Текст книги "Левая политика. Текущий момент"
Автор книги: Борис Кагарлицкий
Соавторы: Василий Колташов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Давно пора уже вспомнить старую истину: империя, как и всякое государство, есть аппарат подавления. Подавляет он неимущих – в интересах имущих. И только. Всякие эмоциональные отношения с ним попросту нелепы. Можно любить народ (или, скажем точнее, испытывать симпатию к его характерным чертам), можно любить страну. Но любить аппарат подавления – это уже даже не извращение.
Сегодня, в Российской Федерации, отдельный человек потерян – его не видно, его воля не имеет значения, его интересы для государства абсолютно не важны. Так неужели мы будем стремиться к империи – в которой его судьба будет точно такой же? Не лучше ли попытаться поставить человека в центр мироздания?
И – хоть убейте – лично я не вижу для этого другого средства, чем та самая Всемирная Республика Советов…
ИНТЕРВЬЮ
«Левые должны выдвинуть лозунг национализации культуры…
Главный редактор «Художественного журнала» Виктор Мизиано отвечает на вопросы Ильи Будрайтскиса
Первый вопрос, который хотелось бы задать, – о месте культуры, культурного производства в современной российской ситуации. Мне кажется, для определения позиций сегодня имеет смысл вспомнить классический марксистский, точнее, даже ленинский, подход к культуре. Речь идёт о концепции двух культур – культуры угнетателей и культуры угнетённых. Насколько сегодня, исходя из подобного классового отношения к вопросу, можно говорить об узурпации правящим классом культурного процесса как такового?
Мне кажется, опыт протестной культуры «классического» modernity – опыт авангарда, левой культуры ХХ века является на сегодняшний день скорее фактом, принадлежащим истории, чем фактом, на который можно было бы реально опираться в современной культурной работе. Ведь авангардная, протестная, критически-аналитическая культура ХХ века существовала в контексте мощных общественных движений, острой политической борьбы, которыми была отмечена эта эпоха. Подобная социальная динамика втягивала в ареал протестной культуры – культуры угнетённых – довольно широкий круг явлений и субъектов, в том числе и тех, кто себя и не отождествлял с последовательной левой позицией. Можно ли – останусь на профессионально близкой мне территории современного искусства – в полной мере связать с культурой угнетённых американский концептуализм или минимализм, европейское «бедное искусство»? Видимо, нет, как мы не можем назвать левым в политическом смысле даже Йозефа Бойса, который отдал дань политическому активизму анархистского толка, переплетая его при этом с разного рода артистическими шаманизмом, мифотворчеством и т. п. С этой точки зрения Бойс, несомненно, проигрывает такому художнику, как Ренато Гуттузо – художнику, кстати, на мой взгляд, очень хорошему, значимость которого ещё предстоит осознать, поскольку в усреднённом прогрессистском сознании он остаётся дискредитированным привязанностью к традиционной фигуративной живописи. Политически же Гуттузо маркировал себя недвусмысленно – был членом ЦК итальянской компартии и высказывал свою позицию программно и артикулировано. Кстати, тот же Бойс, кумир и лидер авангардной культуры, относился к Гуттузо с колоссальным уважением.
И всё же культура угнетённых не сводилась в те годы к деятельности последовательных партийно-левых художников. Она узнавала себя в широком критическом и обновительном процессе, который, в свою очередь, узнавал себя в левых общественных движениях, не будучи полностью им тождественным. Она занималась поиском новых нонконформистских смыслов и культурных моделей, в то время как левая политика утверждала нонконформистские политические ценности и альтернативные общественные модели.
Само же общественное движение было далеко не монолитно. В Европе 60-70-х годов существовали и массовые компартии, и троцкисты, и маоисты, были, наконец, социал-демократы, и люди, маркировавшие себя политически более умеренно. Вопреки всем противоречиям именно причастность к широкой и не всегда политически маркированной протестной культуре создавало у них чувство взаимного тождества, причастности к нему общему делу. В Германии в те годы и адвокат, получавший огромные гонорары за, допустим, производственные споры между профсоюзами и корпорациями, и скромный университетский профессор, занимавшийся русским авангардом и избиратель социал-демократов, и симпатизант РАФ – люди очень разных сфер, разных конфессиональных каст, – все они идентифицировали себя через Бойса. Конечно, это была и эпоха кино, «новой волны», эпоха Пазолини, Антониони, Бертолуччи и т. д., чьё искусство обладало огромной притягательной силой, вовлекая через своё искусство широкий круг людей в протестное культурно-политическое поле. В результате причастность к некой общей критической культуре было органически присуще европейскому и американскому мыслящему классу. И в то же время протестная нонконформистская общественная динамика создала смысловое поле для работы художника.
Излишне подробно комментировать, насколько этот исторический опыт является чисто историческим: ведь нет сегодня тех общественных движений в современной социально-политической реальности, которые могли бы быть полем, к которому могла бы апеллировать протестная культура. Вместо этого я вижу ситуацию тотальной поглощенности всего культурного тела культурой господ с её установками на то, что рынок безальтернативен, что быть продаваемым для современного художника – это вопрос чести и т. д. В моём понимании – это сегодня практически неизбывная ситуация.
Интернациональная сцена в ответ на неолиберальный реванш предложила опыт того, что я называю «зонами солидарности» и/ или «зонами автономии». Речь идёт о попытке выстроить альтернативную систему коммуникации, дистрибуции, репрезентации – это и альтернативные журналы, и альтернативные выставочные залы. В России в контексте художественной культуры есть единичные инициативы типа «Художественного журнала» или газеты «Что делать?», порталов Grundrisse и т. п. Однако всё это – скорее дискуссионные пространства, места взыскания самых основ нонконформистского поведения и образа жизни в культуре. В полной мере «второй культурой» это назвать нельзя – слишком сектантский характер носят эти сообщества, слишком персонализирована позиция её адептов.
В связи с этим у меня вопрос относительно ценности и уместности концепции «другой культуры». Если взять такого художника, как Бойс, то он манифестировал себя не как адепт некой социальной функции, но как автор, имеющий свою художественную позицию – позицию, противоположную разделению и фрагментации, навязанных капитализмом. Позицию, основанную на понимании культуры как некой универсальной сферы, не связанной с самим частным характером присвоения, находящейся как бы по «ту сторону» этих отношений. Условно говоря, не несёт ли в себе культура угнетённых, основанная на противостоянии, те же ущербность и неполноту, характерные и для культуры господствующего класса? Насколько актуальна сама постановка вопроса о «другой культуре» как о культуре, которая даёт принципиально иную модель взаимоотношений с обществом?
Бойс однажды сказал замечательную фразу, о которой мне рассказал мой немецкий коллега Юрген Хартен. В перестроечные годы Хартен готовил выставку, посвящённую «правам человека», которую он хотел показать в России. Так вот, Бойс в этой выставке участвовать отказался, сказав, что более актуальным ему представляется обсуждение сегодня не прав, а «обязанностей человека». Говоря иначе, концепция универсальности культуры для того, чтобы быть формой противостояния расщеплённому диверсифицированному обществу, неизбежно предполагала для Бойса не только возвращение к первородному единству мира, но и понимание художника как интегральной личности. Это – факт хрестоматийный! – и было основой эстетической концепции Бойса. И это для него была проблема и эстетическая, и политическая, и этическая.
В самом деле, одним из самых уязвимых моментов современной культуры – это игровая релятивистская концепция личности художника. Она продолжает бытовать и в леворадикальной культуре, хотя её постмодернистские, неолиберальные истоки достаточно очевидны. Столь популярная ныне апология автономности, понятой как непричастность к социальным и этическим последствиям художественного жеста – это суть частный случай этой концепции. Для Бойса же социальный жест и жест эстетический оставались нераздельными.
В нашем контексте это имеет особо принципиальный характер: ведь протестная нонконформистская культура обречена функционировать в основном на площадках чужой репрезентации – культуры угнетателей, с которой она себя не склонна отождествлять. Проблема же, которую можно расценить как тактическую, есть проблема альянса, проблема компромиссов, их возможности и невозможности. И вот здесь возникает целый круг совершенно конкретных и, с моей точки зрения, ещё совершенно не обсуждённых проблем. Например, до недавних пор многие художники, считавшие себя «левыми», зарабатывали деньги, участвуя в политтехнологических кампаниях, способствуя избирательному успеху партий совершенно чуждого им политического лагеря. Насколько это совместимо с идентичностью «левого художника»? Или в какой степени преданность художника своей поэтике освобождает его от учёта контекста, в который попадает его автономное произведение? Говоря проще: можно или нельзя участвовать в выставке, программа или этический контекст которой противоречит твоим идеям и убеждениям? А если можно, то почему, какой ценой, на каких условиях? Ведь и поныне многие «радикальные художники» считают естественным участвовать везде, куда их пригласят. Или же художественная ценность произведения пребывает в ином измерении, неподвластном контексту? Ещё вопросы: можно ли получать деньги на выставку или субсидию на осуществление проекта от очевидных коррупционеров, от людей, чья причастность к политическим провокациям публично доказана? В какой мере художник и активист художественного мира несёт ответственность за нравственный климат в профессиональной среде? Или всё это ушло вместе с диссидентским прошлым советской поры и присущей ей этикой? Я не даю никаких ответов на эти вопросы, тем более – однозначно схематичных. Я обращаю внимание, что, во-первых, сама жизнь эти вопросы ставит, а, во-вторых, что никто не хочет признавать, что вопросы эти действительно нуждаются в ответе. Бойс же от этих вопросов не уходил и ответы на них дал. И способствовать пропаганде в перестроечной Москве неолиберальных лозунгов, взятых на вооружение идеологами глобализации, отказался…
Мне хотелось бы вспомнить известное высказывание Троцкого: «Искусство постольку является верным спутником революции, поскольку оно остаётся верным самому себе». Здесь встаёт вопрос о позиции искусства как особой сферы человеческой деятельности, особой сферы восприятия и познания, к тем экономическим отношениям, которые существуют в обществе. И можно ли здесь вообще разделить вопрос, что искусство вне зависимости от контекста обладает некой самостоятельной ролью, и проблемой непосредственного политического самоопределения, политической ответственности художника. Одно дело – выставляться в буржуазных галереях, созданных на деньги, происхождение которых связано с какими-то тёмными историями, и другое – насколько художник таким образом оказывает конкретную помощь в осуществлении того или иного сомнительного политического проекта. Например, организаторы выставки «Самообразование» противопоставляют себя коммерческим галереям. Они считают, что их работа в государственном центре является более независимой, создаёт пространство культурной альтернативы. Насколько правомерно говорить об этом в обществе, где так или иначе всё культурное производство связано с использованием чьих-то средств? То есть этическая позиция заключается в том, чтобы отделить чистые деньги от нечистых, или же она связана с проблемой политического самоопределения, с вот этой «верностью самому себе»?
Я склонен считать, что этот вопрос рождён реально существующей у нас дискуссией. В московской и, шире, русскоязычной художественной среде, причастной к формированию критической культуры, существует два противоположных лагеря. В одном случае мы имеем дело с людьми, которые основываются на прямом ангажементе и на прямой тематизации протеста. С другой стороны – с художниками, которые настаивают на автономии искусства и на том, что реальный протест, реальная критическая функция художественного высказывания должна быть укоренена в самой внутренней логике этого высказывания. В данном случае эпиграфом к этим чаяниям может быть знаменитая фраза Годара «Я хочу делать не политические фильмы, а делать фильмы политически», что есть парафраза приведённой тобой фразы Троцкого.
Со своей стороны, я могу сказать, что если здраво подойти к сегодняшней ситуации, исходя просто из логики и задач момента, то пускай эти оба лагеря ломают копья и ведут дискуссию. Особенно если она является источником для новых аргументов, для выплеска полемической страсти и творческой энергии. Но мне кажется, что исключительно важны оба этих компонента, и они должны в равной степени присутствовать в художественном производстве и в формировании «второй культуры». Более того, они во многом взаимодополняющие.
Раз нет единого тела протестной культуры, то крайне позитивно, что есть люди, которые программно систематизируют свой политический протест, продумывает его общественный резонанс и эффект. Газета «Что делать?» – это прекрасный творческий проект, который действительно много сделал для популяризации и насаждения в русском искусстве левых ценностей, для выстраивания диалога с интернациональной левой. Здесь существует огромная зона для работы. Мне, например, кажется, что уязвимым местом в упомянутой тобой выставке «Самообразование» (выставка с участием группы «Что делать?» в Государственном центре современного искусства осенью 2006 года. – И.Б.) является то, что она не сопровождалась – хотя и заявила действительно серьёзную лабораторную работу по диалогу с аудиторией – коммуникацией с потенциальными активистами. Мне кажется, что организаторы должны были активнее и последовательнее работать над созданием нового зрителя, выстраиванию диалога с куцыми, но всё время возникающими у нас общественными движениями. Такова миссия этих людей, таково взятое ими направление работы. Мне кажется, что такие художники должны больше работать в зонах, где назревает социальный протест.
С другой стороны, мы не можем считать, что их работа является культурно состоятельной только потому, что они активисты. Перо можно, конечно, приравнять к штыку, но перо всё-таки должно оставаться пером. Работа художника должна в полной мере сохранять ценность культурного высказывания. И именно потому что одной из важнейших форм противостояния является не только альянс с освободительным движением, но и противостояние индустрии, которая как раз и навязывает одномерность сознания. Противостоять коммерциализированному мейнстриму можно не только предъявлением протестной позиции, но и художественной многомерностью произведения, комплексностью творческого высказывания. В этом также есть свой радикализм и критический пафос. Так что контраргументация, на которой так настаивают адепты лагеря автономистов, имеет под собой и смысл, и логику. Наличие этих двух полюсов мне кажется очень симптоматичным, потому что каждый из них не даёт другому успокоиться. Излишне, думаю, разъяснять, что в самой творческой практике, в самом художественном результате оба полюса должны совпадать. И это крайне важно. Лишённая социального и этического ангажемента, чисто автономистская культура, попадая на рынок, теряет свою идентичность, она всё более втягивается в культурную индустрию. Но и активистская культура легко находит свою конъюнктуру или свою сектантскую нишу.
Что же касается вовлеченности в рынок – то, как это ни банально, но жить в обществе и абсолютно игнорировать его законы – это инфантилизм. Конечно же, нужно понимать законы и механизмы этой среды. Более того, мне кажется, дистанцирование от них обедняет опыт, лишает критическое сознание материала для анализа и работы.
Самая главная проблема протестной культуры в том, что она не имеет внятную и доступно сформулированную – причём не только для других, для оппонентов, но и для себя – концепцию культуры и её места в обществе. На сегодняшний день она пассивно принимает навязываемое властью отождествление искусства с культурной индустрией, с рынком. В то время как – раз уж мы существуем в рыночном поле – необходимо и законодательство, которое бы поощряло частную инициативу в области культуры. Раз уж мы живём по этим законам, нужно создавать и налоговую систему, которая бы поощряла тех же самых вменяемых и культурно увлечённых людей со средствами к вложениям в современную культуру и интеллектуальное инновацию. И это у власти надо вырывать, это интересы которые надо лоббировать. Нельзя сказать, что эти соображения в российском обществе не высказываются, но только исходят они от либеральных публицистов и звучат как призывы к улучшению общества либерального капитализма. Левая культура должна перехватить здесь инициативу, исходя из другой концепции общества и системы культуры…
Наконец – и это самое принципиальное – в контрапункте с процессом приватизации публичной сферы левая культура должна настаивать на воссоздании коммерчески независимой сферы в области культуры, за восстановление понимания художественного производства как инновационного ресурса общества. Лозунг национализации сферы науки и культуры должен быть взят на вооружение нынешними левоориентированными политиками и общественными движениями. И, наконец, почему я не слышу требований общественного контроля над фондами культурой политики? То, что культурная бюрократия коррумпирована, то, что она ворует, то, что она аморальна, – это я слышу со всех сторон. Но почему я не слышу никаких конкретных идей и предложений: как должен развиваться диалог экспертного сообщества с властью, как это сообщество должно контролировать культурную политику и быть причастным к принятию государственных решений.
Этой социальной апатичностью критически мыслящее художественное сообщество ничем не отличается от рядовых постсоветских обывателей, так и не отошедших от травмы шоковой терапии, низведшей общество до «голой жизни», если воспользоваться термином Джорджо Агамбена.
То есть можно сказать, что эта этика художественного сообщества фактически тождественна этике общественного участия?
Недавно в беседе с Борисом Кагарлицким, записанной мной для «ХЖ», говорилось, что при всей апологии автономии искусства, с одной стороны, и при всей апологии критического суждения – с другой, колоссальная задача современной художественной культуры состоит в том, чтобы повернуться к публике и осознать себя полноценными участниками общественного процесса. И самая главная проблема состоит в том, что само гражданское долженствование художника, его гражданское бытование – всё это сейчас вообще не осознанно, не транслируется. Отсюда – и то, что различные полемические декларации, манифесты неприятия настоящего положения вещей, не имея чётко сформулированной гражданской и общественной перспективы, приобретают сугубо эстетический, персонажный характер. А пока даже самые социальные проекты художников типа Института Лифшица созданного Дмитрием Гутовым, не будучи встроенными в некую программу гражданского действия, лишаются своего реального смысла. Это низводит работу серьёзного и много понимающего в общественной жизни художника до статуса художнической абсцессии, в то время как по своему внутреннему ресурсу она таковой не является. И конечно, проблема состоит в том, что гражданская позиция не может быть сугубо персональной. Она всё равно формируется в ситуации, когда её носитель является частью сообщества единомышленников. Это сообщество уже существует: поддерживать его, относиться к нему бережно, воспитывать чувство солидарности и поддержки – это на сегодняшний не просто проблема тактики или даже стратегии, это проблема совести критически мыслящего деятеля культуры.
ЛЕВЫЕ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ
Латинская Америка: революция и интеграция
Александр Берегов
Идея политической и экономической интеграции стран Латинской Америки не нова – она существует ровно столько, сколько существуют сами эти страны. Самая первая попытка создания единого государства на территории Южной Америки принадлежала ещё Симону Боливару и, как известно из истории, окончилась неудачей. Освободившись от испанской колониальной зависимости, будущие страны Латинской Америки не спешили создавать совместное государство. Возобладавшие силы дезинтеграции разделили бывшие испанские колонии на ряд независимых государств, отношения между которыми не всегда оставались безоблачными. Одновременно с этим Латинская Америка попадала в сферу интересов США. На протяжении XIX–XX веков «северный сосед» стремился вытеснить с латиноамериканского континента своих европейских конкурентов (в первую очередь Великобританию) и одновременно создать подконтрольное себе объединение стран Южной и Центральной Америки. Окончательно эта задача была выполнена в промежутке между двумя мировыми войнами. Именно в это время Латинская Америка становится «задним двором» США, а американские монополии превращаются в полноправных хозяев континента. Однако революционные события 50-60-х годов бросают вызов гегемонии США на их «дворе», а начавшийся в 80-90-е годы процесс глобализации заставляет страны региона задуматься об интеграции для того, чтобы как минимум не ухудшить своего положения на мировом рынке. Пример Европейского Союза и процесс интеграции стран Азиатско-Тихоокеанского региона, с одной стороны, заставляет страны Латинской Америки вновь обратиться к идеям Боливара, а с другой – подталкивает США к тому, чтоб поставить процесс объединения под свой контроль.
От Вашингтонского консенсуса – к НАФТА и ФТАА
80-е годы стали тяжёлым временем для экономики почти всех стран Латинской Америки. Промышленное производство не росло, зато росла инфляция, ухудшался жизненный уровень населения. Политика импортозамещающей индустриализации начала давать сбои. Именно в этот момент Вашингтон начал активную пропаганду идеи либерализации экономики стран Центральной и Южной Америки. Заручившись поддержкой некоторой части населения, правительства латиноамериканских стран одно за другим стали проводить неолиберальную программу, названную «Вашингтонским консенсусом». Меры, предложенные её разработчиком Дж. Вильямсоном из Института международной экономики, были просты: либерализация внешней торговли, снятие барьеров для иностранных капиталов, приватизация государственных предприятий, дерегулирование, сокращение государственных расходов на социальные нужды и т. д. В краткосрочной перспективе неолиберальные рецепты оздоровления экономики дали положительный результат. Инфляция была остановлена, укрепились местные валюты, наметился рост в экономике в целом. Однако головокружение от успехов прошло очень быстро. Уже с середины 90-х годов (то есть спустя 5 лет после начала реформ) континент начинают сотрясать финансово-экономические кризисы. В них оказались втянуты ведущие страны региона (Аргентина, Мексика). В целом политика Вашингтонского консенсуса привела к ещё большей зависимости латиноамериканских стран от экономики США и других ведущих капиталистических стран. Совокупный внешний долг стран Латинской Америки к 2002 году составил 800 млрд долларов, на его обслуживание уходила большая часть их и без того небольших бюджетов. Количество бедняков в регионе выросло до 220 млн человек, поляризация общества продолжалась. Единственной выигравшей стороной оказались американские транснациональные корпорации, получившие доступ на ранее закрытые для них рынки и сферы производства. В качестве примера можно привести деятельность американской энергетической компании «АЕС Корп.», которая скупила акции венесуэльской «Электрисидад де Каракас де Венесуэла», бразильской «Электропауло», чилийского конгломерата «Генер» и ряда других предприятий и теперь контролирует потребление электроэнергии почти 16 млн клиентов! Вместе с тем ведущие экономики региона Бразилия и Аргентина по-прежнему были не до конца подконтрольны США. Более того, возросла конкуренция со стороны европейских и японских компаний, также активно осваивавших латиноамериканский рынок, и наметился процесс интеграции стран региона без участия «северного соседа». Всё это заставило правительство и деловые круги США приступить к внедрению нового плана по созданию Панамериканской зоны свободной торговли. Пробным мячом для осуществления этой цели должна была стать Североамериканская зона свободной торговли (НАФТА). Первоначально договор должен был быть заключён между США и Канадой, чьи экономики и без того достаточно сильно интегрированы. Однако руководство соседней Мексики, экспорт которой на 80 % также был связан с Соединёнными Штатами, поспешило присоединиться к договору. Что и было осуществлено в декабре 1993 года. С самого начала США видели в НАФТА не только структуру, регулирующую экономические интересы, но и инструмент по созданию «сообщества демократий Западного полушария», то есть договор должен был стать ядром, вокруг которого консолидировались бы страны региона. Не откладывая дела в долгий ящик, в декабре 1994 года администрация Белого дома провела в Майами встречу в верхах, где должно было состояться обсуждение предложения США по созданию Панамериканской зоны свободной торговли (ФТАА). Проект, представленный США, получил на встрече одобрение большинства, но не всех представителей латиноамериканских стран. Итогом стало подписание декларации о намерениях по созданию зоны свободной торговли к 2005 году. Вместе с тем резко обозначились противоречия между латиноамериканскими странами. Те из них, что были привязаны к экономике США, с воодушевлением поддержали предложение Вашингтона (Мексика и страны Карибского региона – Доминиканская республика, Гондурас, Сальвадор). Гораздо более сдержанно на инициативу отреагировали Бразилия, Аргентина и Венесуэла. Двойственную позицию заняли Колумбия и Эквадор. К началу XXI века стали ясны и минусы НАФТА для Мексики. Бурного экономического роста после вступления в НАФТА не последовало, капиталовложения из США носят кратковременный характер, не были созданы новые рабочие места, растёт поляризация в обществе, резко ухудшились права трудящихся и профсоюзов. Всё это делает более очевидным подлинный смысл инициатив США. Мексиканские исследователи и авторы статьи «Семь мифов о НАФТА и три урока для Латинской Америки» пишут: «ФТАА… ускорит потерю суверенного контроля латиноамериканских стран над критически важными политическими инструментами формирования какой-либо стратегии развития».
МЕРКОСУР спешит на помощь
По мере того, как сквозь формулы плана общеамериканской интеграции, предложенного США, всё больше проступали их империалистические замашки, в самой Латинской Америке возник альтернативный план объединения стран региона. Основным застрельщиком Южноамериканского общего рынка (МЕРКОСУРА) выступила Бразилия. К ней присоединился и ряд других стран Андского сообщества. Причины их особого мнения кроются в экономике. В отличие от стран Центральной Америки и Карибского бассейна Бразилия мало зависит от экспорта/импорта продукции в/из США, кроме того, это практически единственная страна в регионе, обладающая развитой промышленностью, что почти автоматически делает её источником альтернативной интеграции в Латинской Америке. Видя последствия слепого следования рецептам Вашингтонского консенсуса, Бразилия не стремится ослаблять национальный контроль над экономикой и «на равных» конкурировать с американскими компаниями, резонно полагая, что есть существенная разница между страной, производящей компьютерные чипы, и страной, делающей картофельные чипсы. Обладая самодостаточной экономикой, Бразилия стремится объединить вокруг себя латиноамериканские страны в рамках МЕРКОСУРА – по возможности без участия США. С приходом к власти левоцентристского правительства Лулы Бразилия на какой-то момент превратилась в лидера альтернативной интеграции в Латинской Америке. Этому способствовала выработка «консенсуса в Буэнос-Айресе», который предполагает сохранение свободного рынка (как действенного инструмента экономики), но одновременно признаёт ответственность государства за социальную сферу и сглаживание неравенства в обществе. Приход левоцентристских политиков к власти в Аргентине, Уругвае, Чили и усиление близких к ним по взглядам политических сил в Мексике, Сальвадоре и Эквадоре делают МЕРКОСУР реальной альтернативой плану объединения Латинской Америки в рамках ФТАА и при главенстве США.
Боливарианская альтернатива
Свой вариант интеграции латиноамериканского континента существует и у Уго Чавеса. Его первой инициативой в латиноамериканской политике президента Венесуэлы, провозглашающего себя наследником Симона Боливара, стало предложение о созыве в Каракасе встречи на высшем уровне, на которой планировалось обсудить вопрос о создании Конфедерации государств Латинской Америки. Однако тогда, в 1998 году, большинство президентов стран Латинской Америки отнеслись к этому предложению прохладно: они не видели в Венесуэле «естественного политического лидера континента». Спустя 6 лет ситуация радикально изменилась. Боливарианская революция не только изменила жизнь внутри Венесуэлы, но и сделала её образцом для других стран, стремящихся покончить с неравенством и угнетением. Перераспределение доходов от нефти в пользу бедных, социальные программы, приход в политику масс бедноты – всё это делает народ Венесуэлы ведущей революционной силой в Латинской Америке. В декабре 2004 года во время визита на Кубу Чавес объявил о подписании документа, получившего название «Боливарианская альтернатива для Америки» (АЛБА). Вскоре о намерении присоединиться к данной инициативе объявили Никарагуа, Боливия и Эквадор. В качестве основы объединения должна была стать идея помощь друг другу на нерыночной основе. В качестве практических шагов предполагается создание единой энергетической сети, единой валюты, банка, программ развития и общеамериканских СМИ (телевизионного канала и радио). Первые шаги по осуществлению этого плана уже начались. Так, в обмен на нефть из Венесуэлы Куба отправила 40 тысяч врачей и учителей для осуществления социальных программ. Создан общеамериканский канал TeleSur, призванный уничтожить монополию буржуазных СМИ на информацию. Активизирован процесс введения единой валюты. Всё это бросает прямой вызов интересам США в регионе.








