355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Булат Окуджава » Подвиг № 2, 1987 (Сборник) » Текст книги (страница 3)
Подвиг № 2, 1987 (Сборник)
  • Текст добавлен: 13 апреля 2020, 09:00

Текст книги "Подвиг № 2, 1987 (Сборник)"


Автор книги: Булат Окуджава


Соавторы: Юрий Давыдов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

О чем они?

– Оставьте меня, господа, – сказал гренадерский поручик совершенно трезво. – Здесь не место и не время обсуждать мое поведение. Тем более что и у вас рыльца в пушку…

– Потрудитесь выбирать выражения, сударь! – прикрикнул молодой человек с оттопыренными красными ушами.

– О чем они? – спросил Авросимов у Бутурлина, но кавалергард отмахнулся от него.

– Господа, – миролюбиво сказал он товарищам, – о какой смелости идет речь? Я забочусь о собственной чести. Мое – это мое. Мы же прелестно веселились. Оставьте поручика…

– Фу, позор какой! – засмеялся офицер, который миловался в начале вечера с Дельфинией, а именно – Сереженька. – Вы, Бутурлин, напрасно им все это объясняете… Они же притворяются… Я дак палил, например, в самую гущу… А что? Или вот, когда мы князя Щепина вязали на площади, даже он меня оправдал… Он мне сказал: «Вот я бы, к примеру, тебя вязать не стал бы… Я бы тебя – саблей… А ты великодушен, черт!» Сроду не забуду, как он это сказал. Ведь промеж нас одно рыцарство должно быть, понятия чести…

– Ну, пошел выворачиваться! – засмеялся со злостью гренадерский поручик.

– Какие ж такие планы у него, – спросил Бутурлина Авросимов, – что он муки-то за них принимать должен?

Бутурлин сразу понял, кого имеет в виду наш герой, поморщился, что его отрывают от спора, потом засмеялся и сказал:

– Ах, да что там за планы? Тщеславие одно… А ради чужого тщеславия кому умирать охота? Даже государю…

– Не касайтесь государя! – крикнул молодой человек с красными ушами.

– Когда государь был великим князем, – спокойно, с легкой улыбкой на устах сказал гренадерский поручик, – мне довелось в охоте его сопровождать…

Авросимов побледнел ввиду такой новости, губы у него пересохли, ему даже показалось, что он видит перед собой государя, шагающего по высокой траве, в кожаном камзоле, высоких ботфортах, с мушкетом в руках.

– …Подстрелив кабана, – продолжал поручик неторопливо, – и будучи в расположении, он, смеясь, заметил окружающим его, что разница между положением царя дичи и царя человеческого лишь в том, что за этим бегать надо, а тот сидит и дожидается, когда его прикончат…

– Не верю! – захохотал Сереженька.

Все зашумели. Поручик махнул рукой и выпил вина. Авросимов, ступая как по иглам, приблизился к нему и спросил тихо:

– Сударь, как это вы об государе говорите?

– А что? – скривился поручик. – Или я не волен говорить, что мне заблагорассудится? – И снова выпил.

– Да перестаньте, господа, – сказал Сереженька.

– Господа, – сказал Бутурлин, – карты ждут.

Вист продолжался. У нашего героя шумело в ушах и пальцы дрожали. Он спустился на ковер и стал пить, как вдруг гренадерский поручик, уже изрядно хмельной, неожиданно приблизился и спросил, теребя усики:

– Кто вы такой, чтоб меня судить?

– Да это не я, – сказал Авросимов. – Это они вас за то, что вы к бунтовщикам симпатии высказывали…

– Я? – скривил губы поручик. – А знаете ли вы, что я семь суток Пестеля в Петербург конвоировал, имея, представьте, указание стрелять, коли что… Ага… Вот так сидел с ним… – И он опустился рядом с Авросимовым и прижался плечом к его плечу. – Вот так сидел…

– А он ничего?.. – спросил наш герой с присущим ему любопытством. – Не намеревался чего?..

Он заглянул в стеклянные глаза поручика, и они показались ему выразительными, как никогда.

– Два жандарма сидели в санях напротив, – сказал поручик. – Я – рядом, а они – напротив. Я ему сказал: «Эта картина изображает нас с ними кик единомышленников». Он засмеялся. «Вас это пугает?» – спросил он. «Нисколько, – ответил я. – Даже поучительно весьма, не будучи виновным, ощутить себя в таковой роли». Он снова засмеялся, потом сказал: «Один бог знает истинную нашу вину, ибо в житейском смысле мы всегда виноваты друг перед другом…» – «Однако везут вас, а не меня», – возразил я. «Один бог знает истинную вину, – задумчиво повторил он. – Склонность служить общественному благу не есть вина». – «Вы-то чем служили, позвольте спросить?» – удивился я.

– Чем это он служил? – спросил Авросимов с негодованием и растерянностью.

– «Чем же это вы служили?» – спросил я. Он стал кутаться в шубу, усмехнулся и ответствовал: «Мой полк был лучшим на царском смотре. Это ли не служба?» Тут я заметил, что спящие дотоле жандармы бодрствуют и один из них косится в мою сторону.

– Непонятно, непонятно, – удивился Авросимов.

– Чего же непонятного? – рассердился вдруг поручик. – Ничего вы, любезный, не можете знать, да и не должны… Кто вы такой?

– Я российский дворянин, – сказал Авросимов с вызовом неожиданным. – У меня двести душ… Я государю служу… А вы кто такой?..

– Да пейте, пейте, – пробормотал поручик, погаснув. – Пейте…

Они снова выпили, затем еще… И наш герой вдруг почувствовал себя легко и уверенно и как бы сквозь туман различал теперь лица, которые все были милы и доброжелательны и словно повернуты в его сторону, делясь с ним какими-то таинственными приятными сигналами.

Дышалось легко, вольно. Руки эдак плавно вздымались наподобие крыл и, задевая плотный густой воздух, повисали в нем, медленно колыхаясь.

Это наступал знакомый покой деревенского утра, лета; речной запах поднимался с поля, освежая мысли; тревоги как не было; золотистая соломинка плавала в бокале с вином, изображал юную купальщицу.

Вдруг в залу вползла, медленно перебирая руками по полу, плачущая Милодора. Из-под измятого ее платья проглядывали белые чулки. Туфелек на ногах не было. Она тоненько подвывала, отчего можно было и напугаться, да еще видя ее белое лицо с остановившимся взором. И тотчас в прихожей послышался крик, глухой, странный, а чей, было не понять.

Авросимов поглядел на играющих, но за столом никого не было, а все устремились прочь из залы, и даже Бутурлина не было на диване, и гренадерский поручик исчез странным образом, только он, Авросимов, да Милодора, все еще стоящая на четвереньках с диким выражением на лице, не поддались общему стремлению.

– Что же это, Милодорочка? – спросил Авросимов, но она не слышала его вопроса, ибо он уже бежал на непослушных ногах по прихожей в комнату, куда устремились гости.

Когда он, распихивая всех, пробился наконец в эту комнату, в которой еще не бывал, перед ним возникла в неясном озарении свечи спина молодого человека с красными ушами, стоящего нелепо на четвереньках перед лоханью, полною вина.

Все молчали. И Авросимов вгляделся попристальнее в распахнувшуюся перед его взором картину и увидел: молодой человек стоял на карачках, неподвижно, уткнув лицо в лохань. Лоб, рот, нос, подбородок – все было скрыто. Только красные уши, как осенние листья, лежали на поверхности винного пруда.

Стояла тишина. И в этой тишине покачивались на стенах кособокие силуэты застывших молодых людей.

Черноволосая Дельфиния склонялась откуда-то с потолка, опираясь каким-то образом на плечи Бутурлина; Мерсинда голубым пятном тонула в углу во мраке; Сереженька, отставив ножку, тянул лицо, шевелил губами, словно разговаривал с богом; гренадерский поручик сжимал собственное горло, стараясь не дать вырваться страшному крику, который распирал его грудь; остальные напоминали изваяния, разбросанные там и сям вдоль стен.

А время шло. Молодой человек над лоханью не менял позы.

– Ах, – выговорил вдруг Сереженька шепотом, – все пьет, пьет, никак не напьется…

– Господа, – сказал Бутурлин тоненьким срывающимся голоском – может, помочь ему? Может, он дышит еще?

«Дышит, как же», – подумал Авросимов с содроганием.

Но тут Милодора, откуда-то появившаяся, притиснулась к нашему герою, обхватила его за шею и повисла на нем, тяжело дыша ему в ухо.

– Господа, – сказал Бутурлин, – я предупреждаю, что промедление смерти подобно.

Но никто не пошевелился.

– Да ну его, – сказал наконец Сереженька бледными губами и тихонько на носках пошел прочь из комнаты.

Все потянулись за ним.

Милодора продолжала висеть на нашем герое, отрезвляя его своей тяжестью, и он с трудом волочился по прихожей в залу, когда мимо них, но направлению к зловещей комнате, пронесся, словно тень, старик в бакенбардах, в ливрее и в шлепанцах на босу ногу, а за ним – вереница заспанной челяди, все серые, как мыши.

В камине снова трещали поленья, распространяя благотворное тепло. За карточным столом шла игра как ни в чем не бывало. Прекрасная Дельфиния, раскинувшись на диване, шалила с Бутурлиным, подставляя ему губки, да не давая их поцеловать. Прекрасная Мерсинда восседала на ковре между Сереженькой и гренадерским поручиком…

И Авросимов медленно опустил на ковер Милодору и сам уселся рядом.

– Непонятно, непонятно, – засмеялся он, как бы играя со своим страхом, как бы дразня его. – Вот он выберется из лохани да поглядит на себя самого – позор. А выберется ли?.. Он уж с час как покойник!.. – И он потускнел и почти крикнул в отчаянии: – Зачем же так-то помирать, господи! Уж лучше бы от злодейской пули… И то лучше…

И он погладил притихшую Милодору по волосам, словно надеясь услышать от нее ответ на свое восклицание, и она, всхлипывая, сказала:

– Я им сказывала: не пейте с лохани-то, вы же не волк какой-нибудь… А они мне: нет, волк… И так-то на карачках, на карачках… Меня с собой звали: идите, говорят, волчица…

Да нешто можно с лохани? В нее ж Мерсинду окунали!..

– Как же это, Милодорочка, – спросил наш герой, – так он и пил по-волчьи-то?

– Так и пил, – сказала молодая дама. – Я заснула на кушетке, а он пил да пил…

– И сейчас пьет? – растравляя рану, полюбопытствовал Авросимов.

– Сейчас его тело небось уж домой отвезли…

– А у него нетто есть дом, прекрасная Милодорочка?

– Да ну вас, – отмахнулась она.

И они снова стали пить бокал за бокалом, все больше чувствуя тепло друг от друга.

И вот, когда уже в который раз погасли поленья в камине и последние свечи оплыли окончательно, распространяя душный, хорошо вам знакомый аромат, а в озарении одного или двух догорающих, почти тлеющих огарков игра не вязалась, а желания заново освещать залу уже не было, тогда молодые люди, вполне пришедшие в себя, встали один за другим и молча направились к прихожую, оставив в зале все как было: бутылки, куски недоеденных яств, кучки пепла от трубок по углам и нашего героя с его дамой.

Пока они одевались в прихожей, молчаливые и строгие, как судьи, по залу засновали безликие и нагловатые тени, набежавшие из пробудившейся людской. Их было много, и они были бесшумны и деловиты, приводя в порядок помещение, придавая ему жилой и благополучный вид после долгого и отчаянного сумасбродства.

Никто и не заметил, как они, почти с такой же легкостью и грацией, как бутылки и пепел, подхватили нашего героя и, одев его в шубу, посадили в кресло в прихожей, пока один из них побежал кликнуть ваньку.

Наш герой спал, блаженно причмокивая губами, не видя и не слыша ничего, а привычная челядь тем временем с тихим смехом, подмаргиваниями и ужимками готовила ему сюрприз.

Вы бы ахнули, милостивый государь мой, когда бы смогли представить на минуту, до чего додумались эти бездельники: они вынесли из залы спящую Милодору и, вместо того, чтобы отправить ее в девичью вслед за ее подружками, накинули на нее овчинный тулуп, выволокли осторожненько из дома вместе с нашим героем и, погрузив обоих в сани, шепнули кучеру, чтобы возил их по городу, покуда не прошибет морозцем, чтобы кавалер смог наконец сообщить, куда его везти.

Ванька тронулся. Дворня исчезла. Утренний снежок занес следы. Авросимов сладко спал, прижимая к себе спящую Милодору.

Должно было минуть около часа, чтобы разыгравшийся морозец дал себя наконец почувствовать. Щеки у Авросимова запунцовели, дыхание выровнялось, и он открыл глаза.

Над собой он увидел низкое рассветное небо, из которого сыпался редкий снежок, и долго не мог понять, где он находится, пока не разглядел скрюченную спину кучера и проплывающие мимо них молчаливые здания.

Он стал припоминать, что с ним произошло, но хмель в нем был еще силен, и вспомнить толком он ничего не смог, даже когда, приподняв край овчинного тулупа, обнаружил под ним спящую Милодору.

Заметив, что барин проснулся, кучер полюбопытствовал, куда везти, и, разобравшись в не очень твердом описании дороги, прищелкнул кнутом. Авросимов заснул снова.

Разбудил его уже Ерофеич. Молча, по своему обыкновению, он дал Авросимову прийти в себя и стал помогать вылезти, ибо, как оказалось, наш герой не был еще в состоянии без посторонней помощи совершать поступки.

Но, вылезая из саней, Авросимов задел тулуп, покрывавший Милодору, и она предстала перед похолодевшим Ерофеичем во всей своей красе. Старик развел руками, а наш герой, почувствовав ответственность за судьбу молодой дамы, несколько даже отрезвел, и сам вылез из саней, и тоном, не допускающим возражений, велел Ерофеичу брать Милодору за ноги, а сам ухватил под мышки, чтобы нести ее спящую в дом.

Ерофеич начал было спорить и сопротивляться, но Авросимов прикрикнул на него, и они понесли.

Все это наш герой проделал с лихим видом, как это бывает обычно у сильно выпившего человека перед лицом женщины, но, как выяснилось позже, при полном отсутствии сознания, машинально, ибо, проснувшись в полдень во всем вечернем облачении и увидав на подушке рядом с собою женское лицо, он чуть было не закричал от ужаса.

Ерофеича не было. Тогда уже трезвым взглядом Авросимов снова внимательно, напряженно, хотя и с некоторым замешательством оглядел ее.

Она была уже не первой молодости. Круглое лицо ее, обращенное к нему, носило следы неумеренности, особенно лоснящиеся дрябловатые щеки, а горестная складка на лбу не придавала лицу значительности, а делала его жалким. Свалявшиеся волосы неопределенного цвета были особенно непривлекательны на белой подушке, а исходящий от нее запах винного перегара и пота вызывал отвращение. На измятом дешевеньком платье, сшитом с восхитительной претенциозностью, расползлось и засохло большое винное пятно.

Наш герой нашел в себе силы встать и, выйдя в прихожую, кликнуть Ерофеича. Старик тотчас же явился и принялся было пенять молодому барину, но Авросимов шепотом повелел выпроводить ужасную гостью и, пообещав впоследствии все толком разъяснить, сам спрятался в чулан, чтобы не дай бог она его не заметила и не стала бы кричать или там размахивать руками, что у подобных девиц в ходу.

Слава богу, она не голосила. Авросимов слышал из своего укрытия сопение и приглушенные голоса, затем раздались шаги в прихожей, тяжелые и расхлябанные. И дверь захлопнулась.

– Черт знает, откуда она взялась, – сказал Авросимов, вылезая из чулана и не глядя на Ерофеича.

– К вам утресь давешняя барыня приезжали, – спокойно сказал старик.

Авросимов даже вздрогнул, представив на мгновение, как, не будь Ерофеича, эта прекрасная незнакомка очень просто могла войти и, ах, застать его лежащим на постели рядом с помятой девкой!

– Не наказывала ли передать чего? – спросил он, стыдясь себя самого.

– Отказались, – сообщил Ерофеич, придав этой странной истории еще больший ореол таинственности.

3

Слава богу, что в крепости нынче все начиналось ввечеру, что страшная ночь минула и он остался цел, хотя почему-то нет спокойствия в душе, и снова тревога и неопределенность какие-то во всем.

И вот минувшая ночь внезапно начала проявляться со всеми разговорами, передвижениями, вином… Батюшки! Человек в вине утонул! Молодой, с красными ушами… Или это приснилось? Вполне ведь он сам, Авросимов, мог так-то вот подкатиться к лохани и на виду у Милодоры… Господи, хорошо, что незнакомка в комнаты не заглянула!.. А этот, этот… Ах, страшно! И на помощь ведь не позвать: рот в вине…

Он привычно спешил к крепости, а мысли, одна путанее другой, стрекотали в голове, подобно сверчкам, сталкиваясь, перехлестываясь, отскакивая в разные стороны.

В большой дежурной зале, расположенной как раз перед комнатой, в которой заседал Высочайше учрежденный Комитет и куда торопился наш герой, было людно, суетливо, но не шумно. И куда их столько было – фельдъегерей, дежурных офицеров, адъютантов? Какое множество их сновало из дверей – в двери, из угла – в угол, и все ради одного, очередного, приведенного на допрос преступника, да и то укрытого ширмой от возбужденных глаз окружающих. А сколько писарей… А уж о высоких чинах и говорить нечего. И все это вертелось, кружилось, радовалось, негодовало, спрашивало… Все это хотело есть, пить, спать, веселиться и благодарить бога, что не им за ширмой сидеть в ожидании решения собственной участи. Ах, страшно вообразить себя даже на мгновение закованным в железо!

Авросимов осторожно, краем глаза глянул за ширму. Высокий с залысинами лоб Пестеля обреченно качнулся перед ним. И Пестель поднял глаза. И они посмотрели друг на друга. И Павел Иванович, вернувшись к действительности из раздумий, в которые дотоле был погружен, узнал это лицо, этот удивленный, настороженный взгляд и внутренне усмехнулся.

Лицо Авросимова тут же исчезло, а Павел Иванович подумал, что все-таки что-то да есть в этом рыжем писаришке располагающее, хотя, не дай бог, наверное, оказаться под его шомполами, ибо молодые люди с такими глазами, полными тоски непонимания, неискушенные, могут забить насмерть, коли этому их научили. И Павел Иванович зябко поежился. Уж тут хоть на колени встань… Однако что-то в нем есть, что-то в нем есть…

В зале приглушенно ворковали люди, гордые сознанием собственной праведности, особенно подчеркнутой присутствием за ширмой преступника.

– Пожалуйте, вас просят, – услышал над собой Пестель и встал.

Ему вновь предложили голубое кресло с вытертыми подлокотниками.

«Не знают, не знают!» – с радостью и надеждой подумал он и торопливо, мельком глянул в дальний угол, туда, где за маленьким столом уже сидел, изготовившись над листами, розовощекий писарь с удивленными глазами. И созерцание этого человека вдруг принесло Пестелю успокоение.

Нет, он не обольщался, ибо взгляд нашего героя не выражал в ту минуту ничего, пожалуй, кроме неприязни, смешанной с недоумением, но он подумал, что все-таки лучше искренняя неприязнь неискушенного юнца, чем холодная вежливость старых циников, сидящих напротив и поступающих с неумолимостью по привычному расчету.

И, словно разгадав его невеселые мысли, все сидящие за длинным столом тотчас надели свои маски, и следствие началось.

Авросимов надеялся, что вот сейчас-то и последует главный удар. Сколько же можно томиться?

Но ничего подобного не произошло, представьте. А просто граф Татищев буднично так и как бы нехотя, голосом утомленного жизнью человека, не подымая глаз от листа, прочел, обращаясь к Пестелю:

– Знали ли вы о намерении тайного общества покуситься на жизнь блаженной памяти государя императора и каким способом вознамеривались осуществить сие?

Из рук Авросимова выпало перо. Он метнулся за ним с ловкостью лисы, ощущая на спине осуждающий взгляд Боровкова.

Белые маски покачивались перед Павлом Ивановичем. Он не был в отчаянии, оно пришло позже, но и ничего путного что-то не мог подыскать для ответа…

– Я уже имел честь… – начал он тихо и по возможности твердо, – имел честь докладывать вам…

Но не успел он договорить, как граф Татищев, взмахнув своею белою пухлою рукой, которая, словно крылом, покачивала исписанным листом бумаги, поднес этот лист к глазам Пестеля с просьбой не торопиться с ответом, а ознакомиться с некоторыми, может быть, не очень приятными для него, Пестеля, откровениями небезызвестного ему господина…

И, видя, как Пестель с опаской потянулся к листу, словно тот мог взорваться при прикосновении, наш герой рассмеялся в душе. Да и как было не рассмеяться, если тревога и волнение предшествующих дней, и сумбур, и негодование – все, что скопилось и жгло, вдруг рассеялось мгновенно от одного только вида трясущихся рук злоумышленника, которые он с такой опаской тянул к листу.

Авросимов, будь он на месте военного министра, не стал бы этого пленника дольше томить в зловещей тишине. Ну что его томить? Да разве что изменится – скажет он истину или скроет ее? Да просто велеть бы ему отсечь голову за злонамерения его, и тело зарыть неизвестно где. И все тут.

А видеть, как поверженный злодей мечется, изворачивается, – это даже неприятно… И даже хочется спросить у графа, смутив его: «А что, ваше сиятельство, кабы вы встретили на поле брани врага своего, смертельно раненного, истекающего кровью, глядящего на вас потухающим взглядом, вы бы его, ваше сиятельство, продолжали бы шпагой колоть, чтобы доставить ему лишние мучения, и кололи бы до тех пор, пока не стал бы он бездыханным, или как?»

«Отнюдь, – мог бы ответить на это граф, – но есть упоение в бою… и есть тайная власть, которой мы противустоять не можем».

«Мне что непонятно, – сказал бы Авросимов со свойственным ему недоумением. – Вы же, ваше сиятельство, восстаете против беззакония именем государя, а государь-то – именем всевышнего, стало быть, и вы как бы именем всевышнего через государя… А почему же, ваше сиятельство, я не могу в движении ваших чувств узреть бога?»

На это граф вполне резонно мог бы ответить, что все – именем бога и государя, но, дабы не могла в сердцах неискушенных молодых невежд вспыхнуть даже малая искорка сумнений или, что еще вреднее, сочувствия к вознамерившимся на злодейство, следует, чтобы сии преступники разоблачали бы себя сами, покарав тем самым себя самое и свои планы…

«Какие планы-то? – снова удивился бы Авросимов. – Злодейство, и все тут… А если вы, ваше сиятельство, и вы, господа члены, так долго и с таким тщанием изучаете их злонамерения, уж не есть ли это знак того, что дарованное богом и государем может вызвать су мнение?.. А ведь вон и государя Павла Петровича извели… И ничего…»

Тут Авросимов понял, что зашел слишком далеко в своем возбуждении, и стал отмахиваться в душе от назойливых мыслей, которые мешали ему сосредоточиться на созерцании Пестеля.

Вдруг он увидел, как и без того бледные щеки пленного полковника стали белее мела. Голова его качнулась вперед резко так, словно он решил клюнуть дрожащий перед ним лист.

Дежурный прапорщик из преображенцев, стоящий возле дверей на месте Бутурлина, кинулся было к нему, но Пестель выпрямился и властно отстранил прапорщика.

– Господин полковник Пестель, – медленно произнес генерал Чернышев, явно наслаждаясь замешательством пленника, – теперь, после признания вашего бывшего подчиненного, вы, надеюсь, ответите по всей чистой совести на вопросы, вам поставленные?

Что прочел на листе Пестель, для нашего героя оставалось загадкой, а в тоне военного министра и генерала Чернышева ему послышались знакомые интонации, которые можно было бы назвать даже располагающими, когда бы они не были так зловещи. Вот и судите о людях, когда они наедине с вами будто бы даже симпатию выражают, а перед множеством подобных утверждают совсем противуположное.

Опять же – желание убить царя! Это ли не злодейство! Однако все высокие чины даже не вздрогнули при упоминании об этом: и минувшей ночью молодые господа очень свободно об этом произносили, словно и не о царе, не о государе императоре, а так, о дядюшке двоюродном да смертном…

И тут Авросимов в полном расстройстве чувств и в тревоге, которая снова на него накатила, вдруг отчетливо так, словно наяву, увидел государя императора в кожаном камзоле, в охотничьих сапогах – ботфортах и в шляпе с пером. Грустно поникнув головою, царь вышел из угла и двинулся вдоль комнаты. Он был мал ростом, настолько мал, что, подойдя к столу, за которым сидели высокие чины, не обошел его, а вошел под него, даже не пригнув головы, и пошел, пошел, обходя ноги генералов, показался с другого конца, ступил еще несколько шагов и исчез…

«Да, – подумал Авросимов с грустью и ужасом, – а он, что он может, маленький такой? Очень просто можно его и прихлопнуть…»

Он стал сильно трясти головой, чтобы избавиться от подобных размышлений, и тут же услышал шепот Боровкова, как бы издалека:

– Что с вами, сударь?

Тогда Авросимов ткнул перо в бумагу, чтобы оно было готово бежать по ней, живописуя для потомков страдания живой души.

Пестель откинулся в кресле, словно переводя дух, и уже по привычке слегка поворотил голову, чтобы поглядеть, а как там этот рыжий? Глаза их встретились…

«А может, я смешон в своем упорстве? – подумал Павел Иванович. – Что же угрожает мне? Покуда северяне действовали, я предавался сомнениям, да и схвачен был накануне событий, с этой точки зрения моя невиновность полная. Ну что? Отстранят от полка?.. О, это было бы счастливым исходом… Но ведь могут разжаловать, канальи, – и вот что будет ужасно!»

И Павел Иванович, подумав о том, что ничего доброго нельзя ожидать от сего общества, которое видит в вас своего разрушителя и ниспровергателя и, пряча страх свой под масками, должно карать ради собственного спокойствия, внутренне усмехнулся, понимая, что, удайся его предприятие, он бы с друзьями непременно судил этих людей за то, что они, верша закон якобы на пользу народу, на самом-то деле старались для себя, именуя рабство божьим определением (большего невежества нельзя себе было представить!). И тогда все поворотилось бы обратным порядком, и он с друзьями выглядел бы в глазах этих людей так, наверное, непреклонно, что они тоже теряли бы надежду…

«Интересно, – успел подумать наш герой, глянув на Татищева, – а кабы государя и впрямь извели, их сиятельство куда бы делись?»

Павел Иванович, хотя и понимал, что бой проигран, втайне все-таки надеялся на чудо, и это подогревало его. Ах, милостивый государь, человек тем и знаменит, что он до последней минуты надеется, а когда не все до конца ясно – тем более. Вы бы сами так себя повели, коли были бы в подобном положении. Да что ж теперь гадать, когда это не к вам относится, а к человеку, сказавшему накануне ареста, что, мол, не беспокойтесь за меня, ничего не открою, хотя бы меня в клочки разорвали… И это он повторял затем в каземате, надеясь, что и они, друзья, ни слова. Но ведь знаете, как оно бывает: одно за другое, и весь ты уже как на ладони…

Военный министр глядел на Пестеля, как бы говоря: «Все уж теперь, батюшка. Я понимаю ваш пафос, но теперь это – все вздор… И вы не упорствуйте, как, бывалоча, в Тульчине, где все ваши были свои. Здесь своих нет. Да и вы государевы».

«Зачем они вообще на цареубийство решились, если уж о пользе отечества пеклись? – подумал наш герой. – Ведь получается, что никакой разницы в мыслях: им – отечество и царю – отечество. Чего убивать-то?..»

Павел Иванович, будучи в смятении чувств и утирая лоб несвежим платочком, вдруг почему-то вспомнил душное тульчинское лето, свой домик с белыми прохладными стенами, низкое крыльцо, ранний вечер. Пахло пылью и укропом. Подполковник Ентальцев уезжал в Каменку. Павел Иванович вышел проводить гостя. Бричка стояла на самой дороге. Ноги лошади утопали в пыли. На загорелом жестком лице Ентальцева удивительно нежными и молодыми казались голубые глаза.

– Просились бы вы в Киев, – засмеялся Ентальцев. – Здесь у вас путем и общества нет…

– Передайте письмо Волконскому тотчас же, – попросил Пестель. – Вы имеете в виду женщин?

– Я человек семейный, – снова засмеялся Ентальцев.

И бричка тронулась. Бесшумно. Словно поплыла.

Пестель понимал, что не всем дано оставаться самими собою под ударами судьбы, а лишь немногим, в ком сила духа и прочность воззрений слиты с давнего времени и как бы вошли в кровь. Но что делать? Кабы этих господ хоть в малой степени интересовали мысли о благе страны, они должны были бы перешагнуть через страх цареубийства и вслушаться в его, Пестеля, выстраданные мнения… Да разве в цареубийстве дело? Господи, да и при чем тут царь?..

…Тут жестокая судьба позволила Павлу Ивановичу снова заглянуть в не столь давнее прошлое, и он увидел прелестную картину, то есть себя самого и князя Трубецкого в Петербурге, в комнате, окна которой выходили на Неву. Нева была весенняя, еще не вполне избавившаяся ото льда. Князь глядел настороженно, даже как будто ужас мелькал в его больших детских глазах, крупный нос грустно нависал над губой, темные кудри были взъерошены.

– Значит, от разговоров о нравственном совершенстве мы пришли к цареубийству? Вот к чему мы пришли? – спросил он шепотом у гостя.

– Почему же вы так решаете? – удивился Павел Иванович. – Вопрос стоит о коренных преобразованиях – это первое… Ну а убийство ли, высылка, изоляция или полюбовный договор, – он засмеялся. – Монархия и республика несовместимы…

– А вы уверены, – опять шепотом спросил князь, – а вы уверены, уверены вы, что возможно изменять природу власти? Вы чувствуете в себе это право?..

Павел Иванович снова рассмеялся, но тут же погас и сказал жестко:

– Князь, я вам удивляюсь. Вы хотите, чтобы мы, преисполнившись благонамерения, оставили все как есть? Тогда для чего же все эти годы? Моральный бунт нам не помощник… Вы хотите… Вы просто боитесь?..

Тут князь густо покраснел. О каком страхе можно говорить с ним, героем Бородина?

– Я вижу ваши намерения, – сказал Трубецкой глухо и решительно. – Мы этого не приемлем. Мы, северяне, этого не приемлем. Вы это должны хорошо понять…

…Пестель скрестил привычно руки на груди, словно забыв, что он – пленник.

«А кабы он стал государем?» – подумал наш герой, исподтишка разглядывая Пестеля, и вздрогнул: Павел Иванович смотрел на него тяжелым взглядом, напомнив Бонапарта с известной литографии.

«Эва, как они переглядываются, – заметил про себя граф Татищев. – Юнец глядит на Пестеля, как кролик – на удава. Не будь меня – кинулся бы в пасть к нему, я знаю…»

Но тут Пестель перевел взгляд на графа, и военный министр отворотился с раздражением.

«Объявись я царем, – подумал Пестель, – ты бы мне присягнул. Да только тебе ведомо, что я царем не буду… Что же во мне проку-то для тебя, сударь? Нешто идеи мои?»

«Не тебя, не тебя я сужу, – живо откликнулся граф, вперив в стол по-собачьи тоскливые свои глаза, – а образ мыслей, которые ты взращиваешь. Тебя мне жаль…»

«Вознесся я, вознесся, – мелькнула в голове нашего героя нерадостная мысль. – Как бы не упасть…»

Боровков подманил Авросимова, и наш герой ринулся к начальнику получить от него новую тетрадь, затем низко поклонился и снова поспешил к своему стулу и подумал: «Чего это я спешу?.. Со стороны, как поглядеть, смех один!..» – и глянул на Пестеля. Павел Иванович ну как нарочно рассматривал его своими раскосыми глазами, и была в них боль.

– Вы бы уж не запирались, господин полковник, – вдруг сказал граф эдак расслабленно, по-домашнему. – Охота вам со смертию шутить? Его величество обо всем знает. Жалеет вас… Не упорствуйте.

– Дело ведь не во мне, ваше сиятельство, – глухо и обреченно выговорил Пестель, – а в образе мыслей, который вам не совсем ясен, а потому и представляется преступным…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю