный человек, – с улыбкой сказал заведующий, – впрочем, мягкосердечным вы стали в течение этих лет, – что, готов поклясться, вы бы огорчились, если бы с ним случилась беда.

– Я был бы искренне опечален, Джеймс, – ответил тот.

– Он был бы опечален, – сказал заведующий, указывая на него пальцем, словно взывая к кому-то третьему присутствующему при разговоре. – Он был бы искренне опечален! Вот этот мой брат! Этот маленький клерк, эта никому не нужная рухлядь, повернутая лицом к стене, словно дрянная картина! Он, просидевший у своей стены бог знает сколько лет! Он преисполнен благодарности, уважения, преданности и думает, что я этому поверю!

– Я ни в чем не хочу вас уверять, Джеймс, – возразил брат. – Будьте справедливы ко мне так же, как к любому из своих подчиненных. Вы мне задали вопрос, и я на него ответил.

– И у вас, жалкий льстец, нет никаких оснований сетовать на него? – спросил заведующий с несвойственной ему раздражительностью. – Нет оснований возмущаться высокомерным отношением, оскорбительным пренебрежением, чрезмерною требовательностью? Да кто же вы, черт возьми: человек или мышь?

– Было бы странно, если бы два человека, в особенности начальник и подчиненный, не имели никаких причин сетовать друг на друга; он, во всяком случае, их имел, – ответил Джон Каркер. – Но, не говоря уже о моей истории…

– Его история! – воскликнул заведующий. – Она всегда налицо. Она сбрасывает вас со счетов. Дальше!

– Да, не будем говорить об этой истории, которая, как вы намекнули, дает мне одному (к счастью для всех остальных) особые основания быть благодарным… Но здесь в конторе нет никого, кто бы высказывался и чувствовал иначе. Не думаете же вы, что кто-нибудь останется равнодушным, если неудача или несчастье постигнет главу фирмы, и не будет этим искренне опечален?

– У вас, разумеется, есть основания быть признательным ему, – презрительно сказал заведующий. – Да неужели вам неизвестно, что вас здесь держат как дешевый пример и знаменательное доказательство милосердия Домби и Сына, что споспешествует славной репутации этой великой фирмы?

– Неизвестно, – кротко ответил его брат. – Я давно уже уверовал в то, что меня здесь держат по другим соображениям, более бескорыстным.

– Вы как будто намеревались изречь какую-то христианскую заповедь, – сказал заведующий, оскалив зубы, как тигр.

– Нет, Джеймс, – возразил тот. – Хотя братские узы между нами давно порваны…

– Кто их порвал, дорогой сэр? – спросил заведующий.

– Я, своим недостойным поведением. Я вас в этом не виню.

Заведующий, растянув рот и оскалив зубы, беззвучно произнес: «О, вы меня в этом не вините!» – и предложил ему продолжать.

– Хотя, говорю я, братских уз между нами не существует, не осыпайте меня, умоляю, ненужными насмешками и не истолковывайте в дурную сторону то, что я говорю или хотел бы сказать. Я собирался высказать лишь одну мысль: ошибочно предполагать, что только вы один, возвышенный над всеми прочими, удостоенный доверия и отличия (возвышенный с самого начала, я это знаю, благодаря вашим исключительным способностям и порядочности), поддерживающий с мистером Домби более близкие отношения, чем кто бы то ни было, стоящий, если можно так выразиться, на равной ноге с ним и осыпанный его милостями и щедротами, – ошибочно, говорю я, предполагать, что только вы один заботитесь о его благополучии и репутации. Я искренне верю, что нет в этой конторе никого, начиная с вас и кончая самым последним служащим, кто бы не разделял этого чувства.

– Вы лжете! – воскликнул заведующий, внезапно покраснев от гнева. – Вы – лицемер, Джон Каркер, и вы лжете!

– Джеймс! – вскричал тот, вспыхнув в свою очередь. – Что вы хотите сказать, произнося эти оскорбительные слова? Почему вы гнусно бросаете их мне в лицо без всякого повода с моей стороны?

– Я вам говорю, – сказал заведующий, – что ваше лицемерие и смирение, а также лицемерие и смирение всех служащих я не ставлю ни во что. – Он пренебрежительно щелкнул пальцами. – Я вижу вас насквозь. Вы для меня прозрачны, как воздух! Нет никого из служащих, занимающих место между мною и самым последним в этой конторе (к нему вы относитесь с участием, и не без основания, ибо вас разделяет небольшое расстояние), кто бы втайне не порадовался унижению своего хозяина, кто бы в глубине души не питал к нему ненависти, – кто бы не желал ему зла и кто бы не восстал, будь у него мужество и сила! Чем больше пользуешься милостями хозяина, тем больше терпишь от него обид, чем ближе к нему, тем дальше от него. Вот каково убеждение всех служащих!

– Не знаю, – отозвался брат, чье негодование вскоре уступило место удивлению, – не знаю, кто вам наговорил таких вещей и почему вам вздумалось испытывать меня, а не кого-нибудь другого. А вы меня испытывали и старались поддеть на крючок – в этом я теперь уверен. Вы и держите себя и говорите так, как никогда прежде. Повторяю еще раз – вас обманывают.

– Знаю, что обманывают, – сказал заведующий. – Я вам это уже говорил.

– Не я, – возразил его брат. – Ваш доносчик, если есть у вас таковой. А если нет, то ваши собственные мысли и подозрения.

– У меня нет никаких подозрений, – сказал заведующий. – У меня есть уверенность. Все вы – малодушные, подлые, льстивые собаки! Все вы одинаково притворяетесь, все одинаково лицемерите, все твердите одни и те же жалобные слова, все скрываете одну и ту же тайну, весьма прозрачную.

Его брат, не говоря ни слова, удалился и захлопнул дверь, когда тот замолчал. Мистер Каркер-заведующий медленно придвинул стул к камину и стал потихоньку разбивать угли кочергой.

– Трусливые, гнусные твари! – пробормотал он, обнажая два ряда сверкающих зубов. – Нет среди них никого, кто бы не притворился потрясенным и возмущенным… Ба! Любой из них, будь он наделен властью и обладай он умом и смелостью, чтобы этой властью воспользоваться, унизил бы гордость Домби и сокрушил ее так же безжалостно, как я разбиваю эти угли!

Дробя их и размешивая золу в камине, он с задумчивой улыбкой смотрел на свою работу.

– Да, даже и без такой королевской приманки, – добавил он. – И есть гордыня, о которой забывать не следует; доказательством служит наше знакомство.

Он погрузился в еще более глубокое раздумье и сидел, размышляя над темнеющей золой, затем поднялся с видом человека, оторвавшегося от книги, и, осмотревшись вокруг, взял шляпу и перчатки, направился туда, где стояла его лошадь, сел на нее и поехал по освещенным улицам; был вечер.

Он поравнялся с домом мистера Домби, придержал лошадь и, проезжая шагом, посмотрел вверх, на окна. Сначала его внимание было привлечено тем окном, в котором он видел когда-то Флоренс с ее собакой, хотя сейчас оно не было освещено; но он улыбнулся, окинув взглядом величественный фасад дома, и с каким-то высокомерием отвернулся от этого окна.

– Было время, – сказал он, – когда стоило труда следить даже за твоей восходящей звездочкой и разузнавать, где собираются облака, чтобы в случае необходимости заслонить тебя. Но теперь взошла планета и затмила тебя своим сиянием.

Он повернул свою белоногую лошадь за угол и отыскал среди освещенных окон с другой стороны дома одно окно. С ним было связано воспоминание о величественной осанке, о руке в перчатке, воспоминание о том, как сыпались на пол перья с крыла прекрасной птицы, а легкий белый пух накидки трепетал, словно перед надвигающейся бурой. Снова повернув лошадь, он увез с собой эти воспоминания; ехал он быстро по темнеющим и безлюдным аллеям парков.

Роковым образом они были связаны с женщиной, с гордой женщиной, которая ненавидела его, но благодаря его ловкости и своей гордыне и озлоблению медленно и неуклонно приучалась терпеть его присутствие; она приучалась видеть в нем человека, пользующегося привилегией говорить о ее пренебрежительном равнодушии к ее же собственному мужу и о забвении ею уважения к самой себе. Воспоминания связаны были с женщиной, которая глубоко его ненавидела, знала его и ему не доверяла, потому что слишком хорошо они друг друга понимали; но она разжигала свое жестокое озлобление, подпуская его к себе с каждым днем все ближе и ближе, несмотря на всю ненависть, какую к нему питала. Несмотря на нее? Благодаря ей! Ибо в той бездне, куда не в силах был проникнуть ее грозный взгляд, – хотя она и могла мельком туда заглянуть, – таилось возмездие, и достаточно было увидеть слабую тень его, вызывавшую содрогание, чтобы запятнать ее душу.

Неужели призрак такой женщины витал перед ним во время его поездки, призрак, отвечающий реальности?

Да, он видел ее мысленно такой, какою она была: ее гордыню, озлобление, ненависть так же ясно, как ее красоту, яснее всего – ненависть к нему самому. По временам он видел ее подле себя – высокомерную и неприступную, а иногда – лежащую в пыли под копытами его лошади. Но всегда он видел ее такой, какою она была, без маски, и следил за ней на опасной тропе, по которой она шла.

И после своей прогулки верхом, когда он переоделся и вошел в ее ярко освещенную комнату, – вошел со своею склоненной головой, тихим голосом и вкрадчивой улыбкой, – он видел ее так же ясно. Он даже угадывал, почему была затянута в перчатку рука и, в силу этой догадки, тем дольше удерживал ее руку в своей. На опасной тропе, по которой она шла, он следил за ней, и как только она делала шаг, он ставил свою ногу на отпечаток ее ноги.

Глава XLVII
Грянул гром

Время не расшатало преграды между мистером Домби и его женой. Время – утешитель скорби и укротитель гнева – ничем не могло помочь этой, плохо подобранной, паре. Несчастные сами по себе и отравляющие существование друг другу, ничем не связанные, кроме кандалов, соединявших их скованные руки, они, отшатываясь друг от друга, столь сильно натягивали цепь, что она врезалась в тело до кости. Их гордыни, различаясь характером, были одинаковой силы; словно кремень, их вражда высекала искру, и огонь то тлел, то разгорался в зависимости от обстоятельств, сжигая все в совместной их жизни и превращая их брачный путь в дорогу, усыпанную пеплом.

Будем справедливы к мистеру Домби. Отдаваясь чудовищному заблуждению – оно разрасталось с каждой песчинкой, падающей в песочных часах его жизни, – он гнал Эдит вперед и мало думал о том, к какой цели и как она идет. Однако чувство его к ней – каково бы оно ни было – оставалось таким же, каким было вначале. Она провинилась перед ним в том, что, неведомо почему, отказалась признать верховную его власть и всецело ей подчиниться, а стало быть, надлежало исправить ее и смирить; но в других отношениях он по-прежнему, со свойственной ему холодностью, почитал ее особой, которая при желании способна сделать честь его выбору и имени, усугубить его славу и доверие к его коммерческим талантам.

Со своей стороны, Эдит, одержимая страстным и высокомерным негодованием, устремляла мрачный взгляд ежедневно и ежечасно, начиная с той ночи, когда она сидела у себя в спальне, глядя на тени, плывущие но стене, и вплоть до той, еще более темной ночи, которая быстро надвигалась, – Эдит устремляла мрачный взгляд на того, кто подверг ее бесконечным унижениям и оскорблениям, и это был ее муж.

Был ли главный порок мистера Домби, столь беспощадно им правивший, чертою противоестественной? Быть может, стоило бы иной раз осведомиться о том, что есть природа, и о том, как люди стараются ее изменить, и в результате таких насильственных искажений не естественно ли быть противоестественным? Посадите любого сына или дочь нашей могущественной матери-природы в тесную клетку, навяжите заключенному одну-единственную идею, питайте ее раболепным поклонением окружающих робких или коварных людей, и чем станет тогда природа для послушного узника, который ни разу не воспарил на крыльях свободного разума, опушенных и уже бесполезных, чтобы увидеть ее во всей полноте и реальности?

Увы, разве так уж мало в мире противоестественного, которое тем не менее является естественным? Послушайте, как судья обращается с предостережением к противоестественным отбросам общества; противоестественны их зверские обычаи, противоестественно отсутствие порядочности, противоестественны представления о добре и зле и смешение этих двух понятий: противоестественны они в своем невежестве, пороке, безрассудстве, упорстве, взглядах, – словом, во всем. Но пойдите по следам доброго священника или врача, который подвергает опасности свою жизнь, вдыхая воздух, которым они дышат, и спускается в их логовища, куда целый день доносится грохот колес наших экипажей и топот ног по мостовой. Окиньте взором эти отвратительные норы – у многих миллионов бессмертных душ нет другого места на земле; при малейшем упоминании о них человеческое чувство возмущается, а брезгливая деликатность, живущая на соседней улице, затыкает уши и говорит: «Я этому не верю!» Вдохните ядовитый воздух, отравленный миазмами, гибельными для здоровья и жизни, пусть каждое чувство ваше, дарованное человечеству для радости и счастья, будет оскорблено и возмущено, ибо только весть о страдании и смерти донесет оно до вашего сознания. Может ли растение, цветок или целебная трава, посаженные на зловонных грядках, расти естественно и простирать свои листочки навстречу солнцу, как предназначено было богом? И вызовите в памяти образ какого-нибудь хилого ребенка, малорослого, с порочным лицом, и заведите речь о его противоестественной греховности и сокрушайтесь о том, что он в таком раннем возрасте отвратился от неба. Но подумайте немножко и о том, что он был зачат, рожден и вскормлен в аду!

Люди, занимающиеся науками и отыскивающие связь между ними и здоровьем человека, сообщают нам, что, если бы видимы были глазу ядовитые частицы отравленного воздуха, перед нами предстало бы густое черное облако, нависающее над трущобами; медленно разрастаясь, оно заражает лучшие районы города. Но если бы можно было разглядеть также ту моральную отраву, которая распространяется вместе с этими частицами и в силу вечных законов оскорбленной Природы от них неотделима, – каким бы это было ужасным откровением! Тогда увидели бы мы, что безнравственность, святотатство, пьянство, воровство, убийство и длинный ряд безыменных прегрешений против естественных склонностей и антипатий человечества нависли над обреченными местами и ползут дальше, чтобы губить невинных и развращать целомудренных. Тогда увидели бы мы, как эти ядовитые потоки, вливающиеся в наши больницы и лазареты, захлестывают тюрьмы, увеличивают осадку судов для перевозки каторжников и гонят их через моря насаждать преступление на обширных материках. Тогда оцепенели бы мы от ужаса, узнав, что, порождая болезнь, передающуюся нашим детям и гибельную для поколения, еще не родившегося, мы в то же время, в силу того же закона, производим на свет детство, чуждое невинности, юность, лишенную скромности и стыда, зрелость, в которой нет ничего зрелого, кроме страданий и греха, гнусную старость, позорящую образ человеческий. Противоестественное человечество! Когда мы будем собирать виноград с колючего кустарника и винные ягоды с чертополоха, когда злаки вырастут из отбросов на окраинах наших развращенных городов и розы расцветут на тучных кладбищах, – вот тогда мы найдем естественное человечество и убедимся, что оно произросло из таких семян.

О, если бы какой-нибудь добрый дух снял крыши с домов рукою более могущественной и милостивой, чем рука хромого беса в романе[107]107
  …рука хромого беса в романе… – Имеется в виду роман французского писателя А. Лесажа (1668—1747) «Хромой бес», где бес Асмодей приподымает крыши домов и показывает студенту Клеофасу частную жизнь обитателей большого города.


[Закрыть]
, и показал христианам, какие мрачные тени вылетают из их домов, присоединяясь к свите ангела разрушения, шествующего среди них!

О, если бы в течение одной только ночи видеть, как эти бледные призраки поднимаются над теми местами, которыми мы слишком долго пренебрегали, и из густого, хмурого облака, где множатся пороки и болезни, проливают жестокое возмездие – дождь, вечно льющийся и вечно усиливающийся! Светлым и благословенным было бы утро, занимающееся после такой ночи: ибо люди, оставив позади камни преткновения, ими самими созданные, эти пылинки на тропе, ведущей к вечности, принялись бы строить лучший мир, как подобает существам единого происхождения, исполняющим единый долг по отношению к отцу единой семьи и стремящихся к единой цели.

Светлым и благословенным был бы этот день также и потому, что у тех, кто никогда не обращал внимания на окружающих, пробудилось бы сознание своей связи с ними; и им открылось бы извращение природы в их собственных узких симпатиях и оценках – извращение, столь же глубокое и, однако, столь же естественное, как самая низшая ступень падения.

Но заря такого дня не занялась для мистера Домби и его жены, и каждый продолжал идти своим путем.

За шесть месяцев, истекших после несчастного случая с мистером Домби, в их отношениях не произошло никакой перемены. Мраморная скала не могла бы стоять на его пути с большим упорством, чем стояла Эдит, и самый холодный родник в недрах глубокой пещеры, куда не проникнет луч света, не мог быть более неприступным и холодным, чем мистер Домби.

Надежда, вспыхнувшая в сердце Флоренс, когда ей померещилась картина нового домашнего очага, к тому времени совсем угасла. Этот очаг существовал почти два года, и даже терпеливая вера Флоренс не могла пережить жестоких испытаний каждого дня. Если и оставалась еще у нее тень надежды, что в далеком будущем Эдит и ее отец могут быть счастливы в совместной жизни, то сама она уже не надеялась завоевать отцовскую любовь. Тот короткий промежуток времени, когда ей чудилось, что отец слегка смягчился, изгладился в памяти; он вспоминался как горестное заблуждение, и уверенность в постоянной холодности отца не ослабевала. Флоренс любила его по-прежнему, но постепенно стала любить его скорее как человека, который был ей дорог или мог быть дорог, чем как живое существо, находившееся перед ее глазами. Умиротворенная грусть, с какою она любила умершего маленького Поля или свою мать, окрашивала ее мысли о нем и словно превращала их в нежное воспоминание. Она не могла сказать, почему отец, которого она любила, становился для нее каким-то гуманным образом – потому ли, что он для нее умер, или потому, что имел отношение к этим дорогим ей умершим и с ним так долго связаны были ее надежды, теперь угасшие, и нежность, им убитая. Но этот туманный образ вряд ли играл большую роль в ее действительной жизни, чем образ умершего брата, когда она представляла себе, что он жив и стал взрослым мужчиной, который любит ее и охраняет.

Эта перемена, если можно ее так назвать, произошла с ней незаметно, подобно переходу от детства к юности, и наступила одновременно с этим переходом. Флоренс было почти семнадцать лет, когда, размышляя в одиночестве, она это осознала.

Теперь она часто бывала одна, потому что прежние отношения между нею и Эдит резко изменились. Когда произошел несчастный случай с отцом и он лежал внизу, Флоренс впервые заметила, что Эдит ее избегает. Обиженная, потрясенная, но не понимающая, как можно это примирить с ее ласковым обращением при каждой встрече, Флоренс однажды вечером снова пришла к ней в комнату.

– Мама, – сказала она, потихоньку подойдя к ней. – Я вас огорчила?

Эдит ответила:

– Нет.

– Должно быть, я в чем-то провинилась, – продолжала Флоренс. – Скажите мне, в чем? Вы изменили свое отношение ко мне, милая мама. Я даже рассказать вам не могу, как быстро я чувствую малейшую перемену, потому что люблю вас всем сердцем.

– Так же, как и я вас, – сказала Эдит. – Ах, Флоренс, верьте мне, никогда я не любила вас сильнее, чем теперь!

– Почему, увидев меня, вы так часто уходите, почему вы избегаете меня? – спросила Флоренс. – И почему вы так странно на меня смотрите, милая мама? Ведь я не ошибаюсь, да?

Темные глаза Эдит ответили ей утвердительно.

– Почему? – умоляюще повторила Флоренс. – Скажите, почему, чтобы я знала, как вам угодить. И скажите мне, что теперь все будет иначе.

– Дорогая Флоренс, – ответила Эдит, сжимая руку, обвивавшую ее шею, и заглядывая в глаза, смотревшие на нее с такой любовью, – причины я не могу вам сказать. Не мне это говорить, не вам слушать; но так получилось и так должно быть, я знаю. Неужели я бы поступала таким образом, если бы не была в этом уверена?

– Значит, мы должны быть чужими друг для друга, мама? – спросила Флоренс, глядя на нее как бы в испуге.

Эдит, беззвучно пошевелив губами, ответила утвердительно.

Флоренс смотрела на нее все с большим страхом и недоумением, пока слезы, струящиеся по лицу, не скрыли от нее Эдит.

– Флоренс, родная моя! – быстро проговорила Эдит. – Выслушайте меня. Я не могу видеть вас такой печальной. Успокойтесь. Вы видите, что я сдерживаю себя. А разве это мне легко?

Ее голос и лицо снова были спокойны, когда она произносила эти последние слова, а затем добавила:

– Не совсем чужими. Отчасти. И только для виду, Флоренс, потому что в глубине души я остаюсь для вас все тою же и всегда буду такой. А то, что я делаю, я делаю не для себя.

– Для меня, мама? – спросила Флоренс.

– Достаточно знать то, что я вам сказала, – помолчав, ответила Эдит. – А зачем это делается – не имеет значения. Дорогая Флоренс, так лучше… это необходимо… чтобы мы встречались реже. Дружбу, которая связывала нас до сих пор, нужно разорвать.

– Когда? – вскричала Флоренс. – О мама, когда?

– Теперь, – сказала Эдит.

– И навсегда? – спросила Флоренс.

– Этого я не говорю, – ответила Эдит. – Я этого не знаю. Не скажу я также, что дружеские отношения между нами неуместны и вредны, хотя мне следовало бы знать, что добра от них не будет. Мой путь пролегал по тропам, по которым вы никогда не пойдете, и отсюда мой путь ведет… бог весть куда… я его не вижу.

Ее голос замер; она сидела и смотрела на Флоренс, и в ее взгляде были непонятный страх и отчужденность, которые однажды уже заметила Флоренс. А потом ею овладели те же мрачная гордыня и злоба, словно гневный аккорд пробежал по струнам неистовой арфы. Но на смену им не пришли кротость и смирение. На этот раз она не опустила головы, не заплакала, не сказала, что вся ее надежда – это Флоренс. Она сидела с высоко поднятой головой, точно прекрасная Медуза, которая смотрит на человека в упор, чтобы убить его. И она бы это сделала, если бы обладала такими чарами.

– Мама, – с тревогой сказала Флоренс, – в вас произошла еще какая-то перемена, о которой вы мне не сказали и которая меня пугает. Позвольте мне побыть немного с вами.

– Нет, – возразила Эдит, – нет! дорогая! Мне лучше остаться одной, и я сделаю все, чтобы видеть вас пореже. Не задавайте мне никаких вопросов, но верьте, что, если я кажусь непостоянной или капризной по отношению к вам, я поступаю так не по своей воле и не ради себя. Хотя теперь мы не так близки друг другу, как раньше, верьте, что в глубине души я не изменилась. Простите мне, что я еще более омрачила ваш мрачный дом. Я – тень, упавшая на него, и я это прекрасно знаю. Больше никогда не будем говорить об этом.

– Мама, – всхлипывая, промолвила Флоренс, – неужели мы должны будем расстаться?

– Мы поступаем таким образом именно для того, чтобы нам не пришлось расстаться, – сказала Эдит. – Не спрашивайте больше ни о чем. Ступайте, Флоренс. С вами моя любовь и мое раскаяние.

Она поцеловала ее. Когда Флоренс выходила из комнаты, Эдит проводила взглядом удаляющуюся фигуру, словно в этом образе отошел от нее добрый ангел и оставил ее добычей высокомерных и негодующих страстей, которые теперь завладели ею и наложили свою печать па ее чело.

С этого часа Флоренс и Эдит больше не проводили время вдвоем, как прежде. В течение многих дней они редко встречались, разве что за столом и в присутствии мистера Домби. В таких случаях Эдит, властная, непреклонная и молчаливая, даже не смотрела на нее. Если при этом находился мистер Каркер – а это бывало часто в период выздоровления мистера Домби и впоследствии, – Эдит еще больше сторонилась ее и была еще сдержаннее, чем обычно. Но когда бы ни случалось ей встретиться с Флоренс наедине, она обнимала ее так же нежно, как и раньше, хотя надменное ее лицо уже не так смягчалось. И часто, вернувшись домой поздно вечером, она, как в былые времена, тихонько входила в комнату Флоренс и шептала: «Спокойной ночи», склонившись над ее подушкой. Не ведая во сне о ее посещениях, Флоренс иногда просыпалась, словно ей приснились эти слова, произнесенные чуть слышно, и как будто ощущала на своей щеке прикосновение губ. Но это случалось все реже и реже, по мере того как шло время.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю