Текст книги "На берегах Невы"
Автор книги: Борис Соколов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Однажды весной он вернулся в Петербург и лёг в психиатрическую больницу. «Я – ненормальный, я вижу то, что другие не видят: я вижу Бога, но не в людях у которых много всего».
Князь Орлов искал Бога.
– Он – ненормальный, но безвредный, – сказал главный психиатр Обуховской клиники его брату, генералу Орлову, который приехал специально из Ярославля, чтобы забрать брата из больницы, где тот провёл уже десять месяцев.
– Он не опасен, вы уверены? – спросил брат с опаской.
– Абсолютно. Он спокоен, очень спокоен, и ни с кем не разговаривает.
Орлов и Нина подошли к берегу Невы и спустились по каменным ступенькам к реке. Они присели там близко друг к другу, как будто уже давно были знакомы.
– У Вас есть Бог в Вашем сердце, Нина? – спросил он.
Она нервно засмеялась:
– Я не верю в бога.
– Но вы носите печать бога…. в Вашей душе, – сказал он странным, очень низким голосом. Она едва могла его расслышать. Они долго сидели в тишине. Она более его чувствовала, чем слышала. Она остро чувствовала его присутствие.
– Нева, – сказал он. – Какой сильный, движущийся мир.
– Что вы имеете виду? – спросила она.
Он не ответил.
– Семь веков назад, на этом самом месте, где мы сидим, Князь Александр разбил захватчиков.
– Александр Невский?
– Да… как мало и незначительно слово «Невский» по сравнению со словом «Нева».
Она не поняла его. Он оставил её быстро, не сказав ничего.
Месяцем позже они встретились в маленьком скверике возле Коломны. Это была случайность, она не собиралась в эту часть города. Как будто какая-то сила толкнула её.
Он снова говорил с нею о боге. Она слушала его из любопытства, не обращая внимания на его возбуждённость.
– Я нашёл Бога, разумного Бога. Я нашёл его в других людях, во многих людях. Он не просто божество, но бог, присутствующий везде.
Он не пояснял. Он говорил бессвязно и бормотал слова, которые ничего не значили для Нины. И снова он ушёл внезапно, даже не попрощавшись.
* * *
Рассказывая мне о своих встречах со странным Орловым, Нина призналась, что когда она была с ним она ощущала, что ей хорошо с ним: «Как будто я парю в небе».
* * *
Серым дождливым вечером они встретились снова, опять случайно, не сговариваясь, на одной из тихих улочек Васильевского острова. В этот раз он был расстроен и возбуждён.
– Это животное в тебе, Нина.
Она была возмущена:
– Во мне?
– Да, бог и животное. Твоё целое существо как животное. В тебе есть страшная сила таёжного волка. Он делает, как он хочет, но твоя божья печать приводит его в ярость. Волк показывает свои зубы, но боится Господа Бога, и силы оставляют его.
– Ярослав, о чём ты говоришь? Есть ли правда в твоих словах?
– Да, есть правда, – сказал он печально, но с братским соучастием. – Да, есть правда. Я прогуливался, когда я встретил тебя… и когда я увидел тебя, я почувствовал присутствие Бога, излучающего свет в твоей душе. Это видение сделало меня счастливым.
– Но… – начала она.
– Позднее, когда я проник в глубины твоей души, я обнаружил всё, что в тебе есть и чего в тебе нет. Эти глубины только вероятности и возможности. Но путь, который я вижу, проложен зверем.
И он продолжал, наклонившись к ней и касаясь её руки своими пальцами.
– Моя сестра, сестра в Боге, моя дорогая сестра, я прошу тебя взглянуть на прямую дорогу. Увидь Бога всей силой своей души. Смотри за истинным светом, но если ты не можешь видеть истинный свет, если твоей слабой силы недостаточно найти истинный свет, то пусть это будет неистинный свет. Поскольку: «Что не горячо и не холодно, я выплюну из своего рта». Заблуждаются злоумышленные и прячущиеся. Зло приходит от Князя тьмы. Никогда не смешивай снег с земной грязью», – и он покинул Нину, не попрощавшись.
* * *
Нина и Радомский виделись почти каждый день. После концерта, который принёс славу Нине, Радомский не жалел усилий быть с ней и ухаживать за ней. Нина любила стихи, она была заворожена, когда смотрела в его серые, но полные жизни глаза. На неё произвела впечатление его сверх аккуратность. У него были женские руки с мягкими, нежными и тонкими пальцами. Он воодушевил её к жизни. С ним она смеялась, забывая обо всём на свете. Благодарная ему за это, она разрешала ему при прощании дотрагиваться своими губами до её лба: «Разве ты не видишь, что мы влюблены, ты и я», – говорил он. Она только смеялась и трясла головой.
Однажды поздно вечером, даже позднее обычного, Радомский провожал её после спектакля в Екатерининском театре. Они шли вдоль Невы. Вдруг она остановилась и предложила сесть на каменную скамейку у самой воды. Наверно, она не понимала, что это та самая скамейка, на которой она сидела с Орловым несколько недель назад. Нева казалась неподвижной, и жизнь казалась мечтой. Радомский взял и поцеловал Нину, и даже не один раз. Они не заметили рассерженного человека без головного убора, чья тень падала совсем рядом с ними. Он почти уже подошёл к ним, затем повернулся и медленно пошёл прочь, растворяясь в тумане. Внезапно Нине стало не по себе, она встала, и посмотрела вокруг: «ОН был здесь!» – она почти плакала. Радомский пытался успокоить её, говоря, что никого нет.
На следующий день, когда я зачем-то забегал к Гуерманам, я нашёл Нину в состоянии возбуждения. Она рассказала мне об вчерашнем. Она была уверена, что это был Орлов. «У меня такое чувство, что должно случится что-то ужасное».
* * *
Три дня спустя за завтраком отец Нины передал ей газету: «Прочти, Нина, любопытная история».
На первой страницы газеты «Новое Время» большими буквами заголовок «Фанатик вырвал свой глаз!». Газета сообщала, что на страстную пятницу хорошо одетый человек пришёл в Васильевский частный госпиталь, спросил главного врача и сообщил, что хотел бы зарезервировать палату для своего больного друга. Он заплатил за три дня вперёд. При нём была только небольшая элегантная сумка. Ему показали палату, и затем к нему подошёл главный врач доктор Гроздов. И он объяснил доктору, что тяжело больной это он сам: «Я очень устал и хотел бы отложить обследование до завтра». Припоминая разговор с этим человеком, который назвался Ярославом Орловым, студентом философии, главный врач сказал, что тот был абсолютно спокоен, немного истощён, а так, абсолютно нормальной внешности. Несколько часов позднее были услышаны сдавленные стоны. Сестра позвала дежурного врача, и они направились к Орлову. Дверь была заперта и они не сразу её открыли. Они увидели Орлова на кровати без сознания, и кровь была там, где был его левый глаз, этот глаз он сжимал в правой руке. Рядом с ним на тумбочке лежал лист бумаги на нём большими, чётким буквами было написано:
«Если твой глаз причинил тебе боль – вырви его.
Господь Бог, прости мне, грешнику.
Мои братья и сёстры во Христе, всегда смотрите за светом.
Различайте между истиной и злом.
Я, раб божий, выбрал тяжкий путь к истине».
Письмо было не подписано. Из документов в сумке следовало, что пострадавший в действительности является князем Ярославом Орловым, дворянином и бывшим капитаном гусарской гвардии, принимавшим участие в ожесточённых боях в Пруссии в первые месяцы войны.
Выяснилось, что он был одним из немногих уцелевших тогда. Он оставался в армии ещё полгода и награждён двумя Георгиевскими крестами за храбрость. Только после было замечено, что с ним что-то произошло. Он был демобилизован с почестями, но домой не явился. Его отец был военным губернатором Ташкентской губернии.
Газета сообщала, что князь Орлов всё ещё без сознания. Предпринимались все усилия, чтобы спасти его жизнь.
* * *
«Я помню его, – заметил Нинин отец. – Он учился у меня истории, блестящий мальчик. Да… битва под Кенигсбергом была кровавой баней для его полка. Он был всего одним из пяти чудом уцелевших офицеров».
* * *
Нина колебалась, когда стояла перед больничными дверьми. Наконец, она поднялась по лестнице, и неприятная мысль закралась ей в голову: «Почему я здесь?». Она спросила сестру, где лежит Орлов, и та проводила её к двери в палату. Нина постучалась, ответа не было. «Мадам, он без сознания, он не может Вас слышать». Видя, что Нина не решается, она открыла дверь и глупо произнесла: «Он улыбается!». Нина уставилась на лицо Орлова и отпрянула: он улыбался болезненной гримасой человека, лежащего без сознания. Нине захотелось на воздух. Онемевшая и раздавленная бедой, она поспешила домой и закрывшись, горько плакала. Этим вечером она получила письмо. Почерк был ровным, чётким и ясным, поправок не было, и каждая буква была, как выгравирована:
«Моя дорогая сестра в господе. Одно тело и одна душа.
Епиф. 4:4
Немногие могут понимать реальный смысл этих глубоких слов.
Божественный мир великой, великой энтелехии могут понять только те, которые ищут истину.
Желание плоти отвратительно и греховно и отделяет нас от Царства Господня.
Ты увела меня от прямого пути.
Ты разбудила во мне плотские чувства, любовь, ревность и желание обладать.
Но божеский мир сильный. Он дал мне силы восстановить гармонию и целостность моей души, которая снова счастлива воссоединиться с божественной энтелехией.
Князь Ярослав Орлов.
Моей единственной вечно возлюбленной – не забудь меня».
* * *
Этим же вечером я был в доме у Гуерманов. Генерал был дома и, очевидно, был рад меня видеть: «Иди к ней в комнату. Она отказывается говорить с нами. Отказывается даже есть». Я поднялся на второй этаж и постучал к ней.
Она была истощена и полной прострации. Её глаза были красные от слёз и волосы, обычно причёсанные, были растрёпаны. Она дала мне читать письмо Орлова.
– Хорошо, Нина, – спросил я её, – Ты чувствуешь свою вину в этой трагедии?
– Вину? Почему я должна быть виноватой? Конечно нет.
– Почему же ты плачешь? Ты была влюблена в него?
– Нет… я не знаю.
– Так….
– Я не знаю, – она повторила. – Я чувствую его присутствие. Он в моей комнате. Он следует за мной везде.
– Он был, определённо, влюблён в тебя.
– Конечно, он был, и самое ужасное… я чувствую свою обязанность последовать за ним.
– Что за нонсенс!
– Нет, я серьёзно. Он – святой. Я должна пожертвовать собой, чтобы найти мир для своей души.
– Но Нина, он был сумасшедшим!
– Нет, он не был. Он – святой. И он любил меня.
– Что за пожертвование, о котором ты говоришь?
– Я ещё не знаю, я думаю, ищу.
– Я не думаю, что ты намереваешься пожертвовать своей артистической карьерой ради ничего.
– Ты меня не понимаешь! – и она начала плакать.
Следующим утром Нина пошла на квартиру где жил Орлов. Это была прекрасная квартира на Первой Роте на Васильевском. Всё в его квартире было в идеальном порядке. Полки были заполнены книгами по религии, философии и истории. На столе в гостиной лежала старая Библия с пометками:
«Мир тому, кто верит, но он даётся только тому, кто одолеет великое искушение».
На стене висела прекрасная фотография Нины, очевидно добытая у одного из фотографов, которые её фотографировали после концерта. На обратной стороне карандашом были написаны её имя и день, когда они встретились. В ящике стола она натолкнулась на его фотографию в гусарской форме. Он был красив. Нина взяла это фото с собой и заказала увеличить его.
Как бы в спешке она послала письмо Радомскому. Она рассказала о том, что случилось с князем Орловым. Письмо кончалось следующими словами:
«Забудь свою несчастную Нину, которая решила посвятить свою оставшуюся жизнь памяти того, кто умер, но который живёт в моём сердце. Бог наказал меня. Не пытайся меня видеть и не пиши мне, это всё что я прошу у тебя».
* * *
Новая жизнь началась для Нины. Она запирала себя в комнате каждый вечер, и сидя в полутёмной комнате за фортепиано, она играла со всей своей душой и сердцем. Над роялем висела увеличенная фотография Орлова при всех регалиях, которую она нашла в его комнате. Ей казалось, что он присутствует в её комнате, что он говорит и шепчет ей. Он жил, он не умер. Она чувствовала его теплые, чувствительные и обжигающие руки, ласкающие её волосы. Она почти слышала его слова: «Я с тобой, Нина». В такие моменты ирреальности она была почти в экстазе.
Нинины родители, обеспокоенные таким поведением дочери, консультировались у нескольких врачей. Академик Бехтерев, знаменитый психиатр, тряс своей головой, чертил непонятные линии на её спине голубым карандашом, и затем объявил, что она страдает неврастенией. Доктор Бартельс, семейный врач, слушал частое сердцебиение молодой девушки и после её осмотра не сказал ничего. Он прописал раствор брома.
После этого Нина заявила, что она совершенно здорова и не нуждается в медицинском внимании. Она объявила, что собирается пожертвовать свою жизнь служению Богу и уходит в монастырь. Её отец после безуспешной попытки разубедить её пожал плечами, выведенный из себя, и ушёл в клуб, хлопнув дверью.
Я беседовал с Ниной много раз, стараясь показать всю бессмысленность её решения, указывая на её артистический талант и огромные перспективы. Она слушала меня тихо и отвечала одним словом: «Нет».
Радомский писал Нине несколько раз. Она не читала его писем, а складывала в красивую китайскую кожаную коробочку, на которой были инициалы В. Р. Это был подарок, который Радомский подарил ей.
* * *
В отчаянии госпожа Гуерман решила взять Нину к отцу Иоанну. «Он объяснит ей», – говорила она самой себе.
Был тёплый осенний день, пока они были в пути. Дорога в Казань казалась Нине интересной и приятной. Она приобрела много знакомств, останавливаясь в городках и поместьях, где проживали их знакомые. Под влиянием солнца и свежего воздуха под конец пути Нина погрузилась в сладкий сон. У Нины не было времени для разговора с миром мёртвых.
Маленький, пронзительный монах тепло поздоровался с Ниной. Он думал: «Что за очаровательное дитя, хорошие глаза. Она будет прекрасной матерью и будет любить своих детей».
Госпожа Гуерман поведала об их горе. Монах слушал, тряс головой и улыбался.
«Она хочет в монастырь? Прекрасно. Она будет» – и он продолжал улыбаться.
Он попросил остаться с Ниной наедине. Она рассказала ему всё, как было. Монах стал серьёзным: «Ярослав, раб божий, через свою гордыню совершил огромный грех, и да простит его господь! Благословенны чистые сердцем! А ты, дочь моя, слушай меня: не бойся, живи просто и честно, дитя моё».
По совету отца Иоанна госпожа Гуерман взяла, теперь покорную дочь, в один из беднейших монастырей Казанской губернии. В этом монастыре монашки зарабатывали на жизнь вышивкой и работали с раннего утра в абсолютной тишине под контролем настоятельницы. Часто из-за работы их даже не отпускали на службу. Настоятельница, предупреждённая Отцом Иоанном, относилась к Нине со всей строгостью, как и к другим молодым монашкам: полная покорность, голодания, всенощные бдения и работа.
* * *
Нина страдала особенно остро, и её мужество и убеждённость таяли с каждым днём. Ей было настолько тяжело, что она мечтала только поспать и отдохнуть. За две недели её руки покрылись мозолями. Нина была в отчаянии. Её мечта о полном одиночестве и духовной близости с ушедшим возлюбленным полностью улетучилась. В своём несчастье одна только мысль поселилась в ней, и ей удалось отправить телеграмму Радомскому.
* * *
Через два дня она бросила себя в объятия Радомского, всхлипывая: «Это так ужасно, они убили его во мне. Его теперь нет со мною рядом».
Возвращаясь домой на пароходе по Волге от Казани до Москвы, Нина и Радомский сидели рука в руке на верхней палубе. Нина сонно смотрела на воду: «Энтелехия… Что он подразумевал под этим словом?».
Поэт акмеист.Сначала он мне не понравился, когда я первый раз встретил его на детском утреннике в Царском Селе. Ему было 15 лет, и он был на 4–5 лет меня старше. Был спектакль, и некоторые дети выступали с музыкальными номерами или читали стихотворения. Он был звездой вечера, читая свои собственные стихотворения. Он читал плохо, и я устал слушать его не очень приятный голос. Он был некрасив, или тогда мне так казалось. У него была вытянутая яйцеобразная голова и узкий лоб. Тогда он мне надоел со всей своей самоуверенностью, и я даже не запомнил его имя.
Моё внимание было приковано к одиннадцатилетней девочке, которая тоже читала свои стихотворения. Она читала их с эмоционально, и с большим выражением. Она была очень худенькая, с большими коричневыми глазами. На ней было красное платье, и она так мне понравилась, что я хлопал ей больше всех. Переборов своё стеснение, я спросил её после выступления:
– Как тебя зовут?
– Анна Горенко.
Она не спросила как зовут меня, но её имя врезалось в мою память.
Когда я учился в медицинском институте, один из моих друзей пригласил меня на одну из «сред», которые проводились поэтом Вячеславом Ивановым в его «Башне», так назывался дом, а вернее его квартира, находившаяся в круглом, башенного типа углу, дома по Таврической улице, где он жил. Эти «среды» собирали весь цвет литературного Петербурга.
«Николай Гумилёв и его жена Анна Ахматова должны читать свои новые стихотворения. У них потрясающие вещи» – сообщил мой друг. Оба были тогдашними знаменитостями. Бесстрашный искатель приключений Гумилёв только что возвратился с охоты на львов в Африке, и тут же представил новое направление в поэзии – акмеизм. Он был главой «Цеха Поэтов» и лидером поэтов-акмеистов. Ахматова, на которой он недавно женился, была менее известна, но уже заинтересовала публику своей оригинальностью и простотой стихосложения.
Я решил расслабиться и согласился. Гумилёв имел всё то же выражение абсолютного превосходства, которое не понравилось мне ещё мальчиком. Однако в нём была огромная жизненная сила, которая производила впечатление на его слушателей. Он вступил на сцену: красивый, элегантный и высокомерный, в белом галстуке и фраке. Картина, абсолютно иностранная, для пришедших гостей. Гумилёв зачитал манифест группы Акмеистов, которую он организовал: «Наше новое движение, Акмеизм, заступит на место Символизма….. «Акме» – значит высшая вершина чего-либо…. Это движение можно так же назвать Адамизмом – мужской, твёрдый, ясный взгляд на жизнь. Мы требуем большего баланса формы и точного знания отношений между субъектом и объектом, нежели это делается в символизме…. Во всяком случае, каждый обязан бороться за лиричность безукоризненных слов, и бороться за это в своей манере».
Он прочитал несколько стихотворений, из которых я запомнил только несколько строчек:
Я учу их не бояться,
Не бояться и делать так, как должен.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Любимейшим лицом во всей вселенной,
Скажет: «Я тебя не люблю»,
Я научу их улыбаться
И как уйти без претензий.
Анна Ахматова была за Гумилёвым. У меня перехватило дыхание: это была та самая девочка, которую я видел в детстве как Анну Горенко! Она была спокойная и расслабленная, её голос был вибрирующим и все проникающим. Она казалась в высшей степени аскетичной. Никто не мог поверить ей, когда она произнесла с искренностью в голосе: «Святой Антонин может засвидетельствовать, что я никогда не была способна побороть свою плоть».
Никто бы не мог заподозрить в ней любителя вечеринок и ночных сборищ, где она часто оставалась до раннего утра.
Было определено моей судьбой,
Не оставляющей ни веры ни сожаления.
Она перекликалась с Гумилёвым:
Ты не любишь и не хочешь взглянуть!
Как ты чертовски прекрасна!
И я не могу покинуть свою келью,
Хоть и побеждал с младых лет.
После выступлений я подошёл к ней и напомнил о нашей встрече ещё детьми. «Как ваш муж относиться к вашему увлечению стихами?» – спросил я её. Она с болью улыбнулась: «Он смотрит на мою поэзию, как на причуду, и не рассматривает её серьёзно».
Через два года они разошлись. Однажды, когда я её встретил снова, она пожаловалась мне, что Гумилев «Любит любовь, но не женщин» Скоро у неё был роман с другим не менее известным поэтом – Александром Блоком. Тем не менее, говаривали, что она по-прежнему любит Гумилёва, и это её незаживающая рана.
Её лирика переменилась. Я почувствовал это остро, когда посетил сборище уже по поводу Ахматовой и Блока.
Блок начал:
Мы, праздношатающиеся грешники,
Кто может быт весел в саване?
Птицы как цветы на стене,
мечтают о свободе облаков.
Ахматова отвечала ему:
Всё расхищено, предано, продано
Чёрной смерти мелькало крыло
Всё голодной тоской изглодано
Отчего же нам стало светло?
Нет! – кричал Блок.
Во время войны, идя по главной улице Луцка, я почти столкнулся с кавалерийским офицером. Он был дважды Георгиевским кавалером. Сначала я не узнал и пропустил его. Что-то заставило меня обернуться: «Гумилёв!» – воскликнул я. Он остановился и обернулся.
– Да? – ответил он вежливо.
– Вы меня не помните? – и я напомнил ему о далёком детском утреннике, на котором он читал свои стихи.
– Детский утренник я помню, но вас, простите меня, что-то не припоминаю.
Я пригласил его со мной отобедать. Мне было интересно услышать, что он делает, и больше всего, о его жене.
Он сказал мне, что он служит в Пятом Гусарском полку с первого дня войны.
– Я наслаждаюсь войной, каждым её моментом! – сказал он.
– Вы были ранены?
Дважды Георгий касался моей груди.
Которую не тронули пули, —
продекламировал он.
Он был в прекрасном настроении: «Война и смертельная опасность возбуждают мою душу, – сказал он.
– Это здорово – испытывать судьбу. Мои друзья, товарищи по оружию, убиты или смертельно ранены. Немногие остались в живых, а на мне даже не царапины. Это удивительно! Но опять же, я был уверен, что меня не убьют! Возможно, что я игрок по натуре, даже если я не беру в руки карт. Я всегда люблю играть по крупному – на свою собственную жизнь! Например, перед войной я охотился на львов в Абиссинии. Однажды мне сказали, что свирепый лев, разорвавший двух местных жителей, появился в окрестностях. Его рык всё ещё был слышен, и местные попрятались в хижинах: никто не хотел со мной идти. Я пошёл один. Поверьте, смотреть в глаза дикого хищника, было самым восхитительным моментом в моей жизни. Я убил его с третьей пули, когда он уже был в двух метрах от меня, а первый выстрел – я промахнулся. Второй – лишь только ранил его.
Мы перешли к его работам. Он говорил о своем журнале «Аполлон» и будущем русской поэзии.
– Каждый человек – поэт в своей душе. Каждый человек может стать поэтом, если будет работать много и упорно над стилем и техникой. Поэзия, как музыка, и поэт как пианист, который работает каждый день, если он хочет совершенства.
Он сказал мне, что на фронте он написал стихотворение, которое называется «Гондола». Он прочёл его – это было лучшее, что он написал.
– Невозможно поверить, что можно написать такое прекрасное стихотворение на фронте, – сказал я.
Он гордо улыбнулся:
– Я уникален, – и добавил, – Мне необходимо возбуждение для творчества. Опасность даёт мне толчок.
– Где ваша жена?
– Моя жена? – он, казалось, опешил.
– Да. Анна Ахматова.
– А! Анна, – его голос увял. – Она в Петербурге, иногда я получаю весточку от неё. Она посылает мне свои стихи. Она неплохо пишет.
* * *
На приезжего в Петербург, холодность и абстрактность города, его безэмоциональность и скрытость, производят угнетающее, если не враждебное впечатление. Это город, который ушёл весь в себя, и все люди в нём также погружены в себя. Это город раздвоенной личности, и только настоящий петербуржец может любить его нежной страстью и наслаждаться его мутными и молчаливыми ночами. Наслаждаться его грязной осенью, грязными каналами и реками, снегом и ледяными зимами, ледоходами по весне, неулыбчивыми прохожими и маленькими забегаловками, где ведётся бесконечный разговор о бренности всего живого и бесполезности жизни. Великолепные церкви и соборы, где люди молятся перед образом Христа. Город идей, живых и бьющих ключом, настоянных на крайнем индивидуализме, конфликтующих, воодушевляющих, и совершенно чуждых реалиям повседневной жизни человека.
Я снова был очарован несокрушённой и несокрушимой душой моего города. Что может большевизм, этот грубый и голый материализм незрелых и недалёких умов, причинить моему городу? Поработить его? «Чушь», – ответил я себе. Большевизм может завоевать город внешне, подавить его поверхностно, но душа города будет жить вечно, бесконечно вечно после того, как большевизм уже давно канет в лету. Рассуждая таким образом, я как-то внутренне успокоился, убеждённый во внутренней незыблемости города. Дело было весной, ещё до революции, и я бродил по улицам в грязи тающего снега. Улицы были тускло освещены газовыми фонарями. Шумные трамваи сновали туда-сюда. Полуподвальные окна открывали мирные семейные посиделки за кипящим самоваром. На мгновение я потерял острое ощущение грядущей трагедии. Так не может быть, думал я, что свобода, которую так долго ждал русский народ, попадёт в руки предприимчивых политических авантюристов.
Я вошёл в печально известное кафе «Бродячая собака», место встречи писателей, музыкантов и артистов. Огромный зал в подвале был полон пьющих, кричащих и поющих людей, здесь как всегда был полный бардак. Все столики были заняты. Когда я протискивался через толпу, кто-то окликнул меня по имени, это была Анна Ахматова. На другом конце её столика Александр Блок нашёптывал историю Михаилу Шаляпину.
– Возьми стул, присаживайся, – пригласила меня Анна Ахматова.
Как только я уселся, она представила меня лысеющему беззубому, но моложаво выглядящему человеку, сидящему рядом с ней:
– Это Илья Эренбург, – сказала она.
Будущий министр пропаганды был пьян и находился в разговорчивом настроении. Он тут же признался мне в том, что Керенский на самом деле – величайший гений из всех когда-либо живших на земле. Я молчаливо согласился с ним.
Блок, шаткий от шампанского, нетвёрдо поднялся и начал декламировать:
Эй! Давно ваша раса перестала любить,
Но мы, русские, любим всё больше и больше.
Вы забыли, что существует любовь на земле,
Которая жгёт, и сражает, и сжимает до сердца.
Толпа внезапно затихла, загипнотизированная его блестящим исполнением. Едва Блок закончил, как Шаляпин затянул «Стеньку Разина»….
* * *
Три года спустя, когда я снова приехал в свой любимый город, было лето. Я не мог заснуть в эти белые ночи и вышел пройтись по набережной Невы. Петербург умирал, покорённый большевиками. А люди, люди всё бродили по набережным Невы и искали ответа на свои собственные неразрешимые вопросы в поисках вечной истины. Однако вечная истина по-прежнему ускользала от них вместе с белыми ночами.
Уже было почти утро, когда я забрёл в «Бродячую собаку». Кафе был открыто, но почти пустое. Женщина сидела за столиком и потягивала чёрный кофе, при этом она курила тонкую сигарету. Очень стройная, высокая и бледная: Бледные щёки, бледные губы, невидящие и бесстрастные, холодные глаза. Она очень изменилась – Анна Ахматова. Она узнала меня и кротко улыбнулась. Я присел к ней за столик, и мы долго сидели молча. Внезапно она очнулась и начала декламировать:
Всё разграблено, всё продано и предано —
Крылья чёрной смерти развёрстаны.
Всё сгложено голодным горем.
Почему тогда маленький свет вдалеке?
Приближается чудо
К хижинам, нуждающимся в ремонте.
Этого ещё никто не знает,
Но мы надеемся на это.
И она добавила, совершенно неожиданно: «Всё умирает, но настоящая любовь бессмертна…. Душа нашего города тоже бессмертна», – уверила она меня, когда я покинул её через несколько минут.
* * *
Было раннее лето, и Париж цвёл цветами. Версальская Мирная Конференция была в полном разгаре, и Париж был возбуждён победой и мечтами о вечном мире. Жизнь была весёлой, беззаботной и лёгкой. Я только что выбрался из Сибири. Из холода и войны я вдруг неожиданно обнаружил себя среди фестивальной жизни Парижа.
Однажды вечером я прогуливался по Монпарнасу. После тишины сибирских городков и сёл я наслаждался пульсирующим ритмом парижской жизни. Громкий разговор прохожих, их весёлый смех и погруженность в свои дела, их приземлённость, были в явном противоречии с характером жизни в Петербурге. Здесь, в Париже, они жили сегодняшним днём и брали от жизни всё, что она им давала. Это был немного циничный, реальный и абсолютно инстинктивный оптимизм. Вечные проблемы жизни и смерти, которые занимали жителей Петербурга, не занимали парижан. Каждый должен жить как можно полнее, было написано на лице всех, кого я встречал на улице, в кафе и на вечеринках. Да, это был Париж, в котором Роджер Бэкон страстно искал истину, также как мы искали её в Петербурге. Но Роджер Бэкон мертв уже как семьсот лет, и французы забыли о нём, об этом странном человеке, который провёл в заточении двадцать лет за то, что пытался узнать предназначение человеческого рода.
Я зашёл в «Closerie des Lilas», кафе на Монпарнасе и место встречи французских писателей и поэтов. Как обычно, Поль Фавр, «князь» французских поэтов, был окружён толпой молодых поэтов, внимающих старому мастеру и посасывавающих свой апперитив. Фавр был рад меня видеть, и пригласил меня к ним. Они обсуждали направления современной поэзии и читали свои стихи.
– Мой друг, – Фавр обратился ко мне, – Кто из русских поэтов проповедует акмеизм? Забыл его имя. Он был в Париже несколько месяцев назад и читал нам свои стихи. Ах, эти русские имена! Как их можно запомнить?
– Акмеизм? – я колебался. – Гумилев?
– Да! Именно…! Гумилёв. Именно! – воскликнул Фавр. – Он собирался возвращаться в Россию, которая в руках этих варварских большевиков. Они убьют его. Он собирается бороться с ними стихами! Ненормальный!
* * *
25 Августа 1921 года Гумилёв возвращался домой из поэтической студии, которой он руководил в Доме искусств на набережной Мойки № 59 в бывшем доме С. П. Елисеева. Несколько студентов сопровождали его по Невскому проспекту. Он был весел и много шутил, обсуждая древнегреческую поэзию.
Около его дома стоял автомобиль. Он не обратил на него внимания и ещё постоял перед домом, болтая со студентами. Они договорились встретиться завтра в Доме Поэтов. Он вошёл в свою квартиру, и как только он зажёг свет, два вошедших за ним агента Чека схватили его за руки. Он знал, что ожидать. Он взял с собой Новый Завет и «Илиаду» Гомера.
Из тюрьмы он написал короткую записку своей второй жене А. Н. Энгельгардт: «Не беспокойся, со мной всё в порядке. Я пишу новое стихотворение и играю в шахматы».
27 августа он был расстрелян. Сказали, что он улыбался в лицо расстрельной команде. Коммунисты наспех зарыли его где-то за городом. Это место не нашли, несмотря на многочисленные поиски его поклонников.
В свои последние секунды, думал ли он об Анне Ахматовой, возлюбленной своего детства, своей бывшей жене, с которой он разошёлся в 1918 году, за три года до своей гибели? Мы не знаем этого. А она ещё долго жила после его смерти и была поэтессой.