Текст книги "Бабушка"
Автор книги: Божена Немцова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Тятенька больше не охотится за сернами! – выпалил Орлик.
– Ты правду сказал. Стоит мне прицелиться, вижу перед собой умоляющие глаза серны. Боюсь: рука дрогнет, и я лишь пораню зверя; пускай уж лучше бегает на воле.
– А вы бы только злых зверей убивали, а добрые пускай живут, их жалко, – проговорил со слезами в голосе Вилем.
– Во всяком звере, как и во всяком человеке, есть и хорошее и дурное. Попадешь впросак, если посчитаешь, что коли зверь на вид красивый, смирный, так он и взаправду хорош, а коли глядит свирепо и собой неказистый, так он плох. Внешность-то обманчива. Человек часто бывает несправедлив: он жалеет то, что ласкает взгляд и сумеет ему понравиться, и отворачивается от всего дикого и безобразного ... Был я однажды в Градце перед казнью двух преступников. Один из них был красив лицом, другой – уродлив, неприветлив и угрюм. Красивый убил своего товарища из ревности. Урод был моим земляком: когда его уже осудили, я пошел к нему в тюрьму и спросил, нет ли у него поручений к домашним, я, мол, с радостью их выполню. Посмотрел он на меня, дико захохотал, затем покачал головой и говорит: «Я!. .. Я буду передавать поручения да привет? ... Кому?! Нет у меня никого!» И, отвернувшись, опустил голову на руки. Недолго он так сидел. Потом вдруг вскочил и, стоя передо мной с заложенными за спину руками, спросил: «Дружище, исполнишь ли ты то, о чем я тебя попрошу?» – «С радостью!» – ответил я и подал ему руку. В эту минуту на его лице выразилась такая безысходная грусть, что я, кажется, все бы для него сделал; уже не было в лице ничего отталкивающего, и возбуждало оно лишь жалость и участие. Должно быть, узник угадал мои чувства: поспешно схватил мою руку, сжал ее и взволнованным голосом произнес: «Если бы мне протянули эту руку три года назад, не был бы я здесь. Зачем мы раньше не встретились? Зачем попадались мне только такие люди, которые втаптывали меня в грязь, смеялись над моей внешностью и отравляли мою душу ядом и горечью! . . . Мать не любила меня, родной брат выгнал, сестра меня стыдилась. А та, которая, думал я, любит меня, за чью ласковую улыбку я готов был достать звезды с неба, отдать десять жизней, если б они у меня были, ради которой рисковал я жизнью, меня дурачила. Когда я захотел услышать из ее уст то, о чем уже все люди судачили, она выгнала меня за дверь, да еще натравила на меня собаку...» И этот страшный на вид человек заплакал, как дитя. Вытерев слезы, он снова взял меня за руку и тихо добавил: «Когда будете в Мартовском лесничестве, загляните в ущелье; там над пропастью стоит одинокая ель – ей перелайте мой привет, ей и кружащимся над ней хищным птицам да высоким горам. Ее ветвями укрывался я в летние ночи, этой ели поверял я свои сокровенные думы, вблизи нее я не чувствовал себя отщепенцем . . .» Он замолчал, опустился на скамью, и больше я не услышал от него ни слова, он лаже не посмотрел на меня ни разу. Когда я уходил, мне было жаль его до слез. Люди проклинали и бранили этого урода, называли его прирожденным негодяем, утверждали, что он вполне заслуживает смерти: на что это похоже: никого не хочет видеть – даже священника, только всем показывает язык, а казни ждет, как праздника . . . Красивого все жалели, чуть не передрались из-за песенки, сочиненной им в тюрьме: все желали его помилования, – ведь он всего лишь из ревности убил товарища, а другой – коварно застрелил ни в чем не повинную девушку и вообще способен убить кого угодно! ... Да, всякий смотрит со своей колокольни: сколько голов, столько и умов. Перед каждым глазом вещь поворачивается другой стороной, оттого-то и трудно бывает решить, кто прав, а кто виноват. Это одному богу ведомо. Он читает в тайниках человеческого сердца и может судить людей. Ему понятен язык животных, ведомы пути каждого жучка, строение каждой былинки. Ветер дует, и воды текут, куда он укажет …
Лесник снова замолчал. Трубка его погасла. Глаза Бейера блестели, словно на лицо его падал отсвет осеннего солнца, заливающего мягким светом горную долину, в которой еще зеленеет трава и цветут цветы, хотя на вершинах гор уже лежит снег.
Все загляделись на него.
– Святая правда, – заговорила бабушка. – Слушать ваши речи приятно, как священное писание... Да вот ребятишек укладывать пора. Сынок ваш притомился с дороги, и вы тоже. Завтра еще поговорим.
– Этого кобчика. Орлик, отдай моему филину зачем он тебе, – сказал ризенбургский лесник, перекидывая ружье через плечо.
– Хорошо.
– Мы сами принесем его рано утром вам, – заявили мальчики.
– Да ведь утром вам надо в школу?
– Ради гостей я разрешила им пропустить завтра уроки, – сказала мать.
– Ну, так и я своих воробышков дома оставлю, пускай и у них будет праздник. Так приходите же, спокойной ночи! Счастливо оставаться!
«Любезный собрат из долины», как частенько называл его Бейер, простился с друзьями, крикнул Гектора, который сразу же завоевал симпатию Орлика, и ушел.
Рано утром, когда дети Прошковых eщe крепко спали, Орлик уже сбегал на плоты, на которых они приплыли. После завтрака Бейер пошел с мальчиками в лесную сторожку, а бабушка с Барункой и Аделькой отправились в трактир проститься с Милой.
Трактир был полон народу. Отцы и матери, сестры и братья, друзья и товарищи собрались проводить тех, кого угоняли в солдаты. И как ни утешали они друг друга, сколько ни подливал вина хозяин и Кристла, даже Мила им помогал, сколько ни пела молодежь веселые песни, чтобы подбодриться, – ничего не помогало. Никто не пьянел. Другое дело, когда парни еще только шли на вербовку и, натыкав еловых веток на шапки, кричали, пили и пели, чтоб заглушить страх и боязнь. Ведь тогда и у этого стройного, красивого молодца еще оставалась капелька надежды. Кроме того, парням льстили слезы девушек, их подкрепляла родительская любовь, которая в таких случаях, как горячий ключ, скрытый до поры до времени в лоне земли, бурно прорывалась наружу. Они гордились, когда слышали толки соседей: «Ох, этому не отвертеться, ведь парень-то строен, что тополь. Весь точно сбитый . . . Такие там нужны! . . .» Приятные слова разбавляли горечь ненавистной солдатчины. Но разговоры, что скрашивали тяжкий путь здоровых, красивых юношей, больно отзывались в сердцах тех, кому нечего было бояться попасть в солдаты, ибо они еще раз напоминали об их телесных недостатках. Многим калекам было так тошно, что они скорей бы согласились добровольно завербоваться, лишь бы не слышать обидных насмешек: «Не бойся, по тебе мать не заплачет! . . . Чего дрожишь, на барабане присягать не придется – ты собаке по колено! . . . Иди-ка, парень, в рейтары ( солдат тяжелой кавалерии): у тебя ноги, как у вола роги! .. .» Язвительные слова били больнее хлыста.
Бабушка вошла в сени, но в комнату заходить не стала. Не потому, что было душно. Ее поразила та скорбь, которая сжимала сердца собравшихся в трактире людей и ясно выражалась на всех лицах . . . Бабушка понимала, как тяжело несчастным матерям; вот одна из них в немой горести ломает руки, другая тихо плачет, третья громко причитает. Нелегко и девушкам, которые стыдятся показать свое горе, а все же без слез не могут смотреть на побледневших парней; от вина они стали еще грустней и не поют уже песен. А каково отцам?... Сидят молча, убитые горем, за столом и думают одну общую думу. Где взять замену сыновьям-работникам, которые были их правой рукой, как пережить разлуку с ними? А срок немалый – целых четырнадцать лет.
Бабушка села с девочками в саду.
Скоро пришла Кристла, заплаканная и бледная, как стена. Она хотела что-то сказать, но судорога сжала горло, горе камнем навалилось на грудь. Молча прислонилась девушка к стволу цветущей яблони. Это была та яблоня, через которую она в святоянскую ночь перебрасывала свой веночек. Венок перелетел, но вместо того, чтобы исполниться предсказанию, что она соединится с милым сердцу, их разлучают . . . Кристла закрыла лицо белым передником и зарыдала. Бабушка не стала ее утешать.
Появился Мила. Куда девались румянец лица и живость глаз. Он походил на безжизненную статую. Молча подал Мила руку бабушке, молча обнял любимую девушку и, вынув из-за пазухи вышитый платочек, – такой платочек каждый парень получает от своей возлюбленной в знак любви, – стал утирать ей слезы. Никто из них не рассказывал, как велико его горе, но когда из трактира послышалась песня:
Как только мы расстанемся, Тоска, печаль измучит нас, И будут плакать день и ночь Дна сердца и две пары глаз, —
Кристла порывисто обняла своего суженого и, рыдая, спрятала лицо на его груди. Ведь напев этой песни неумолчно звучал в их сердцах.
Бабушка встала; слеза покатилась по ее щеке. Барунка тоже заплакала. Положив руку на плечо Милы, старушка взволнованно проговорила;
– Да сохранит и утешит тебя бог, Якуб! Исполняй свою службу, как должно, и тебе будет не так тяжело. Коли благословит господь мой замысел, разлука ваша не будет долгой. Не теряйте надежды. А ты, девушка, если любишь его, не прибавляй горя своими слезами! . . . Ну, с богом!
Перекрестив Милу, бабушка крепко пожала ему руку, быстро повернулась, забрала внучек и пошла домой, радуясь тому, что утешила людей в горе.
Слова бабушки были для влюбленных росой, упавшей на увядший цветок и воскрешающей его к новой жизни.
Стоя под цветущей яблоней, они обнимали друг друга, и ветер ронял на них ее лепестки.
У трактира загремела телега, приехавшая за новобранцами. «Мила! Кристла!...» – раздались голоса. Они ничего не слыхали. Не размыкали объятий. – Им не было дела ни до кого в мире, ведь каждый из них обнимал весь мир! ...
После обеда Бейер простился с приветливыми хозяевами. Терезка, по обыкновению, наложила отцу и сыну на дорогу полные сумки разной снеди. Каждый из мальчиков подарил Орлику что-нибудь на память. Барунка дала шнурок на шляпу. Когда Аделька спросила бабушку, что ей подарить Орлику, та посоветовала подарить розу, которую принесла она от Гортензии.
– А ведь вы, бабушка, говорили, что я буду носить ее у пояса, когда вырасту, – возразила девочка. – Она такая красивая!
– Что тебе любо, то ты и должна отдать дорогому гостю, коли хочешь оказать ему честь. Подари розу: девочкам всего больше пристало дарить цветы.
Аделька послушалась и приколола пышную розу к шляпе Орлика.
– Ох, миленькая Алла, боюсь, что не долго твоя розочка сохранит свою красу, – сказал Бейер, – Орел – дикая птица: целый день, в дождь и ветер, летает он над горами и скалами...
Аделька вопросительно посмотрела на Орлика.
– Не беспокойся, батюшка, – отвечал мальчик, любуясь подарком, – в будни, прежде чем уйти в горы, я ее хорошо спрячу и только по праздникам буду с ней щеголять. Она всегда останется такой красивой.
Аделька была очень довольна. И никому в голову не пришло, что она-то и есть та самая роза, по которой станет со временем вздыхать Орлик. Унесет он ее в снежные горы и лесные чащи, будет оберегать и лелеять, и ее любовь озарит светом и счастьем всю его жизнь.
16
Прошла троица, которую бабушка называла «зеленым праздником», верно потому, что в этот день весь дом, и внутри и снаружи, украшался березками. Стол и кровать стояли точно в зеленых беседках. Миновал и праздник тела Христова и Янов день. Уже не пел в кустах соловей, ласточки выпускали своих птенцов из-под застрехи, а на печи, под боком у кошек, лежали майские котята, с которыми любила играть Аделька. Ее Чернушка водила за собой уже взрослых цыплят. Султан и Тирл каждую ночь прыгали в воду за мышами, это давало старым пряхам повод говорить, что на мостике у Старой Белильни пошаливает водяной.
Аделька помогала Ворше отводить на пастбище Пеструху, собирала с бабушкой травы, а не то, сидя возле нее во дворе под липой – старушка уже начала сушить липовый цвет, – читала вслух букварь. Под вечер, когда бабушка с внучкой отправлялись встречать школьников, они всегда сворачивали в поле. Бабушка любовалась льном. Нравилось ей также смотреть на обширные господские поля, где уже желтели спелые колосья. Когда ветер волновал ниву, бабушка глаз от нее отвести и не могла. С ней обыкновенно останавливался обходивший поля Кудрна, и старушка говорила ему:
– Сердце радуется, глядя на такую благодать!... Только бы не было грозы.
– Да, печет знатно, – отвечал сторож, поглядывая на небо.
Когда проходили мимо гороха, Кудрна не забывал наполнять передник Адельки молоденькими стручками, успокаивая свою совесть тем, что княгиня не стала бы возражать: она любит и бабушку и ее внучат.
Барунка уже не приносила сестре солодковый корень и тянучки из него, которые она покупала на свой крейцер, либо получала от девочек за приготовление немецких уроков. Как только около школы появилась торговка черешнями, дети стали проедать свои крейцеры на черешни. Возвращаясь домой дубовой рощей, они искали землянику. Барунка сделала себе из бересты кузовок и не ленилась наполнять его спелыми ягодами для сестренки. Когда сошла земляника, она собирала оставшуюся кое-где клубнику, позднее – чернику и лесные орехи. Бабушка приносила из леса грибы и учила внучат распознавать их. Словом, был конец июля, а в начале августа должны были вернуться княгиня и отец; кроме того, дети с нетерпением ждали каникул. Терезка опять целыми днями пропадала в замке: надо было присмотреть за уборкой. Садовник сбился с ног, отдавая последние распоряжения. Он следил, как расцветают цветы на куртинах, ровно ли подстрижена на газонах трава, просматривал каждый кустик: вдруг поденщицы оставят какой-нибудь сорняк, а его следовало бы выдернуть и бросить через забор!... Все готовились к приезду княгини. Одни, кому приезд сулил выгоду, радовались, другие были недовольны. В семье управляющею с каждым днем росло беспокойство. Когда же по замку пронесся слух: «Завтра приедут! ...» – управляющий даже снизошел до того, что ответил приказчику на его льстивое приветствие, чего никогда не делал зимой, пока был первой персоной в замке. Бабушка желала княгине всяких благ и каждый день молилась за нее. По правде сказать, ей бы не было никакого дела до княгини, если бы от нее не зависело возвращение зятя. Но в этот раз и по другой причине старушка с нетерпением ждала приезда господ. Она что-то задумала, хотя никому ничего не говорила.
В начале августа начали жать хлеб; княгиня со всей своей свитой приехала как раз к этому времени. Дочь управляющего надеялась на встречу с итальянцем, но ей поторопились сообщить, что госпожа оставила его в столице. Терезка вся сияла от радости, а дети не отходили от своего любимого папеньки. Бабушка загрустила, узнав, что не приехала ее дочь Иоганка. Зять привез от нее письмо. Посылая тысячу поклонов от тети Доротки и ее мужа, дочь сообщала, что вследствие болезни дяди приехать не может. Было бы нехорошо оставлять тетку одну присматривать за хозяйством и за больным. Еще она писала, что ее жених достойный человек; тетка советует выходить за него, и в Екатеринин день они хотят сыграть свадьбу. Ждут только согласия бабушки. «А как повенчаемся, при первой возможности приедем в Чехию за твоим, матушка, благословением; очень хочу, чтобы ты познакомилась с моим Иржиком, которого мы зовем Юрой. Он не чех, откуда-то с турецкой границы, но вы будете понимать друг друга: я научила его по-чешски скорее, чем Терезка Яна. Я бы рада выйти за чеха, матушка, знаю, и вам бы это больше пришлось по душе, да что делать: сердцу не прикажешь. Очень уж я полюбила моего кробата», – так заканчивала Иоганка.
Терезка читала письмо вслух. Ян, присутствовавший тут же, заметил:
– Будто слышу самою Гану; хорошая девушка, веселая ... И Юра порядочный человек, я его видел; если у Ганы золотые руки, то он лучший подмастерье у дяди. Бывало, зайду в кузницу, всегда им любуюсь. Парень крепок, как дуб, и работник славный.
– Там было одно слово, я что-то его не поняла, прочитай-ка еще раз, Терезка, – и бабушка указала на конец письма.
– Верно, кробат?
– Да-да ... Что это такое?
– Так прозвали в Вене хорватов.
– Вот оно что. Ну, дай бог ей счастья. Как подумаешь, с каких дальних концов люди сошлись! И Иржи зовут, как ее покойного отца. – С этими словами бабушка сложила листок, утерла слезы и пошла прятать письмо в сундук.
Дети были несказанно счастливы, что их дорогой отец опять с ними. Глядели и наглядеться не могли. Перебивая друг друга, они торопились сообщить ему все, что случилось за год, хотя он уже давно обо всем знал из писем матери.
– Ты всю зиму будешь с нами жить, папенька? ... – спрашивала Аделька, ласкаясь к отцу и приглаживая ему усы, что было ее любимой забавой.
– А когда снег выпадет, папенька, ты покатаешь нас на красивых санях? А подвесишь лошадям бубенчики? Раз зимой за нами присылали такие сани из города: мы с маменькой поехали, а бабушка не захотела. Лошади бежали, бубенчики звенели, а в городе все высыпали на улицу посмотреть, кто такой едет, – рассказывал Вилем.
Отец не успел ответить, как Ян затараторил:
– А знаешь, папенька, я буду охотником! Вот кончу школу и уйду к пану Бейеру в горы, а Орлик пойдет в Ризенбург.
– Ладно, ладно, пока что учись прилежней в школе, – отвечал, улыбаясь, отец, позволив мальчику выговориться до конца.
Пришли друзья – мельник с лесником – приветствовать дорогого гостя. В доме стало еще веселее. Султан и Тирл с радостным визгом бросились навстречу Гектору, будто торопились сообщить ему приятную новость. Ведь хозяин их любил, и побоев они от него не видали с тех пор, как загрызли утят. Он даже гладил их по голове, когда они выбегали навстречу. Видя, как они рады Яну, бабушка говорила, что животные чувствуют, кто их любит, и долго помнят ласку.
– Что, Гортензия совсем поправилась? – спросила жена лесника, которая тоже пришла с детьми проведать кума.
– Говорят, что да, а я полагаю – нет. Что-то ее угнетает. Она всегда была худенькая, а теперь – в чем только душа держится: глядит – и словно никого вокруг не замечает. Плакать хочется глядя на нее. Княгиня с ней совсем измучилась. С тех пор как захворала Гортензия, в доме прекратилось всякое веселье. Перед болезнью собирались ее помолвить с одним графом. Он из богатого рода, княгиня дружила с его родителями и, говорят, очень желает этого брака. Только не знаю ... – И Прошек недоверчиво покачал головой.
– А что теперь говорит граф? – спросила женщина.
– А что он может сказать? Приходится ему сидеть и ждать, пока девушка выздоровеет. А если умрет – будет носить траур, коли и вправду ее любит. Говорят, он хочет ехать с ними в Италию.
– А Гортензия любит графа? – спросила бабушка.
– Кто знает? Если сердце ее свободно, он мог бы ей понравиться, граф недурен собой, – ответил Ян.
– Вот то-то же – если свободно... – заметил мельник, поднося Прошеку раскрытую табакерку. – На вкус и цвет товарищей нет, – пояснил он свою мысль любимой поговоркой. – Вот наша трактирщица давно бы сыграла свадьбу и не ходила бы как в воду опушенная, если бы не отняли у нее злые люди суженого, – добавил мельник и, обнеся всех табаком, понюхал сам, кивнул при этом в сторону Кристлы, которая тоже находилась в комнате.
– Я очень жалел вас обоих, когда Терезка мне написала о случившемся, – сказал Прошек, взглянув на бледное лицо девушки. – Свыкся ли хоть немного Мила со своим положением?
– Что ж ему, бедному, остается делать! Хоть и тяжко, а привыкать нужно, – отвечала Кристла, отвернувшись к окну, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.
– Да ... хоть в золотую клетку заприте птицу, а все равно лес ей милее, – вздохнул лесник
– Особенно если там пташечка по нем тужит, – усмехнулся в усы мельник.
– И я тоже был солдатом, – начал Прошек; улыбка заиграла на его красивых губах, голубые глаза обратились к Терезке.
Она усмехнулась и бросила:
– Ну ты был настоящий герой!. . .
– Не смейся, Терезка. Небось, когда ходила на вал с тетей Дороткой смотреть, как я марширую, так обе плакали.
– И ты с нами заодно, – припомнила Терезка. – Но тогда нам было не до смеха, смеялись, наверное, те, кто видел нас в это время.
– Должен признаться, что мне было безразлично, назовут меня бабой или героем, и последней чести я не добивался, – добродушно заявил хозяин. – Все четырнадцать дней солдатчины я провздыхал и проплакал, почти не ел и не спал; пока дождался увольнения, я стал походить на тень.
– Так вы были солдатом всего четырнадцать дней? Ну, если бы Миле посчитали дни за года, он прошел бы солдатскую службу играючи, – заметил мельник.
– Да и я бы не так мучился, если б наперед знал, что один мой добрый приятель хлопочет о выкупе, а брат собирается заступить мое место в солдатах. Как снег на голову свалилась эта новость . . . Брату нравилась солдатская жизнь, она ему больше подходит во всех отношениях. Не подумайте, однако, что я трус. Если бы пришлось защищать семью и отечество, я бы первый взял ружье. Но ведь не все люди одинаковы, один создан для одного, другой для другого. Так ведь, Терезка? – говорил Прошек, положив руку на плечи жены и ласково заглядывая ей в глаза.
– Так, так, Ян, ваше место в семье, – отвечала бабушка за дочь, и все присутствующие, знавшие мягкую натуру хозяина, молча согласились с ней.
Когда приятели стали расходиться, Кристла шмыгнула в бабушкину комнатку и, вынув из-за корсажа письмецо с отпечатком солдатской пуговицы, шепнула: «От Якуба ...»
– Да ну, вот радость-то! Что ж он пишет? – Бабушка обрадовалась не меньше Кристлы. Кристла развернула письмо и начала читать по складам:
– Дорогая моя Кристинка! Сто раз приветствую тебя и целую. Да что проку в том? Лучше бы хоть разок поцеловать тебя наяву, чем тысячу раз на бумаге!... Но три мили лежат между нами, и не увидеть нам друг друга. Я знаю, что ты не раз за день подумаешь: «А что сейчас делает Якуб? Как-то ему живется?» Дела у солдата хватает, но от такого, как я, толку мало.
Как говорится, плоха работа, коль на уме забота. Неважно мне живется. Кабы сердце мое было свободно, как у Витковичева Тонды, я, может, охотнее тянул бы солдатскую лямку. Товарищи мало-помалу привыкают, им не так тяжело. Я тоже несу службу как положено: что потребуют, все исполняю. Только все мне опостылело. Не то чтоб привыкать —день ото дня становится тошнее... От зари до зари все думаю о тебе, моя голубка; если б знать, что ты здорова, хотя бы поклон от тебя получить, я был бы покойнее. Когда стою на карауле и вижу, как птицы летят в вашу сторону, всегда жалею, что они говорить не умеют, а то послал бы тебе весточку... А еще лучше самому стать вольной пташкой, залетным соловушкой, чтоб повидаться с тобой. Ничего не говорила тебе бабушка Прошековых? Не знаешь ли, что разумела она, когда сказала что наша разлука ненадолго? В самые горькие минуты я вспоминаю ее последние слона, и тогда словно камень с души свалится; крепко надеюсь, что она нам поможет. Бабушка никогда не говорит попусту... Пришли хоть несколько строчек, порадуй меня, пусть тебе кто-нибудь напишет. Пиши обо всем, ладно? Успели наши убрать сено в погожее время? А как жатва? Здесь уже начинают жать. Когда я вижу идущих в поле жнецов, так, кажется, бросил бы все и пристал к ним. Не ходи, прошу тебя, одна на барщину; я знаю, тебя будут пытать обо мне, будут тебе бередить сердце ... Не ходи! И этот пустозвон писарь ...» Вот глупый, он думает, что я могла бы... – рассердилась Кристла, но тотчас продолжала: – «... не дал бы тебе покоя. Держись Томеша, я просил его тебя охранять. Поклонись ему и Анче. Сходи к нашим, передай им мой поклон, ваших я тоже приветствую сто раз, и бабушку с ребятишками, и всех знакомых, и друзей. Я бы хотел тебе написать столько, что лист не покрыл бы даже весь Жерновский холм, а о таком маленьком клочке бумаги говорить нечего. Ко всему прочему, мне пора на караул. Когда стою на посту, всегда напеваю «Звездочки ясные, свечечки малые . . .» Мы вместе с тобой пели эту песенку накануне расставанья, и ты плакала. Как радовали нас когда-то звездочки, как тешили, и, бог весть, порадуемся ли мы на них когда еще . . . Ну, оставайся с богом!»
Кристла сложила письмо и вопросительно посмотрела на бабушку.
– Твое счастье, девушка, что захороводила такого парня. Кланяйся ему от меня и скажи, чтоб надеялся на бога: из любого положения выход найдется; не все ненастье, проглянет и красно солнышко. Но сказать тебе наверняка я ничего не могу, пока сама толком ничего не знаю. На барщину ты ходи, когда потребуют; мне бы хотелось, чтоб на дожинки венок княгине подавала ты. Ну, да если будешь ходить на барщину, другую не выберут.
Слова бабушки успокоили Кристлу, и она обещала во всем слушаться ее советов. Со времени приезда Яна бабушка не раз его спрашивала, когда княгиня бывает дома, куда ходит на прогулку. Зять очень удивлялся. Бабушку никогда не интересовало, что делается в замке; замок для нее будто не существовал, а сейчас она то и дело о нем заговаривает. Что у нее на уме? Но бабушка сама ничего не говорила, а расспрашивать ее не захотели и, ничего не поняв, приписали все простому любопытству.
Несколько дней спустя Прошек с женой и детьми поехали в местечко: он хотел доставить семье удовольствие. Ворша с Беткой ушли в поле. Бабушка осталась сторожить дом. Взяв веретено, она села во дворе под липу, что вошло у нее в привычку. Но она не напевала, как обычно, а о чем-то думала, покачивая время от времени головой. Наконец, как бы на что-то решившись, старушка сказала про себя: «Так и сделаем!» И тут она увидела Гортензию, которая спускалась по косогору мимо сушильни, направляясь прямо к мостику. На ней было белое платье и соломенная круглая шляпа. Неслышно, словно горная фея, шла она по дорожке: ее ноги, обутые в атласные башмачки, едва касались земли. Бабушка поспешно встала и с искренней радостью приветствовала девушку. Сердце ее сжалось, когда взглянула она на бледное, почти прозрачное личико Гортензии. Столько смирения и глубокой печали выражало оно, что нельзя было на него смотреть без сострадания.
– Как тихо здесь... Ты одна? – спросила Гортензия, сердечно поздоровавшись с бабушкой.
– Одна, одна . . . Наши уехали в город. Дети не могут наглядеться на отца, уж больно долго его не видали, – промолвила бабушка, вытирая фартуком и без того чистую лавочку, раньше чем пригласить гостью присесть.
– Да, очень долго, и это по моей вине.
– И, полно, графинюшка, в животе и смерти один бог волен. Уж как мы горевали и молились, чтоб господь послал вам здоровья. Великое это сокровище, а человек ценит его лишь, когда потеряет. Куда вам с этих пор, ведь вы молоденькая, княгиня не перенесла бы такого горя.
– Я это знаю, – со вздохом отвечала Гортензия, опуская сложенные руки на альбом в красивом переплете, лежавший у нее на коленях.
– Что с вами, голубка моя, почему вы такая бледная? – участливо спрашивала бабушка, глядя на девушку, похожую на печального ангела.
– Ничего, бабушка, – отвечала Гортензия с вынужденной улыбкой, которая лучше слов говорила о затаенном горе. Старушка не пыталась больше что-либо узнать, но поняла, что болезнь девушки не столько телесная, сколько душевная.
Минуту спустя Гортензия уже расспрашивала, как всем жилось без нее в маленьком домике, вспоминали ли о ней дети. Бабушка охотно рассказывала; полюбопытствовала в свою очередь, как поживает княгиня и что она сейчас поделывает.
– Княгиня поехала к леснику, – объяснила Гортензия, – я попросила у нее разрешения остаться, чтоб порисовать эту долину и навестить вас. Она заедет за мной.
– Сам бог ее посылает... – обрадовалась бабушка. – Надо надеть чистый передник; как со льном повозишься, вся в пыли станешь. Вы посидите, графинюшка, я мигом ворочусь!
С этими словами бабушка встала и ушла в дом; скоро она вернулась в чистом переднике, в белом платке и с косынкой на шее, неся белый хлеб, мед, масло и сливки.
– Не угодно ли хлебца, вчера печеный. Да пойдемте в сад, там зелени больше. Правда, и под липой довольно тени. Я люблю сидеть под ней: тут и птица вся у меня на виду, гуляет, в земле роется...
– Тогда останемся, мне и здесь хорошо, – перебила Гортензия, принимаясь за угощение. Нисколько не церемонясь, она отрезала себе хлеба и начала пить и есть. Девушка знала, что оскорбила бы бабушку, если б ничего не попробовала. Между тем она раскрыла альбом и показала бабушке свой рисунок.
– Ах ты, боже мой! Ведь вся долина наша срисована: и луга, и косогоры, и лес, и плотина! Да вон, кажись, и Викторка!... – воскликнула удивленная бабушка.
– Она подходит к этому уединенному уголку. Я встретила ее на косогоре. Как она оборвана! . . . Разве нельзя ей помочь? – с состраданием спросила девушка.
– Ох, милая моя графинюшка, телу-то пособить можно, да что проку, коли рассудка нет. Душа ее блуждает где-то, и видит она все, как во сне . . . Может, любя ее, господь отнял у нее память, и она забыла, что перенесла. Если б вернулся к ней разум, так она, пожалуй, от отчаяния и свою душу загубила, как... Да простит ей господь; коли согрешила, так искупила страданиями ... – Бабушка прервала речь. Перевернув страницу, она увидела новое чудо. – Спаситель мой!... Кажись, Старая Белильня! Вот и двор и липа, а вот я, дети, собаки – все, как живые. Господи, вот что довелось увидеть! Кабы наши-то знали! – воскликнула бабушка.
– Я никогда не забываю людей, которые мне нравятся, – сказала Гортензия. – И чтоб лучше запомнить милые черты, я зарисовываю их. Люблю я также рисовать на добрую память те места, где приятно проводила время ... А ваша долинка прелестна . . . Если б ты позволила, бабушка, я бы охотно нарисовала тебя детям на память.
Бабушка заволновалась и покачала головой.
– Меня-то, старуху?... Ни к чему это, графинюшка, – сказала она прерывающимся голосом.
– Почему же, бабушка? Будешь одна дома, я приду и нарисую тебя. Сделай это для внуков, пусть им останется твой портрет.
– Если вы так желаете, графинюшка, будь по-вашему, – решилась бабушка. – Только чтоб никто не знал об этом, а то скажут, что бабушка одурела на старости лет. Покуда я жива, им мой портрет не надобен, а умру – все равно будет, что обо мне скажут.
Гортензия обещала молчать.
– Где же, графинюшка, вы учились этому? Я сроду не слыхивала, чтоб женщина рисовать умела, – спросила бабушка, перевертывая лист.
– Девушкам моего круга многому надо учиться, чтоб уметь убивать время . . . Но живопись мне особенно понравилась, – отвечала Гортензия.
– Хорошее это дело, – рассудила бабушка, разглядывая рисунок, вложенный в альбом. На нем была изображена поросшая лесом скала, о которую разбивались морские волны. На скале стоял молодой человек с бутоном розы в руке и смотрел на море; вдали виднелся корабль с распущенными парусами.