355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Евсеев » Пламенеющий воздух » Текст книги (страница 10)
Пламенеющий воздух
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:09

Текст книги "Пламенеющий воздух"


Автор книги: Борис Евсеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Про Пенькова в Оргкомитете сразу было решено: из памяти изгладить и навек забыть!

Зато вспомнили вдруг о приезжем москвиче, который некоторое время назад азартно интересовался историей романовской Долли (так он сам пару-тройку раз в разговоре назвал овцу благородных кровей).

Романов-городок был невелик. Многие знали: в Москву приезжий возвращаться не торопится – закрутил роман с Ниточкой Жихаревой. Решили позвать их вместе.

В музее, во втором этаже, накрыли оргкомитетовский – скромно-достойный – стол. Народу явилось немного. Лица – до боли привычные, надоевшие. Не было изюминки, не было новых, благородных, значимость события стопудово подтверждающих особ.

Это, конечно, если не считать диакона Василиска, который еще с улицы стал возглашать Дому Романовых многая лета.

– Четыреста раз возглашу. Лишь после этого за стол сяду, – заявил с порога отец диакон и с готовностью прокашлялся.

А вот приезжий москвич – тот на заседание не явился.

Истолковали по-своему, по-романовски: взглядов этот самый москвич наверняка новоболотных. Тонкошерстной породой интересовался для виду. Стало быть, до конца значения возрождения в стране – и именно в высокоторжественный год – качественного овцеводства не понимает.

«Вся Россия должна ходить в романовских шубах! Тогда, глядишь, – через шубу и шерсть, через ум овечий, ум покладистый, однако сноровистый – и ум государственный к носящим шубу вернется!»

Таким был общий вывод первого заседания. И, конечно, неприбытие двух маловажных людей ничего в подготовке к исторической дате не изменило.

Вот только понапрасну корили «болотностью» приезжего москвича! Ниточку вертижопкой зря называли! Не было возможности у них прибыть в назначенный срок на оргкомитетовское застолье! Потому как в первый предъюбилейный вечер занимались они совсем делами другими.

Приезжий, но уже не с Ниточкой, а с Лелей, ближе к вечеру поехал в Пшеничище.

Ниточка осталась за Волгой и тихо на рабочем месте всхлипывала.

Она вспоминала отца-пьяницу, его обидную долю и говорила себе: и моя доля может оказаться горькой, страшно горькой!

Правда, приезжий москвич, к дикому Лелиному возмущению, очень скоро научные дела в Пшеничище послал куда подальше.

Проткнув ножиком один из зондов (вроде случайно, но, как, топая миниатюрным ботиночком, уже на следующий день настаивала Леля, «чтобы всех нас довести до белого каления»!), подался он назад, к Ниточке.

При этом, как стало известно некоторым романовцам, заплатил непомерные деньги водителю случайной машины, а потом – и тоже за весомую плату – нанял катер на подводных крыльях.

Но хотя москвич и уехал быстро, успела произойти в Пшеничище, в тесной полутораоконной лаборатории, неприятность.

Случилось вот что: кто-то стер все записи в регистраторе, где фиксировались редкие и не всегда достоверные контуры эфирных вихрей.

Вместо цифр и специальных значков на экране регистратора красовались два полушария чьей-то здоровенной задницы, по самому низу игриво укутанной голубоватым памперсом.

После удаления непристойная картинка возникала вновь. Причем возникновению ее все время предшествовала надпись: «А они похожи!».

– Кто с кем? – наивно спросил у Лели приезжий москвич.

Леля в раздражении пожала плечами. Надавили на клавишу еще раз. Выскочило: «А они похожи – моя жопа и ваши рожи!».

– Это про вас с Трифоном, – сразу отгородилась от записи Леля.

Приезжий москвич что-либо говорить на этот счет поостерегся.

Но мало дурацкой картинки и еще более глупой надписи!

Там же, в полутораоконной лаборатории, как-то быстро и непоправимо сломался дорогой П-образный лазерный измеритель.

Зачем было держать измеритель в Пшеничище, в десяти километрах от основной романовской базы, никто не знал. На все укоры Дросселя, считавшего каждую копейку, Трифон лишь загадочно улыбался. Объяснилось позже: Трифон хотел иметь удаленный от своих же научных сотрудников прибор, с контролируемой только им одним базой данных…

Операция «Наследник»

Тем же поздним вечером (лишь час или два спустя), выслушав сбивчивый доклад про Пшеничище, скачущий Коля и Пенкрат в капюшоне, в полном согласии с престарелым Дросселем, отправили Лелю спать, а сами постановили: наследника поберечь, самостоятельных заданий ему не давать, случайностям не подвергать, в Пшеничище и другие места не посылать. И, конечно, не доводить до нервных срывов, до протыкания ножом зондов и тому подобной хренотени.

В связи с новыми обстоятельствами и для более тесной привязки «наследника» к «Ромэфиру» было выдвинуто предложение: сорокалетнюю Лелю держать пока на запасных путях и воспользоваться не ею, а Ниточкой Жихаревой.

Правда, зная Ниточкино туповатое бескорыстие и ее болезненную честность, использовать девушку решили втемную. При этом, испытывая провинциальные чувства стыда и унижения от собственных мыслей, вслух эти мысли старались не произносить. Объяснялись, как немые, знаками.

Происходило это стихийно, без уговора.

Директор Коля выставлял большой палец вверх, что означало: все идет неплохо, но могло б и получше.

Кузьма Кузьмич австрияк Сухо-Дроссель скидывал решительно конторские железные очки на веревочке на перхотливое свое плечико, и это указывало: пора двигать Ниточку смелей.

Пенкрат в капюшоне разводил руки в стороны, и это без всяких слов сообщало: наследник до сих пор не обработан, нужно спешить, нужно действовать! Пока Ярославская овечья фабрика или «Волжское общество защиты зверей и птиц» его к себе не переманили!

Однако постепенно – в немых объяснениях и помимо них – выступило вперед одно неприятное обстоятельство: наука в «Ромэфире» стала отходить на второй план.

О ней попросту стали забывать. Само содержание работ подернулось зеленоватой тиной, какая бывает в затонах Волги поздним летом и ранней осенью. И хотя ни вихри эфира, ни даже обыкновенный волжский ветерок зеленой тиной схватиться никак не могли – именно такой образ стал с некоторых пор заволакивать глаза главным сотрудникам «Ромэфира»…

И ведь понятно, почему романовская наука так грубо тормознулась!

Трифон – исчез. Говоря по-современному, слинял. И хотя замеры продолжались, статистические выкладки итожились, делалось это вяло, через пень-колоду. Ждали предзимних волжских бурь, ждали Селимчика, который должен был вернуться с ксерокопиями статей профессора Миллера. Ждали, наконец, грядущего четырехсотлетия дома Романовых, которое одним своим великолепием могло сдвинуть с мертвой точки многие начинания, помочь бесплодным усилиям, прояснить назревшие за сто лет вопросы, включая малодостоверную теорию эфира…

«Царь приидет – эфир будет!» – шептал вполголоса уже не жалкий бухгалтер Кузьма Кузьмич, а шептал герр Дроссель, крупнейший финансист, подданный дружески настроенной к Империи Российской – Империи Австро-Венгерской.

Из-за всех этих обстоятельств неприятная научная пауза и произошла. Но никого особо она не смутила.

Только все тот же Сухо-Дроссель, тоскующий о гармонии рассыпанных ветром империй – все равно каких: англо-нидерландских, австро-венгерских, немецко-русских – вопреки собственному ожиданию светлых дней, назвал эту научную паузу зловещей. Кузьме Кузьмичу припомнилось начало эфирных экспериментов, и он запечалился по слепому подчинению и сословной иерархичности в творческой работе.

Эта сословная тоска привела к результату неожиданному: австрияк Сухо-Дроссель вдруг на все плюнул, раскрепостился, или, как он стал говорить, «опоэтизировался». Финансовая туповатость была отброшена в сторону, и Кузьма, становясь в позу Бисмарка, по временам начинал рисовать псевдонаучную, но в общем не лишенную приятности картину.

– Господа, представляете? Настает четырехсотлетие дома Романовых. И мы к славному юбилею… Словом, мы именно к этому времени начинаем добывать эфир, а затем… Затем посредством эфирного концентрата начинаем воздействовать на крупнейшие банки. Не в смысле массовых отравлений, воровства авизо или чего-то подобного. Ни-ни! Просто мы нефтедоллары заменим эфиродолларами. Усекаете, ёксель-моксель? Наш министр финансов приносит президенту папочку. И там не акции нефтедобывающих предприятий, а новые государственные казначейские обязательства, обеспеченные тысячами гекалитров сырого эфира!

Арабские шейхи – хлоп и наземь!

«Бритиш Петролеум» – скок и в гроб!

Почешет за ухом даже «Газпром»: щелк-пощелк своей зажигалкой – и в кабак, надираться с горя! Обама сам себя схватит за нос, нефтедобывающие платформы и нефтеналивные танкеры сольют сырую нефть в море и просигналят прощальной сиреной…

Сила эфиропотоков станет важнейшим платежным средством в мире и, кроме прочего, важнейшим энергоресурсом! Не золотой запас России, а розово-серебристый и нежно-платиновый запас эфира станет главным столпом и символом нашей экономики!..

Финансовые фантазии Кузьмы Дросселя вызывали чувства двоякие.

Дородный Пенкрат крутил пальцем у виска.

Леля приятно ржала, а перестав ржать, томно произносила:

– А вы, оказывается, прохвост, герр Сухо-Дроссель!

А вот кузнечику Коле картинки Кузьмы Кузьмича нравились. Правда Колю от научных грез многое и отвлекало: то неполадки с зеркалами и зондами, то непредсказуемое поведение приезжего москвича, то письмо о погашении арендной задолженности, хитрым Дросселем прямо во время научно-популярных баллад втихаря в карман директору сунутое…

Отвлекало ромэфировцев от чистой науки и другое.

Однажды, когда Леля Ховалина костерила почем зря Москву и вспоминала про научную бедность, изо рта у нее выпорхнуло и по Романову-городку запрыгало в последнее столетие как-то потерявшее блеск и денежно-вещевую наполненность словосочетание: Настоящий Наследник!

(Именно так, именно с прописных букв!)

В считанные дни словосочетание стало наливаться крутыми бараньими мышцами и обрастать буйной шерстью: городок Романов посетит Настоящий Наследник российского престола!

И это, ясно дело, будет не наследник давно забытого князя Романа или, допустим, Грозного Ивана!

А будет это наследник крепкий, наследник патентованный: немецко-грузино-польский, без единой капли русского холопства, татарской грубости и еврейской хитрости в крови. Словом, Наследник из Наследников!

Такого слабо запятнанного и такого необходимо нужного Наследника разболтавшейся без фухтелей и шпицрутенов России, никак не желающей понять, на кого именно ей сегодня нужно горбатить, – давно следовало отыскать!..

Поначалу словосочетание парило в воздухе невесомо: как та кленовая осенняя крылатка. Но вскоре стало словосочетание и погромыхивать – подобно жестяному обрезку водосточной трубы, висящей на одном из старинных приволжских домов. А иногда глухо и грозно, словно сама матушка-Волга, перед тем как ей сковаться тяжкими льдами, урчало…

Кстати, о двух городских районах, раскинувшихся по двум берегам Волги. Они уже тогда, во мнении о грядущем управлении Россией разделились: Борисоглебская сторона склонялась к народно-демократическим фантазиям, унаследованным от князя Романа. Ну а сторона Романовская стеной стояла за автократию или по-старинному – за самодержца всероссийского.

В те осенние дни это разделение резко в глаза еще не бросалось. Но вот месяц спустя не было волжанина, который бы с досадой о такой разодранной надвое любви не вспомнил!

Правда, в тот осенний день, который начался ветром, а кончился поездкой Лели и москвича в Пшеничище, ничего больше в городке Романове не случилось. Только отец Василиск, выйдя после вечерней службы во двор храма, вдруг снова возгласил слышимое даже в отдаленных кварталах города «Многолетие»!

В час возглашения близ одного из малых, но великолепных романовских храмов слушателей не наблюдалось. Пел и возглашал отец диакон исключительно для собственной утехи. Но, возможно, и для того, чтобы заглушить шум резко усилившегося ветра.

Отцу диакону, как он признавался позже, уже тогда казалось: неурочным пением он первый начал восстанавливать равновесие между двумя частями города Романова. Ведь отсутствие равновесия, нарушаемого неумными действиями правобережных и левобережных жителей, могло привести к неприятным, с точки зрения Василиска, последствиям.

Так же думал, а потом и говорил вслух друг диакона мирянин Власков, завернувший вечером в церковь, чтобы отдать холостому диакону нежность своей души и жар своего сердца, а ближе к ночи, выпив по рюмочке, обсудить все те неприятности, что случились в последние дни в Москве и Питере.

О них отец диакон и мирянин Власков говорили не таясь, от всей полноты чувств…

– Ныне матушку-церковь никто не поддерживает бескорыстно!

– Да, прошли времена, – соглашался с отцом диаконом мирянин Власков, – то ли дело конец 80-х! Только крикни: на храм! Сейчас тебе и деньги, и подарки, и картины живописные «На берегу священных вод»! Снова народ изверился, что ли?

– Не изверился – исподлючился! Немедленного вмешательства Бога в мирские дела возжелал!

– Ну, тут не дождутся, – радостно потирал руки Власков, – а то у Господа без нас, азинусов брыкливых, делов нет!

* * *

Сделанное – лучше несделанного. Проявленное – лучше непроявленного. Лучше сделать ошибку, чем не сделать ничего, чем уклониться от дела. Лучше сказать со смыслом: «прыщ» или «есанбляхаунзем» – чем не произнести ни звука.

Все это и многое другое было ведомо струящемуся эфиру, было заложено в нем изначально.

Эфир и был создан, чтобы проявить до конца суть и назначение Вселенной!

Человек же был создан, чтобы проявить сущность земли.

Но человек стареет и дряхлеет. А эфир молод, эфир вечен.

Дряхлость человека, духовная и телесная, эфиру (а может, и самому Творцу) становится все неприятней. Неприятными по истечении многих веков кажутся и многие другие свойства человека глиняного, человека земли…

Так понемногу стало выясняться: нужен обновленный телом и умягченный душой человек – человек эфира!

А если говорить проще, человек разумный должен постепенно слиться телом с эфиром. А эфир – намного сильней, чем раньше, – очеловечиться.

Человек эфира и очеловеченный эфир…

Это кажется сказкой и будет достигнуто не скоро. Но достигнуто будет обязательно!

* * *

Медленность ловли эфирного ветра кое-кого из людей, исподтишка за всем этим наблюдавших, подталкивала к тому, чтобы или остановить, или, наоборот, раскрутить дело с новой силой.

Некий ушло-мудрый турист – в красножопых штанах, в светлокожей куртке и в бейсболке с вензелем, – уже с месяц любующийся красотами Романова, предпринял следующее.

Трифону Усынину был – пока устно – предложен страшно выгодный контракт, который предстояло воплотить в жизнь вне пределов России.

Трифон обещал подумать, но согласия пока не давал.

Ну а один из работников «Ромэфира» – тот поступил по-иному: написал два электронных письма и отправил одну телеграмму. В «Роскосмос», в ИЗМИРАН и в Российскую Академию Наук. В письмах и в телеграмме сотрудник сообщал о гемостазии (то есть о полном завале) в научных изысканиях, об упадке и мертвечине, об устранении от дел доктора физико-математических наук Усынина и других безобразиях.

Сотрудник «Ромэфира», скрывшийся за литерами В. Z., рассчитывал на определенный результат. Он рассчитывал: письмо прочтут, приедет комиссия, начнутся перемены и перетряски, опытные образцы концентрированного эфира спрячут от глаз подальше…

Тут ими и можно будет приторгнуть!

Трифон о письмах ничего не знал, но предчувствие дурных перемен в душе его вдруг шевельнулось…

* * *

В последний день сентября, после почти трехнедельного отсутствия, Селимчик приземлился в Шереметьеве. Сели благополучно, но вдруг произошла неприятная заминка на выходе, и организатор науки уже битый час плевался у таможенного терминала…

В последний день сентября Савва Лукич, проснувшись ни свет ни заря, снова вспомнил молодость и сильно возрадовался, а потом запечалился…

В последний день сентября приезжий москвич с утра пораньше сходил в магазин подарков и отвез Ниточке за Волгу огромную куклу в русском наряде. Ниточка плакать перестала. Кукла была торжественно установлена в компьютерном зале…

А в «Ромэфире» в тот день продолжилась привычная свара.

– Что нам нищие Романовы? – бушевала дошлая Леля в ответ на предложение Дросселя обратиться с научными нуждами не только в правительство, но и в царский дом. – Все их богатства теперь можно уместить в один бабушкин сундук. То ли дело Савва! Только он способен нам помочь. Потому как в приобретении богатств давно опередил всех вместе взятых лейб-медиков и камер-фрейлин бывшего царского двора. Да и весь двор – если брать даже чохом четырехсотлетнюю историю – тоже опередил.

Опоэтизировавшийся Сухо-Дроссель отечески Лелю наставлял:

– Нужно быть почтительней к свергнутой династии. Да и в смысле денег – не так бедны Романовы, как кое-кому представляется…

Рассудил всех директор Коля, разъяснивший: и династию Романовых, и Савву Куроцапа можно легко если не совместить, то хотя бы сдвинуть потесней.

– Это как, прохвост?

Игривая Леля ущипнула директора за мочку уха.

– А это так. Савва Лукич (слыхал от знающих людей) на самом деле никакой не Куроцап. Куракин он! Род ведет от удельных князей, не от воришек мелочных…

– От кого именно стало известно?

– Земля слухом полнится. Мне Селимчик про скрытое княжеское достоинство еще месяц назад сообщил. Подслушал он. На том самом вечере, в Москве, в отеле «Карлтон». Осведомленные люди говорили…

– Савва – ястреб! Савва – коршун с когтями смертельными!

– Пусть ястреб. Все птица княжеского рода!

– А я Селимке не верю. Что-то шибко верноподданный он стал! – дородный Пенкрат снял с Колина рукава белую нитку и, намотав ее на палец, добавил: – Хотя чем черт не шутит, когда азиат языком чешет…

Мельница ветров

Отстраненный от дел и предоставленный самому себе, приезжий москвич слонялся по Романову просто так.

К Ниточке он теперь приезжал только по вызову и в конце рабочего дня, на часок. Оставшееся время было в полном его распоряжении. Но оказалось: распоряжаться-то и нечем!

Вдруг стало ясно: время – это в первую голову люди, а не новости, параграфы или даже распоряжения правительства. Вот только приятных людей и связанных с ними событий в последние три-четыре дня случилось до обидного мало.

Ниточка сегодня в ночь не дежурила, сидела дома с отцом. К ней было нельзя, и приезжий слонялся по предвечернему городу без надежды хоть на что-то, слегка отодвигающее в сторону серую слоновью скуку.

Тихо завибрировал вколотый в трусы жучок.

Как начинающий наркоман, пугливо перед принятием дозы озираясь, вошел москвич в общественный туалет, переколол жучок на майку, вынул спецтелефон с экраном.

Поступило письмецо от Рыжего. Тот сообщал:

«Узнал случайно. Молодильная мельница! Трифон – скрывает. Тема не наша. Вам пригодится. Адрес: левый берег, за Моторным заводом, на реке Рыкуше. Жду эфира, как соловей лета. Ры. Шпи».

Долго раздумывать было нечего. Так складно врать Рыжий просто не мог. Да и зачем ему? За флакон парфюмерного эфира на все готов ведь…

Сыроватый вечер подступил вплотную. Погода портилась. Но через Волгу перевезли быстро. На маршрутке москвич доехал до нужной остановки, дальше пошел пешком.

По дороге пару раз оглянулся. Показалось: за ним движется полицейская машина, с выключенной мигалкой и одной зажженной фарой. Приезжий вспомнил, как придирчиво осматривал фары своей машины майор Тыртышный, перед тем как проследовать в здание «Ромэфира». А вспомнив, резко развернулся…

Единственная фара погасла, машина дала задний ход, мягко потонула в полутьме. Приезжий пошел быстрей, почти побежал.

Река Рыкуша оказалась неширокой, но шумноватой, мельница – старой, полуразрушенной. Рядом со старой стояла современная, трехлопастная, на длинной железной ноге, европейская мельница. Или, как выражался Трифон, «ветрогенератор». Лопасти генератора бесшумно вращались, и приезжему казалось: сквозь густеющий сумрак он видит синеватые струйки гонимого этими лопастями дыма или ветерка.

А старая мельница-толчея – та стояла бездвижно. Рыкуша ловко обминала спущенное вниз, пообломанное временем мельничное крыло…

Вдруг на старой мельнице раздался срежет, заполошно взлетели вверх – как из костра, который спешно гасят, – три-четыре искорки.

Приезжий двинул на искры. Но никакого входа на мельницу не нашел. Сколько ни плутал во тьме – ничего.

Внезапно выше неработающего, висящего над самой речкой крыла мелькнула полоска света, рыпнула дверь. На короткое время осветился избура-желтый прямоугольник пространства, затем блеснуло серебром, и кто-то, ругнувшись, полновесно выплеснул в реку содержимое цинкового ведра. Тут же дверь захлопнулась. Чуть погодя лопасти старой мельницы дрогнули, заурчал далекий, словно спрятанный в глубинах земли, мотор…

Нужно было спешить!

Не разбирая дороги, кинулся приезжий москвич к хлопнувшей двери. По дороге он два раза упал, измазав лицо и руки в осенней холодноватой грязи. Это не остановило.

«Если Рыжий написал правду… Надо воспользоваться! Если они не только эфир ловят, но и молодильными делами занялись – тут нельзя пропустить…»

В последние недели вопрос о старости и молодости взволновал приезжего не на шутку. Чувствуя себя в сорок лет вполне здоровым и крепким, он вдруг засомневался в прочности не сегодняшней, а вот именно завтрашней жизни.

«Мне теперь сорок, Ниточке – двадцать три. Вдруг через год-другой она кого помоложе затребует?..»

Так бормоча, москвич потянул ручку двери на себя. Та поддалась. Входя, он споткнулся обо что-то мягкое и снова упал.

Первое, что увидел приезжий, поднявшись, так это собственную перепачканную грязью мордашку и вздыбленные на макушке волосы.

Правда, три громадных зеркала, установленные на полу буквой «H», – два зеркала параллельных и зеркальная перегородка меж ними – отразили не только черную мордочку, но и дерзкий вызов на ней.

Отражение – приободрило. Да и бояться приезжему, собственно, было нечего. А вот невысокий, в цветной кацавейке и подштанниках голубоватых мужичок с бороденкой – тот перепугался до смерти.

– Ты зачем это? – крикнул мужичонка. – Лицо, спрашиваю, зачем изукрасил? Думаешь, и так бы не догадался, кто ты?

– Я тут… В «Ромэфире» я числюсь…

– Брось заливать! Да я тебе! Гляди какой! И сюда пролез… Но ты пойми, тупило: я не Фауст! Я не по этому делу. Мне что Гретхен, что мальчики без надобности. В эфирных полях какой смысл за детскими попками и юбками волочиться? Золото тоже мне ни к чему. А… Понял! Ты за молодилкой пришел… Но тебе ее не взять… Хрен ты получишь, а не молодилку! А ну вали отсюда к своим глюкам подлючим!

Приезжий москвич вынул платок и старательно вытер им лицо. Потом сделав несколько шагов вперед, осмотрел себя в зеркале подробней. Лицо оттерлось, но по краям щек и за ушами и после вытирания оставалось неестественно белым. Белыми оказались также плечи и рукава плаща.

– Это мука, простофиля! Нет, ты, наверно, не бес… А физия и плечи белые – потому что мука тут уже лет сто кружится. Сыплется отовсюду! Никак не выведем… Мельницу эту когда-то как крупорушку строили. Мельница-толчея она называлась. Но потом стали муку молоть. Голод и все такое, – уже спокойней проговорил мужичонка и кинулся вприпрыжку за брюками.

Вернулся он уже в брюках и кацавейку цветную застегнул на все пуговицы, но подозрений полностью не оставил.

– Так ты точно не из трубы? – спросил он и ловко намотал на палец кончик длинной и узкой, кощеевой бороды.

– Говорю ж… Взяли на работу, а работы и нет.

– Кто взял-то?

– Трифон Петрович.

– А кто у них там сейчас еще работает?

– Директор Коля.

– Юный оболтус с чистыми глазками. Еще?

– Пенкрат Олег Антонович.

– Даже комментировать не стану. Еще!

– Женчик-птенчик.

– Она все еще здесь?

– Бодрее Женчика у нас нету. Но и вредноватая она…

– Ну это я не знаю. Она, если хочешь… Ну, в общем, про нее потом. Столбов – работает?

– Вроде да. Но я его не видел, чем-то он занят сильно.

– В Столбове и в Трифоне вся сила. Ладно, я вижу: ты не из трубы и не подослали тебя. Садись, поболтаем. Меня зовут Порошков.

– А меня «приезжий».

– Неужто даже имени нету?

– Есть. Тима я.

– А чего сюда, Тима-Тимофей, прибыл?

– Овец живописать…

– Овечек, овцематок! – Порошков захохотал так, что где-то вдали замяукала кошка. – Кошка здесь просто необходима, – вдруг посерьезнел Порошков, – она всю дрянь на мельнице распугала и ужей вывела. Только вот корм для кошки Трифон редко привозит. И сам редко приезжать стал. Чует мое сердце, закрыть он мельницу хочет. А зря! У нас, брат Тима, тут такие научные открытия вдруг замерцали. Москва – сдохнет! Америка вместе со своими Скалистыми горами и гористыми скалами – в океан рухнет. А мы…

– Сидели мы у речки у Рыкушки! Сидели мы в двенадцатом часу!.. Золото мелете? – бешено крикнула вставшая в дверях Леля, – или у вас тут похуже дела творятся? От гражданского общества опыты прячете? Ты, Порошков, вместе с Трифоном скоро доиграешься.

– Трифон ни при чем. Трифон – ребенок. Почти святой. Как это?.. Чудодей, чудотворец… Не в курсе он. Ему эфиром тешиться – не натешиться. А я ломовая лошадь. И я, Леля, Трифона давно обскакал.

– Ну и дурак. Зачем скакать дальше Трифона? Он и так далеко заехал. Вас обоих в дурдом определить надо. В отделение интенсивной медикаментозной терапии.

– Опять явилась меня испытывать? – крикнул Порошков. – А ну марш отсюда!

– Ты негодяй, Порошков, – сказала Леля, – и скоро все твои художества выплывут наружу. Я тут полицейскую машину неподалеку видела.

– Ох, мать, не пугай, – мы здесь чертями мельничными пуганные, ветерками эфирными притравленные… Но даже их не шибко испугались. – Порошков подмигнул приезжему.

Вдруг потянуло холодом. Потом – сильней, сильней.

– Чего съежились? – крикнул Порошков. – Я вам сейчас кровь морозцем очищу. Заодно мозги охолонут. Ты думала, мы золото тут перемалываем, наркоту трем? Дура ты, Лелища. Золото на мельницах только в сказках мелют. А наркота – не наш уровень. Иди, чего покажу…

Порошков зашел за зеркало. Леля осталась у стола, потом села, закинула ногу на ногу и как-то мирно, чуть даже смущенно сказала:

– Да я не за этим, Порошков, пришла.

– А не за этим, так чего языком зря молотишь! Сядь и сиди, пока мы с Тимой глянем, чего тут у нас делается…

Порошков пошел куда-то за зеркала. Приезжий москвич – за ним.

Метрах в трех за зеркалами – это сооружение приезжий узнал сразу – стоял двухметровый, обшитый белой сосной, крестообразный интерферометр. Под ним, в глубоком проеме, едва слышно плескалась вода. Гофрированный рукав тянулся от интерферометра к мельничному жернову, спущенному в реку. Другой рукав уходил через потолок вверх.

Слышался странно булькающий, с легким прихрустом звук: словно не крупу рушили – воздушную кукурузу толкли в ступе.

– Глянь-ка сюда, – Порошков поволок Тиму куда-то за возвышавшийся метра на полтора над уровнем мельничного настила интерферометр, – такого ни у Миллера в Америке, ни в лаборатории Гельмгольца, ни у нас в России отродясь не бывало…

За интеферометром, на одном из береговых выступов краем проходящей под мельницей реки, стояла огромная ступа с металлическим пестом. Пест непрерывно двигался. К ступе проводом была присоединена здоровенная стиральная машина. В ней все было, как в обычной, только круглое окошко – размером с корабельный иллюминатор.

– Кочерга есть? – снова с подозрением спросил Порошков. – А поворотись-ка, сынку.

Приезжий москвич послушно повернулся.

Порошков быстро задрал ему плащ, потом, чуть помедлив, сказал:

– Нету… Ну, теперь тебе окончательно верю. А то все думал, ты – чертов кузнец. Или сам нечистик-мефистик.

– Какой нечистик? Негр я… Ну, говоря культурней – «гуталин». Тима-туземец я литературный!

Приезжий, обозлясь, пошел с мельницы вон. Но вдруг обернулся. Порошков стоял сзади с кочергой в руке и собирался ею кого-то огреть.

– Ты, «гуталин», не бойся, – засмеялся длиннобородый, – ты сюда глянь.

Он подскочил к стиральной машине и что есть мочи стукнул по ней кочергой. Машина заработала.

– Смотри! – крикнул Порошков. – У нас никакой чертовщины! А для нужд медицины – пожалуйста. Молодим дряхлеющих! Юним – престарелых! В самой-то эфиросфере ни старость, ни молодость значения не имеют, ни к чему они. Но покамест мы все тут, в обычном мире вожжаемся – нате вам, пожалуйста!

Приезжий подступил поближе.

Порошков снова огрел стиральную машину кочергой, и та завертела валиком раза в два быстрей.

Нежданно-негаданно за стеклом иллюминатора показалась голая рука. Дряхлая, морщинистая, в пигментных пятнах, в седеньких волосках. Рука в отличие от самого барабана бешено не вертелась – тихонько повертывалась… Пальцы руки свел писчий спазм, ногти от собственной длины аж загнулись. При этом рука – так показалось – все норовила сунуть кому-то под нос костлявый старческий кукиш. Но кукиш никак не складывался…

Пест застучал громче, машина стиральная взвыла сильней, сверху густо сыпануло мукой.

«Как снег», – подумал приезжий и обморочно прикрыл веки.

Когда он их разлепил, в барабане стиральной машины, медленно и величественно вращалась уже другая рука: мужская, мускулистая и перстень квадратный на пальце. Однако по расположению пигментных пятен и родинок москвич сразу определил: рука все та же, только налилась краснотой, плотью!

– Рука – что? – кричал, перекрывая шум ступы-толчеи ученый Порошков. – Рука – плевое дело! Нет, ты попробуй сперва по частям, а потом целиком всего человека омолодить. Вот, к примеру, печень. Ну как ты ее моложе сделаешь? В камнях она, в гематомах, кисты отовсюду, опять же, свисают…

Порошков трижды стукнул кочергой по машине, барабан завертело с невообразимой скоростью, и почти сразу стала видна за стеклом кровавая, безобразно шевелящая жирноватыми желто-коричневыми краями печень алкоголика.

Рвотный спазм был так силен, что приезжий москвич даже не успел прикрыть рот рукой. Чтобы не видеть собственной блевотины и летящих к машине брызг и комочков пищи, он снова наладился бежать.

– Да погоди ты! Сейчас – главное! Я мозг твой отсыхающий продую! Враз омолодишься! Стой! Куда?

– Ах ты, членовредитель хренов! Ах ты… – ворвалась на зады мельницы Леля. – Так вот куда бомжи с кладбища пропадают!

– Ты дура, Лелища! Тут все искусственное! Только кровью свинячьей сбрызнутое!

– Врешь, негодяй! Это ты с кладбища на своем горбу и мертвых, и еще живых таскаешь! Я ночью видела!

– Хворост это был, хворост! А кладбищенская земля… Необходима она для опытов… Остальное – папье-маше!

– Я тебе сейчас дам папье! Я тебе по морде – маше!

– Вон ты как, – Порошок отступил на два шага от Лели и, надсаживаясь, крикнул: – Полудух, полутело – явись!

И тогда из густого моторного шума выступил однорукий, едва втиснувший себя в зеленые бермуды гигант.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю