Текст книги "Пламенеющий воздух"
Автор книги: Борис Евсеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Аэростат, Селимчик и все такое
Доведя приезжего москвича до метеорологического домика, обставленного с четырех сторон столбами, Трифон куда-то исчезает.
Леля встречает приезжего нежными колкостями.
Женчик просит Лелю быть повежливей.
Приезжий лопочет что-то по поводу волжской воды и летучих парфюмов. В общем, бодяга.
Поработав в новеньком домике на холме, все трое спускаются вниз, в полуразрушенный с виду особняк. Во втором этаже, с окнами, повернутыми к лесу – а не к Волге, как хотелось бы москвичу, – его снова усаживают за стол, дают толстую тетрадь: смотри, сличай, записывай. Скорость, ее уменьшение, особые замечания и прочую иную статистику.
Леля и Женчик-птенчик то уходят, то возвращаются: бумаги, чай, зеркальца. Помада, бумаги, опять помада…
Однако здесь нетерпеливо-трепетное ожидание конца рабочего дня, всюду в России к 18 часам густеющее, как облако дождя над сухими полями рабства и принудиловки, облако с каждой минутой все сильней наливающееся, где неизбывной тоской, где ожиданием чуда – вдруг рассеивается Трифоном.
Трифон входит, громко стукнув дверью. В руке – молоток.
– Кто… с… стекло? – захлебнувшись слюной в середине фразы, – стекло кто разбил? – кричит Трифон.
Можно не спрашивать. Никто ничего не знает.
Женчик «листает» компьютер. Леля румянит щеки. Приезжий москвич силится понять, чем бы заняться дальше.
Оценив равнодушие, Трифон устало бухается в кресло.
– Что-то пропало? – без особого беспокойства спрашивает приезжий москвич.
– Пару зеркал из интерферометра сперли. Интерферометр не главный, не лазерный, но важный, нужный… Видно, опять «эфирозависимые» к нам повадились!
– Как же они у вас в эфирную зависимость попали?
Тут Леля и Женчик мордашки свои хорошенькие опускают. Обе разом. Как балованные кошечки в сметану. Кротко опускают и ласково. Трифон же, перед тем как ответить приезжему, почесывает бороду у самых глаз, долго кашляет.
– Здесь все виноваты. И в первую очередь, я сам. Мы ведь поиск эфирного ветра ведем в трех средах: в воздухе, в воде и в самом человеке. Под воду спускаемся в скафандрах. Там укрепляем приборы, их перенастраиваем, караулим, чтоб течением не унесло. А потом, на земле, делаем расшифровку записей. Теперь – воздух. Тут поднимаем интерферометры – и еще один прибор новейший, его называть не буду, – на аэростатах. Хотя нам, конечно, – и об этом кому надо тысячу раз говорено – самолет-разведчик с лабораторией на борту нужен… Теперь про человека. В самом человеке эфир исследовать – это уже наша, российская, точней романовская идея…
Трифон встает, глаза его загораются хищным желтоватым огнем.
– Вам гастроскопию делали? Ну зонд с телевизором в желудок опускали?
Приезжий утвердительно кивает.
– Ну тогда быстро сообразите. Такой же зонд, только с особой системой зеркал, мы одно время спускали в желудок добровольцам. Внутри у них измеряли скорость эфирного ветра. На первый взгляд ересь. Но результаты – поразительные! Как показали замеры, внутри у человека эфирный ветер резко угасает. Скорость его там – не 11,29 километров в секунду, как в ионосфере, не 3,04 километра в секунду, и не 200 метров, как у самой земли. А каких-то жалких 6 метров в секунду! При этом характеристики эфира внутри у человека тоже меняются. Почему – непонятно. Вот мы и решили… Кх-х-м…
Теперь на ноги вскакивает приезжий.
– Так вы меня решили эфиром продуть?
– Тёма! Можно я буду называть вас Тёма? Вы и похожи страшно…Только без собачки Жучки. И длинноваты для Тёмы малость. Но зато любопытны, как мальчик. Даже прядка от любопытства у вас приподнялась на затылке… «Тёма без Жучки», а? Похоже?
– Он на ежика похож! – кричат почти разом Леля и Женчик, – особенно со спины, – добавляет Женчик.
– Пусть Ёжик. Все-таки лучше, чем дикобраз. Но тогда – через два «ж». Ёжик, а внутри у него – ЖЖ. Живой журнал, я имею в виду…
Трифон улыбается, жужжит, втыкает себе в голову воображаемые иголки. Потом вдруг становится серьезней.
– Так вот, Ёж-жик. У вас другая задача будет. Мы в драгоценное ваше нутро не то что гастроскописту с эфиром – ни одной вредной эмоции влезть не позволим! Вас ждут высшие достижения науки и фейерверки чувств… – Трифон опять смеется, потом, скорчив серьезную мину, наводит палец пистолетом на окна, а после на приезжего москвича: – Так что – к аэростату! На старт, внимание, арш!
* * *
Селим Симсимыч подзадержался в Европах. А именно: во Франкфурте-на-Майне задержался он на некоторое время.
Хотел сразу в Америку – и приглашение лежало в кармане, и американцы визу, хоть с неохотой, но открыли. Однако отложенный рейс позволял на несколько дней задержаться. А тут нежданно-негаданно – какой-то немец, в кафе «Одиссей», во франкфуртском пригороде, на Веберштрассе.
Немец как немец: церемонный, аккуратный, лет пятидесяти и неулыбчивый. Но по-русски лопотал сносно.
Разговорились. Селим Симсимыч рассказал про бухгалтера Дросселя. Немцу такая фамилия была издавна знакома.
И пошло-поехало. Случайный знакомый благосклонно обещал поискать инвестора для российской науки, просил только господина Селима задержаться на денек-другой.
Тот и задержался. Сперва на пару деньков. А потом пробыл целую неделю.
В эту неделю Селим Симсимыч сумел-таки заняться настоящим делом! Аккуратный немец нашел и безвозмездно предоставил в распоряжение русского организатора науки копии бумаг того самого профессора Миллера, который вместе с американцами Морли и Майкельсоном когда-то начинал «эфирное дело».
Селимчик засел за бумаги. Помогала ловкая переводчица. Переводчица была мила и обстоятельна. Она водила пальчиком по коже Селима и сразу отыскивала на его теле эрогенные зоны, а в тексте нужные места.
Тут – открылось! Многие достижения профессора Миллера – в определении скорости эфирного ветра и некоторые другие важнейшие характеристики – были кем-то намеренно искажены, а в некоторой своей части даже уничтожены.
Сочный бухарский еврей и русский патриот Селим Семеныч срочно перелетел из Франкфурта в Ляйпциг.
Там тоже кое-что было найдено. С помощью все того же немца, оказавшегося выходцем из России, и нежно-обстоятельной переводчицы Ульрики Штросс отыскались куски, не вошедшие в опубликованную папашей Миллером в 1933 году итоговую статью.
Из ляйпцигских бумаг проглянуло нечто новое: оказалось, чудный немец пошел дальше своих американских коллег!
Получив новые данные и неопубликованные куски из статьи чу́дного немца, Селимчик понял: домой он вернется, может, и без денег, но отнюдь не с пустыми руками.
* * *
Под аэростатом тихо гудит пламя. Его струи бьют из всех четырех горелок вертикально вверх. Солнце – спряталось. Погода серенькая, как перед ненастьем. Но в общем сносная. Начинается подъем.
На стыло-коричневую, грустновато веселую Волгу смотреть одно удовольствие. За вычетом криков Трифона, все идет великолепно.
Трифон в воздухе преображается. Некоторая изнеженность и периодические приступы лени мигом его покидают. Он выбрасывает за борт вонючую сигару и продолжает орать во всю глотку.
Впрочем, по временам замолкает и Трифон. Но потом снова резко вскрикивает, толкает приезжего москвича локтем в бок, просит быть повнимательней.
– Смотрите на шкалу! Сюда, сюда, Ёж-жик! – тыкает приезжего носом в приборы Трифон. – Вы должны, вы обязаны хотя бы поверхностно оценить наши эксперименты! И затем – помочь нам.
– Чем я могу? Следите лучше… А то ветер… Мотает сильно. Грохнемся – костей не соберут!
– Аэростат, конечно, старенький… Но у нас с вами, если не откажетесь помочь, будет пять новейших аэростатов! Десять! Двадцать пять! И вы из корзины каждого сможете окрестными лесами любоваться!
– Бросьте говорить загадками!
– Когда спустимся, Коля вам кой-чего объяснит… Потом приедет Селимчик, и вы поймете все окончательно! Но сейчас – завтра, послезавтра, в течение двух-трех недель – я хочу, чтобы вы уяснили, какое великое дело – эфирный ветер! А уяснив, с легкой душой и совершенно сознательно помогли нам…
Аэростат тихо дрожит, покачивается, но никуда не летит. Как белая послушная овца, висит он на привязи над лесами близ Волги.
Трифон, замолчав, припадает к интерферометру. Приезжий улыбается.
Вдруг откуда ни возьмись налетает ветер, погода окончательно портится. Длиннющий трос натягивается струной, а потом неожиданно лопается. Аэростат несет куда-то в сторону и вбок, он быстро снижается, его сносит дальше, дальше, к приречным лугам…
На краю луга аэростат цепляет корзиной одинокое дерево и мягко, как на видео, оседает куполом в землю.
– Денег на хороший трос и тех нет, – бережно открепляя дорогой интерферометр, урчит Трифон. – Слава богу, так все закончилось… А мог бы и вас, и себя запросто угрохать!
При посадке Трифон ушиб руку и теперь досадует, хандрит.
Приезжий не ушиб ничего и поэтому счастлив и весел. Лишь иногда удивленно вскидывает брови, про себя соображая: чем бы это таким он мог романовским ученым помочь?
Ночью на Метеостанции
– Тебе сегодня в ночь, – улыбается в седьмом часу приезжему москвичу, успевшему после падения аэростата умыться и причесаться, красавица Леля, – ночное дежурство тебе сегодня впаяли. Трифон распорядился.
– А ты? Ты со мной дежурить будешь?
– Мне, негодяй, за Волгу пора. Но ты не отчаивайся. Вечером приедет Ниточка, наша лаборантка. Ее специально сюда на моторке перевезут, часов в восемь. Может, она скрасит. Хотя с ней ты вряд ли повеселишься.
– Это почему еще?
– Задумчивая она стала…
Несоразмерная Леля, накинув плащ, уезжает. Приезжий ждет задумчивую Ниточку и от нечего делать снова листает Лелину «Справку».
А там – неожиданность! Там, не замеченная с первого разу, мелким почерком и на последней странице запись.
«Милые вы мои и ненаглядные!
Ну кто не знает, что все галактики нашей Вселенной вращаются вокруг одного центра!.. И что? – спросите вы. А то! Когда подсчитали общие массы галактик (а это и американские, и европейские, и наши расчеты), слишком легкими галактические массы оказались! По всем законам физики весь этот галактический хоровод должен был давно рассоединиться и к чертям собачьим разлететься. Но он не разлетается!
Тогда выдвинули теорию: во Вселенной существует „темная материя“, которую нельзя увидеть и пощупать. Что это за „темная материя“ – до конца не ясно. Зато стало ясно другое: она-то, „темная“, все в мире на своих местах и удерживает! И еще про эту материю достоверно известно: масса ее составляет 90 % массы всей нашей Вселенной!
Только мне вот что непонятно: почему эту материю „темной“ назвали?
И тут я вас, дорогие мои, спрошу: не есть ли эта „темная материя“ – наш с вами светлый, радостный и, вполне возможно, Божественный – эфир?!»
* * *
Эфирозависимые Вицула, Струп и Пикаш сумели проникнуть на метеостанцию лишь в полночь, когда ушел спать наружный охранник.
На Романовскую сторону они переправились еще на шестичасовом пароме. Податься им здесь было особо некуда, и они до самой ночи просто слонялись по окрестностям. Все трое устали и были обозлены донельзя.
Разбитое окно за прошедшие сутки так и не застеклили.
Вицула, Струп и Пикаш в окно это, чертыхаясь, влезли, стали на цырлах по запасной лестнице подниматься на второй этаж…
Медицинский кабинет был опечатан. Дежурного врача в этот час на метеостанции не было и быть, конечно, не могло. На первом этаже двое из внутренней охраны вяло кидали кости. Мелкий перестук костей был в пустых коридорах хорошо слышен…
Оператор Женя Дроздова и ее начальница Леля Ховалина давно уехали. В компьютерном зале дремала одна практикантка Ниточка.
Струп тихо пошел к дверям компьютерного зала.
Вицула вовремя поймал его за шкирку.
– Тебе бабы нужны или эфир?
– Б-б-бабы с… с эфиром…
– Хватит базлать! А то гастроскопию делать не буду.
– Да ты, Вицула, поди все перезабыл! Сколько годков прошло, как тебя из медицинского турнули?
– Восемь прошло. Только не забыл я… Вам зонды введу как надо. А вот себе… Черт… Себе, себе! Вы же, придурки, меня угробить можете!
– Тогда жди доктора настоящего.
– Не могу, ломает… Хочу, чтобы сквозь меня сию же минуту эфир пролетел!
– Че? Брось! Какой эфир? Никакого эфира нету. Одно внушение. Я ничего почти и не чувствую… Так, за компанию с вами сюда приполз. И у меня – прикинь, Вицула, – четыре бутылочки в кармане…
– Чего ж ты раньше молчал, урка долбанный?
– Календула, Пикаш?
– Она, родимая.
– Так может и не надо гастроскопии? Телескопа этого – не надо?
– А вот сейчас решим…
Звук трех ловко отколупнутых пластмассовых пробочек подряд. Три страстных глотка в темноте. Три выдоха с шумом, со свистом.
– Еще есть?
– Одна только.
– Давай! Для души настой ноготков – лучше любого эфира.
– Верно, Вицула! Теперь точно вижу: ты медик, а не педик… Эй, Струп, ты че?
Тихий удар чем-то пустым и объемным. Скорей всего, хмельной башкой о стену. Легкий звон бетона. Урчание нутра, бульканье в горле.
– Очнись, падла, ну! Чего это с ним, Вицула?
– Голодный обморок. Тащи за угол, в подсобку. Я ему одну штуку в нос вдую…
* * *
Лаборантка Нина (все звали ее Нитка, Ниточка, и только засушенный австрияк Дроссель – Нинорка) замкнулась в себе, после того как ее бросил и в город Питер навсегда свалил поклонник-одноклассник. Случилось это давным-давно, два года назад, и пора было одноклассника забыть!
Поначалу Ниточка забывать и стала. Но забывала как-то медленно, с остановками, с длительными заплывами в прошлое. За два года она так вошла в роль покинутой и одинокой, что и выходить из этой роли никакого резону уже не было.
Однако тоненькая в талии, хрупкая в плечах, но когда надо и неуступчивая, даже колкая, в разговоре всегда вопросительно поднимавшая милое личико с толстыми детскими губами и вытянутыми в нитку бровками – Ниточка имела свойство в серьезные минуты принимать правильные решения.
Нынешним вечером Ниточка как-то встряхнулась и приободрилась. При этом серо-зеленые и слегка удлиненные глаза ее, с «рыбьими хвостиками» в уголках – китайцы называют их «глазами феникса» – засияли новым, отнюдь не рассеянным, а веселым и плотным блеском.
Приезжий москвич в девять вечера заглянул к Ниточке в компьютерный зал и представился. Сказал:
– Будут вопросы по теме – я через дверь.
Ниточка задремала. Глубокой ночью ее разбудил стылый бетонный звон. Потом послышался хруст раздавленной пробирки.
«В медицинском? Конечно! Где ж еще…»
Ниточка крадучись пошла к отворенной двери.
По коридору ей навстречу ступал на цыпочках приезжий москвич. В полутьме – чуть не стукнулись лбами.
Ниточка тихонько в смех:
– Вы не в ту сторону… Это в медицинском, за поворотом…
– Может, охрану?
– Ой, только не этих. Сегодня Педя-Гредя на страже. Пара – неразлейвода. Болваны еще те. Подымут шум, полицию вызовут, нас с вами допрашивать станут.
– Так, может, нам самим полицию вызвать?
– Зачем это? Я и так знаю, кто тут… Эфирозависимые пожаловали…
– Женчик говорила – страшные они люди.
– Женчик сама у нас… Ну, в общем, слишком она впечатлительная. Думает: пьяный – значит дрянной. И что тихо пьяных, что запойных – на дух не переносит. А они ведь не все дрянные…
– А вы, значит, переносите?
– Не то чтобы переношу, но худо-бедно понимаю. Сама одно время употребляла.
– Не боитесь случайному человеку – такие подробности?
– А чего вас бояться? Приехали-уехали… А мы тут навсегда. Да и романовское бесстрашие наше не убить. И тоску нашу не развеять. А если сложить все вместе – бесстрашие, терпение, тоску, – то дают они в итоге какое-то странное, радостно-печальное чувство. В общем, царствует тут у нас «романовская грусть». Идемте к ним. Да не робейте! В обиду не дам…
* * *
Застигнутые врасплох эфирозависимые – пригорюнились.
Нинка-Ниточка была своя: вместе пили когда-то. И эфир парфюмерный Нинка нюхала. Правда, всего один раз. Сразу бросила. Но зла на нее за то, что стала теперь чистенькая и умытая, – не было. Другое дело приезжий. Ему по шее накостылять – милое дело… Правда, если шевельнуть мозгой, – зачем приезжего бить? Можно подоить слегка.
Пошушукавшись, Вицула с Пикашом решили:
– Вы охрану сюда не вмешиваете и нас отпускаете. Мы тихо линяем. И Струпа с собой уносим. Ты, Нинка, не думай! Он живой. Просто календула ему в мозг шибанула.
– Знаю, бывает.
– Анафилактический шок это, – расправил плечи Вицула. – А только пускай за мир и дружбу москвичок нам пару сотен отслюнявит.
Приезжий тут же помахал в воздухе пятисоткой.
Сидевший на корточках Пикаш, почти не разгибая коленей, подпрыгнул, поймал пятисотку губами, и они с Вицулой неловко, но без особого шума поволокли обморочного Струпа по ступенькам к черному ходу.
– Весь сон из-за паразитов этих пропал.
– Мне тоже спать перехотелось.
– Так, может, виртуального эфиру глотнем? В смысле, я могу показать вам на компьютере то, чего вы точно знать не можете. И расскажу кое-что… Ну, к примеру, про «космическую погоду» или про «страшную радиацию». Мы ведь здесь по договору с ИЗМИРАН в первую очередь «космической погодой» должны заниматься. У нас и подвал, залитый свинцом, есть… Но от «страшной радиации» и свинец не спасает.
– Страшные сказки на ночь – мое любимое развлечение, Ниточка.
– Какие сказки, коллега…
* * *
«Се ветры, Стрибожьи внуци, веют с моря стрелами…»
Издревле ветры прозывались внуками Господними.
И неважно, имелись в виду ветры наши – видимые, чуемые, или ветры эфира – слабо ощутимые, неосязаемые. Все ветры, все вихри – внуки Господни. Так было всегда. Так – теперь…
Но кое-что ветры обычные и ветры эфирные разнило: эфирные, долгими тысячелетиями летевшие над Волгой, в отличие от ветров обычных, на круги своя не возвращались: основным потоком уходили глубоко в землю.
Кроме того, вихри и ветры эфира в самом своем строе, в своей скорости и своем значении несли нечто превышавшее человеческие мысли о веществе и составе жизни, о существовании и сверхсуществовании.
Но то ветры эфира! А что же наши: привычные, атмосферные, на Бофортовой шкале по силе воздействия точно распределенные? А вот что.
Не только стрелы и завывания несут Стрибожьи внуки: несут радость, нежный трепет и предчувствие жизненных перемен.
Скоро, скоро налягут на волжские обрывы плечиком-плечом, а потом и всем ветровым телом Погодица и Похвист!
И Погодица принесет метели со снежными бурями.
А Похвист свистнет по-богатырски, и свист этот перевернет кверху дном множество стоящих на приколе лодок-дюралек, выдернет с хрустом недостроенные причалы, толстенные провода на заглохших электростанциях пооборвет.
Но как ни высвистывал Похвист, как ни прижималась Погодица к окнам домов, как ни обнажалась, ни доводила до нервных всхлипов, до озноба и гусиной кожи тех, кто приход ее чувствовал, – не эти действия ветров, не их нежность и радость, а печаль о чем-то недостижимом разливалась в городе Романове в те осенние ночи.
Печаль рождала голос. Голос рождал заговоры-заклинания.
И тогда слышались, как сквозь сон, чьи-то неясные бормотанья:
«Встану я и пойду в чисто поле на восточную сторону.
А навстречу мне семь Ветров буйных.
– Откуда вы, семь Ветров буйных, идете? Куда вы теперь пошли?
– Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья, сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные.
– Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски тоскучей со всего света белого, понесите к красной девице в ретивое сердце; просеките булатным топором ее ретивое сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухоточную…»
Приязнь, ее первые признаки
Усынин Трифон Петрович ученость свою демонстрировать не любил. Но и он взорвался, когда засушенный австрияк Дроссель попенял ему на отсутствие явных научных результатов.
– Отсутствие всякой научной перспективы, – скрипел Сухо-Дроссель, – подрывает наши финансовые возможности. Никакого же, ёксель-моксель, маневра! Возьмите «Роскосмос». Возьмите ИЗМИРАН, коллег наших умных из Троицка… Огромные деньжищи огребли, да еще и по мелочам, ёксель-моксель, ежеквартально получают! А нам, как пасынкам, – крохи да объедки.
В разговор вмешался директор Коля.
Он заявил о несвоевременности внутренних «наездов» и разборок.
Трифон Петрович, в свой черед, поведал о невозможности работы со скупердяями и набитыми тырсой чучелами.
Величественно вступивший в комнату зам по науке Пенкрат – рослый, дородный, с отвисшим животом, но с истощенным лицом и почему-то в капюшоне – осудил критику Альберта Эйнштейна, с его классически ясной общей теорией относительности, но вместе с тем выказал понимание причин, по которым такая критика возникает.
И пошло-поехало.
Итог подвел австрияк Сухо-Дроссель:
– Я – в отпуск. А если Селимка денег не привезет – так и в отставку. Лучше карасей из Волги таскать, чем вас, остолопов, из финансовой пропасти выуживать.
Пенкрат в капюшоне высказался в том смысле, что – да: именно так Кузьме Кузьмичу давно поступить и пора.
Директор Коля Пенкрата строго призвал, но и тут же его по-человечески попросил. Призвал – к порядку, а попросил – заткнуться.
Совещание «Ромэфира» шло в обычных тонах строгой научной взыскательности и сердечного человеческого участия.
Здесь Усынин Трифон Петрович свою неожиданную речь и толкнул:
– Я это дело открыл, я его и закрою. Ну нет у меня больше сил! Идей тоже. Поэтому – ухожу. И не просто ухожу, а как один из учредителей «Ромэфира» завтра же поставлю вопрос о нашей с вами ликвидации.
Это было нелепо и возмутительно.
Дроссель Кузьма Кузьмич срочно отложил возможный отпуск.
Кузнечик Коля, подпрыгивая, побежал к окну, стал по-директорски осматривать величавую Волгу.
Трифон двинул к выходу.
И тут позвонил Селимчик! Тут позвонил истинный друг эфира и господин верного пути, надежда женщин и опора стариков – Селим Семенович!
Директор Коля включил громкую связь. Все услышали дальний, мгновенно ставший родным голос Селимчика.
Далекий Селим, радуясь, крикнул:
– Операцию «Наследник» можете начинать хоть сегодня! Хр-р-ры-х-х…
– Ты, Селим, из Америки говоришь, – заворковал директор Коля, – ты там бурбон насасываешь, икрой и авокадами давишься. А мы тут…
– Я не в Америке, я в Ляйпциге.
– В Лейпциге?
– Нет, через букву я… Колюнь! Я нашел записи профессора Миллера! Скажи Трифону: он миллион раз прав! Через неделю буду назад. И про наследника выяснил. Мать моя была женщина! Он! По всем признакам он… хр-рры-х-х…
– А доказательства? Говори ясней!
– …хр-рр… с денежками Куроцапа и бумагами Миллера – мы эфир, как хлебный квас, в двухлитровых бутылках, а то и в бочоночках через год поставлять будем!
Здесь Селимка внезапно отключился.
– Эфир в бутылках – кощунство. Профессор Миллер – класс. Но, как бы там ни было, я все равно ухожу. Во-первых, не хочу участвовать в этой дурацкой операции «Наследник»…
– Что за операция такая? – зам по науке скинул капюшон, показал залысины.
– Ты же обещал, Трифон! – заломил руки директор Коля.
– Сдуру и пообещал… Теперь обещание назад забираю. И вообще: эфирный ветер – это, как теперь все ясней представляется, – один соблазн и больше ничего.
– Что это ты, как отец Василиск, вдруг заговорил?
– Ну, может, я тоже на клиросе петь собрался!
Трифон плотно прикрыл за собой дверь.
– Без «эфирки» он долго не протянет.
– Ясно, как божий день.
– А мы пока и без него справимся, – резко выступил на первый план пока не посвященный во все тонкости дела, но уже явно его одобряющий дородный Пенкрат и снова нахлобучил капюшон. – И у меня, и у других наших ученых мозги еще не отсохли. Да и Селимка, хоть он в коммерцию и ударился, питерский физтех вряд ли забыл.
– Тогда и я погожу в отпуск. Звоните Леониле Аркадьевне! Пускай срочно выдвигается к москвичу. А то он сильно к Нинорке прилипать начал. Пускай поподробней биографию выведает. Что, когда, с кем. Он ведь по паспорту – Савельич? Ну и ясно все, ёксель-моксель! Селимчик его сразу просек. И Куроцап, говорят, к нему как к родному. А что не Саввич, а Савельич… Так хитрый Куроцап просто слегка изменил мальцу имя в метрике. Но на всякий случай далеко от настоящего отчества отклоняться не стал. Хитер, бурлак!
Директор Коля набрал в рот воздуха для уточнений и поправок, но только и смог выдохнуть:
– Уфф! Погнали!
* * *
Савва Лукич крупно вздрогнул. Острое любовное воспоминание пронзило его короткой стальной проволокой.
Воспоминание увело к годам юности.
Вспомнилась окраина Москвы, Лосинка, вспомнилась высокая немногословная женщина, все время курившая и смотревшая в окна.
– Чего она там искала? – удивился Лукич и, мигом выпрыгнув из-за стола, пошел к окнам собственным.
Смоленская площадь напомнила ему кадры старой хроники.
– Только раскрасили маненько, – улыбнулся Савва, – а так все как было: суета и гам, базар и склока. А как зовут соседа или того, кого локотком толкнул…
Тут Савва Лукич с испугу закрыл глаза, вдруг сообразив: имени высокой, томно-страстной, медлительно глядевшей в окна женщины он не помнит!
* * *
Примерно в то же самое время или буквально десятью минутами позже, с отключенной мобилкой и растрепанными мыслями, Леонила Аркадьевна Ховалина (Леля) шла, еще не получив никаких указаний, на собственный страх и риск, к приезжему москвичу в гостиницу «Князь Роман».
Сказать приезжему она собиралась о многом. Но, войдя, сказала про самое болезненное:
– Ты уже знаешь? Трифон собирается закрыть проект. Не сегодня завтра объявит. Может, даже через газету.
Приезжий москвич ничего такого не знал. Он готовился к встрече с Ниточкой, и все остальное ему было – совой об сосну.
– Так что, мил друг, назад в Москву тебе улепетывать надо. И там на площадях болотных высказывать накипевшее. Может, и мне заодно с тобой двинуть?
Добрая Леля пришла в гостиницу «Князь Роман» очень рано, то есть тогда, когда утро еще только начинало свою разбежку, и приезжий москвич пустил ее в номер без всякой охоты.
Приезжий стоял и ждал, пока Леля наговорится и уйдет.
Но Леля не уходила, а красиво сидела на подлокотнике гостиничного кресла. Поговорив про всякую копоть, а потом понизив голос до шепота, она внезапно зашипела:
– Я тебе покажу Ниточку… Я вам всем покажу, что имею! Я вам устрою берлинскую биеннале и венецианский карнавал! Враз оцените! Я не научная формула. Я – живая! Я…
Тут Леля скинула плащ, вслед за плащом блузку, потом схватилась за молнию юбки. Молнию, как назло, заело.
Не дожидаясь предкарнавального показа, приезжий кинулся из номера вон: только пятки засверкали!
Леля в растрепанном виде, пленяя персонал нижним бельем, выставив вперед, как бы в страстной мольбе, тесно склеенные ладони – по коридору, за ним.
Со времен князя Романа и Григория Ефимовича Распутина, который посетил-таки разок неповторимые романовские места, – не знал раскинувшийся по обеим сторонам Волги город такой завлекаловки и соблазниловки!
Гостиничного коридора Леле показалось мало.
Не страшась волжского холода, насмешек и прочего, кинулась она вслед за москвичом из гостиницы на проезжую часть.
Но тут и в самой природе, и в жизни города Романова что-то круто изменилось. Налетел резкий ветер, от желтовато-сизой тучи, закрывшей выглянувшее было солнце, еще сильней потемнело, а на горизонте замаячил директор Коля.
Коля борзо-резво допрыгал до остановившейся на минуту Лели и, не обращая внимания на белоснежное белье, зашептал вертихвостке в ухо:
– Начинаем, как договаривались! Ты – тоже в доле…
Леля непонимающе оглядела свои руки-ноги и резко вздрогнула. Горько бубня: «Не мог, дуботряс, сказать раньше», – побежала назад, в гостиничный номер.
Скромности и благородству быстро одевшейся Лели не было границ. Выходя, она душевно пояснила ошалевшему от всех этих утренних пробежек администратору:
– Это я в знак протеста. Так я протестую против нашей научной нищеты. Меня тут для одного московского телеканала снимали. Скрытой камерой, если ты, негодяй, конечно, понимаешь, что это значит… Так что, – снова по-змеиному зашипела Леля, – не болтай по городу лишнего: нос отломаю, ухо отъем!..
* * *
Новое любовное увлечение подкралась к Ниточке тихо и незаметно. Оно закрутило девушку, как вихрь зеленоватой, березовой, приятной на вид, но все-таки сорной пыльцы, а после стало укалывать тысячью и тысячью острых речных брызг…
Иногда это любовное увлечение вызывало досаду, однако чаще – унося из Романова прочь – кружило над землей, а после с легким звоном, как хорошо надутый мяч, о землю ударяло.
Ниточка и приезжий стали встречаться в городе, напрашивались на заволжские ночные дежурства. Однажды случилось им ночью дежурить на Романовской стороне…
Запершись в медицинском кабинете – благо доктор за реку ездил нечасто, – они сперва поговорили об эфирном ветре.
Но внезапно тела их, словно став эфирными и вылегчившись до невозможности, сами собой притянулись друг к другу. Причем изнутри (так показалось Ниточке, так показалось и приезжему) тела засветились, даже засияли…
Горит настоящий эфир или кипит, если его подвергнуть термической обработке, – сказать про это пока нельзя.
Но то, что ставшие на час эфирными человеческие тела дрожат крупной дрожью и свободно перетекают из одного в другое, а потом, возвратившись к себе, одновременно остаются частицами в другом теле, – это забравшимся в медицинский кабинет стало ясно сразу…
После объятий, острых ласк и неожиданных поз Ниточка несколько минут не могла произнести ни слова.
Приезжий тоже помалкивал. Потом сказал:
– Прям дух захватило… Может, рванем отсюда?
– Нельзя, мы же на рабочем месте… И потом… Чем тут плохо? – Ниточка, до этого лежавшая на узкой медицинской кушетке свернувшись калачиком, легла на спину, потянулась, положила руку под голову.
– Тут лучше, чем везде, – сказал приезжий и в свою очередь потянулся к кушетке. – А знаешь, странное дело… Мне все бунтовать хотелось, а теперь – хрен с ним, с бунтом!
Вихрящиеся, розовато-белые и теперь уже не так плотно связанные со светозарным эфиром тела еще раз напряглись, потом, слабея, успокоились.
Вскоре Ниточка и приезжий – оба на левом боку, «тандемом» – уснули.
* * *
В те же сладко тающие в расплавленном золоте и славе дни сентября, ближе к его исходу, в музее романовской овцы начали полугодовую подготовку к февральско-июньским торжествам, посвященным четырехсотлетнему юбилею дома Романовых. Составился Оргкомитет. Назначили первое заседание: пока в узком кругу.
Возглавить Оргкомитет предложили ставосьмилетнему ветерану Пенькову, который, будучи рожден в 1904-м, мог символически, как мостом, соединить собой трехсот– и четырехсотлетний юбилеи.
Но Пеньков, брызгая руганью, отказался.
– Сиськами прут, а не знают! – бодро выкрикивал ветеран в лицо Лизоньке, меланхоличной и хорошенькой сотруднице музея, посланной для переговоров, – сиськами прут, а спросить забыли… Пеньков – не монархист! И Пеньков скорей анархист, чем коммунист. Скорей народоволец, чем комсомолец! Ты приперлась, а не думаешь, как народ отнесется! А вдруг он, народ, это дело – четырехсотлетием дурдома Романовых обзовет? Привыкли у себя в музее с чучелами чмокаться… О народе вспомните, таксидермисты хреновы!