355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Евсеев » Юрод » Текст книги (страница 3)
Юрод
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:02

Текст книги "Юрод"


Автор книги: Борис Евсеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

– Бежать вам отсюда надо, – вздохнул нежно и сладостно даже маленький китаец. – Бежать. Хотя, видит Бог, я этого меньше всего хотел бы. Вы, вы... Они ведь вас сразу вычислили...

Расслабившийся было Серов вздрогнул, опять напрягся.

– В вас есть что-то от юродивого, поверьте! (Серов расслабился вновь.) И они это чувствуют и изничтожат вас, конечно. Не Россия сошла с ума. Сошла с ума интеллигенция. А сумасшествие, любой вид его: будь то паранойя с ее несмолкающим бредом, будь то маниакально-депрессивный психоз, будь то сама королева душевной гнили – шизофрения, так вот, сумасшествие всегда противоположно "божеволию", или, по-московски, юродству. Именно поэтому нынешние интеллигентные психи (да, да, теперь мы не диссиденты, мы психи, и психи, уверяю вас, настоящие!) объявили на всех уровнях войну высшей правде юродства. Зато с ума сбродству жалкому, зато с ума сшествию нагленькому дан зеленый свет! Сумасшедших выпускают из больниц.

Берут в правительство. Они играют в театрах, шастают по улицам целыми толпами.

Они, они, а не нормальные люди определяют ныне дух и колер России! Кстати, знаете, как я в самом общем виде классифицирую сумасшедших?

Воротынцев нежно и нервно засмеялся.

– А вот как. Сначала – идиоты, имбецилы. Они – следствие человеческих грехов и длительных кровосмешений, они – отголосок дохристова, дикого, зубодробительного, а потому стремительно ветшавшего мира. За идиотами следуют обыкновенные, банальные психи. Их появление на земле – следствие цепи предательств и преступлений. Это опасный, дикий и самый распространенный вид. Он хорошо укрывается за обычной нормальностью, за поверхностным здравым смыслом. Этого вида надо остерегаться как огня, потому что он часто незамечаем, неразличим...

И, наконец, третий вид, к которому, возможно, относитесь вы, отношусь я. Это – "божевольные". То есть получившие волю не быть поверхностно разумными!

Получившие волю быть сверх-разумными. Понимаете?

Воротынцев разволновался, вскочил, вскинул вверх маленькие ручки. Но быстро успокоился.

– Ну-с. Хватит об этом... Я начал об интеллигенции. Интеллигенция тоже, как это ни странно, имеет три пути: самоуничтожение и холуйство вот первые два. А третий... Третий – это единственно достойный нашего времени путь, путь прекрасный и неуничтожимый, путь к юродству, к якобы "низким" действиям и высокому обличению, путь к великому имморализму! Но интеллигенция этим путем не пойдет! И не надейтесь! А вот вас за то, что вы в себе этот путь как возможность носите, – уничтожат. Но я... Я спасу вас... Я ведь с первого взгляда вас отметил... Я знаю средство...

Одна рука Воротынцева продолжала оглаживать голову Серова, чуть качающуюся на сильно истончившейся за прошедшие несколько дней шее, другая легла все еще проклинающему жизнь больному на бедро. Затем рука перекочевала на живот. Она оказалась слишком близко к низу живота, чтобы оставить какие-то сомнения в намерениях маленького китайца.

Серов вздрогнул. Во всякое другое время он, ненавидевший всяческих извращенцев, просто-напросто дал бы лекарю в ухо. Но сейчас... Какаято полумгла приязни, какой-то тончайший туман благодарности выстлал скользким императорским шелком нутро больного, и он от этой неожиданной приязни и благодарности к примостившемуся рядом маленькому китайцу согласно всхлипнул.

Воротынцев вдруг встал. В темноте бывший лекарь в своем длинном халате показался еще более хрупким, молодым, небезразличным.

– Если я вам неприятен, я уйду... – Маленький китайский оркестр – соловей, стеклянная дудочка, тонкий стебель цветка – зажурчал в голосе вставшего.

– Нет. Зачем же... Приятен! – назло всем, назло себе прежнему просипел тихо Серов.

Воротынцев поспешно сел на соляры обратно.

– Любовь... Любовь телесная вас спасет... Она – чище небесной! Калерия Львовна – уехала... Но я... Я ведь здесь... – звенел голосок бывшего лекаря.

И Серов, совершенно неожиданно для себя, тем же самым движением, что и маленький китаец минуту назад, огладил Воротынцева по бедру.

– Нет... Меня не обманешь... Вы меня еще не любите, – протянул вдруг печально бывший лекарь. – Впрочем... – хихикнул он, – к любви мы всегда успеем вернуться, хотя бы завтра... А пока вот вам таблеточка настоящая – и в палату! Там попросите Клашу ранки и порезы ваши промыть. Да вот, кстати, возьмите книжонку.

Если свет выключать не будут, гляньте...

– Мне в палату нельзя. Они меня там в порошок истолкут! – мялся Серов, вертя в руках крохотную брошюрку, под названием "Школа юродства". Автор на брошюрке указан не был, кем она издана, тоже было неясно.

– Можно, можно. Там они побоятся. Да они уже все, что было надо, с вами и проделали. По программе. Все точка в точку. Как Хосяк им расписал. От программки-то они ни на шаг! Здесь с этим строго. Да и ночь наступает... Сейчас всех овец заблудших со двора погонят...

*** Свет в палате №30-01, обычно горевший всю ночь, – внезапно погас. Ночь, ночь, ноченька, ночара накрыла Серова с головой, потащила его в свои закутки и заулки, стала заталкивать в потайные, доселе закрытые от него напрочь ходы. Ночь! Ночь!

Медлительная царица и крупнозадая вертлявая телочка одновременно забирала и втягивала его в себя, в свои полости и поры, казалось, навсегда. И ни жалости, ни сожаления к оставляемому миру не испытывал страдающий неврозом навязчивых состояний больной, а может, и здоровый, но почувствовавший себя вдруг в больничном воздухе таким же больным, как и сам этот воздух, растянувшийся на узкой койке человек! Ничего он в этом оставляемом дневном мирке не хотел отыскать и взять с собой...

Ночь, ночь! Никаких видений и никаких призраков не рождает она! Потому что реален каждый жест ее, каждый фантом и каждая пылинка! Реально все, что носится в ней, плачет, вопит и бушует! И тот, кто хоть однажды дал ночи без сопротивления и кривлянья унести себя в настоящую ее густоту, тот уже не захочет насыщаться, набивать все свои клеточки и поры одним лишь ничего сердцу не говорящим днем. Тот, кто однажды хоть примет в себя ночь настоящую, глубокую, уже ни на что не променяет ее райские, так не похожие на кладбищенские (их так рисуют!) сады, ни на что не променяет шелест ее серафических едва ощутимых крыл, слюдяных лунных паутинок и тихих призвездных рощ! Потому что есть эти паутинки и кущи! Есть! И не в больном воображении лежащих в 3-м медикаментозном они рождались! Нет, о нет!

II. Божья воля.

Черно-седой цыпастый петух продрал больное, пропойное горло, надулся и взбух от подготовляемого в грудке крика, но вдруг отчего-то опал, сник, петь-кукарекать не стал. Неуклюже и злобно, как электронная, попорченная неумелым обращением игрушка, он вертанулся на одной ноге и, передумав прогонять ночь, передумав кромсать и полосовать ее своими получеловеческими воплями, прикрыл поганые гноящиеся глаза, скользнул клювом под крыло.

Тут же вместе с петухом замерло, успокоилось, затихло все в округе.

Все замерло, утихло, и крыша 3-го отделения усиленной медикаментозной терапии, разломившись надвое и от разлома чуть разойдясь в стороны, стремительно, как на шарнирах, поехала вниз.

Крыша поехала, и Серов увидал обнажившееся сырое небо: мелко трепещущее, словно раскрытый одним взмахом хирургического ножа, бескровный человеческий мозг...

Звезд почти не было. Бежали по краешку ночи легким рваным туманцем негустые, почти прозрачные облака, не создававшие никаких преград между глядящим в небо и сеющимся откуда-то из самой глубины его, со звезд, зеленовато-жемчужным светом.

Один розовый, истомляемый собственным светом огонек сразу привлек внимание Серова. Огонек этот двигался, но был явно прозрачней и крупнее самолетных или спутниковых огней, был вроде "его собственным" огоньком, был как бы точкой приложения той внезапной воли, которую с приходом ночи ощутил в себе лежащий на узкой койке в палате третьего этажа заговорщик.

Легкими корпускулярными толчками прочерчивая небо слева направо, приближался этот тревожащий душу и дух огонек. Приближаясь, он не увеличивался и не рос, но тем не менее становился все ближе и ближе. Звук, сопровождавший огонек, звук тихо свинчиваемой с болтика гайки, звук, напоминающий августовское дрожанье стрекоз, тоже не рос, но густела теплота звука, густела теплота неизбежного сближенья с землей.

Наконец огонек, как показалось Серову, вошел в слои земной атмосферы. И тогда с огоньком произошло вот что: он разбился на тысячи себе подобных огоньков, огоньки рассыпались мгновенно по всей земле, а затем, повременив чуть, снова собрались в одно крупное светлое, колеблющее свои очертания пятно, вставшее над сгинувшей и для этого огонька и для Серова крышей.

– Ты понял ли, зачем я здесь?

Услыхал Серов приятно походящий на свой собственный голос. Голос этот Серова ни на волос не испугал, может, потому, что он входил не через ушные отверстия, а входил, казалось, через все волоконца и клеточки мозга, тела, души...

– Понял ли все, что происходит с тобой? Понял ли, что все это не так уж и важно?

Или важно, но не для жизни земной. Она и так пройдет, хоть влево, хоть вправо крути ее, – а для жизни той, что дрожит за моей спиной? Там, там настоящие города, нескончаемые вечности, там вечерние поля с осевшим туманом и каплями резкой, как железо, росы! Там движение: со звезды на звезду, с лепестка на листок, с волны эфира на волну иную! Там, конечно, того смысла, что затеял ты в последние годы искать, и в помине нет. Зато есть смысл другой: движение! Вечное, непрестанное, так вами искавшееся perpetuum mobile.

– Ты ведь сам сказал, – Серов услыхал свой голос и подивился его глубине и проникновенности: "да ведь я великий актер", – подумал он, а вслух сказал: – Ты сам сказал: у вас там смысла нет. Ну так и не нужны вы, стало быть, мне со своим вечным движением! Я-то как раз остановки ищу, а не вечного скольжения. Для того и бежал сюда, чтобы здесь остановиться, задержаться, не сновать, как в Москве бешеной! И еще: не неба ищу – земли. Не пустоты, камня ищу. Камня веры и камня государственности! Я, конечно, знаю: смысл у нас глубоко упрятан. Но не говори, что его нет! Иначе и вас нет. Я, может, только кончик веревочки ухвачу. Кончик!

Но ведь хочу-то схватить все. И за это я люблю себя. И это наполняет меня смыслом и тайной, и ожиданием невозможного. "Для того юродствую, для того вслух сам с собой разговариваю", – хотел добавить, но не добавил Серов.

– Я не могу помочь тебе разобраться с жизнью земной. Она темна. От света нашего ускользает. Но я здесь потому, что ты оказался вдруг у края пропасти. Неожиданно и незаметно для нас оказался. Ты окружен настолько плотной тьмой – непонятно еще

– это тьма событий или тьма идущих к тебе людских помыслов, – что, я боюсь, выхода у тебя уже нет. А раз ты у края пропасти – значит, и я, твой провожатый и до некоторой степени дублер, отвечающий за душу твою как за свою, – а значит, и я потерплю и пострадаю. Сейчас же или в ближайшие дни ты должен что-то предпринять, что-то решить, что-то исправить!

– Ты мое искаженное "я"! Да, я понял! Ты мое испорченное галоперидолом, возвращающееся ко мне на волне болезни "я". У меня просто крыша поехала!

– Никакая "крыша" у тебя пока не поехала. Просто на час снялась преграда между нами. Не мудрствуй. Не уходи от вопроса. Исправь сейчас же свой путь. Я не могу тебе в этом помочь.

– А может, ты от дьявола? Может, мне лучше к тебе прибиться, тебе сразу отдаться.

– Не кощунствуй и не упоминай лукавого. Он не так далеко, как иногда кажется. И не лезь в дебри. Не переноси земные понятия на нас. Дьявол к вам низвергнут. А мы – в небесах. Мы – летящий и блуждающий сладко свет. На нас ваши теорийки действуют слабо, а раздражают сильно. Не думай сейчас ни о чем, просто прикинь практически, как продолжить свой путь земной.

– Если дьявол близко, он все одно помешает...

– Не думай о лукавом так часто. Не нужно вообще о нем думать. Увидишь его – разотри в прах. Сила для этого и тебе и каждому из вас дана. Вы ею просто пользоваться не хотите. И не забудь, прошу тебя: ничего относительного нет. Есть строжайшие, есть железные чередованья тьмы и света, света и тьмы. Избегай последней, стремись к первому. Не старайся эту череду, эти смены понять глубоко, не старайся их разъять, анатомировать. Просто отделяй четко одно от другого. И береги разум, пока он не заражен порчей, не умерщвлен еще при жизни земной, береги... Но вот поюродствовать ты вполне можешь, это тебе пособит, не слишком мудрствуя – мудрость понять. Возвращайся в Москву. Не для заговоров возвращайся (заговоры сейчас едва ли помогут, да и не твое они дело), а для того, чтобы быть в нужный час в том месте, которое для тебя на картах вселенной обозначено.

Возвращайся, поживи, поюродствуй, даже и над умами повластвуй. А там ко мне начинай собираться. Я жду всегда! Я не бес. Я не ноющая в твоем мозгу женщина, не высверк воображения, не черная дыра. Я – это ты. Но "иной", пока тобою не осязаемый. Я жду, жду...

– А как же Бог? – слабо крикнул Серов. – Это ведь к нему я возвратиться должен!

Ни про какие огоньки, ни про каких "дублеров" нигде никем не говорено! К Нему, к Нему вернусь, если уж на то пошло, не к тебе!

– Конечно, к Нему. Но к Нему кто-то сопровождать тебя должен, чтобы ты в "нижнее место", в пекло, в гадес сразу же не нырнул или с ума от высоты не сбрендил. Не ракеты же ваши доставлять тебя к Нему будут. Нет. Со мной вместе, со мной в обнимку к Нему и возвратишься. Я – тот, кто через мытарства тебя к Нему сопроводить должен... Я – провожатый. А там – зови как знаешь. Хоть ангелом, хоть крылышком, хоть рассеянным светом...

Свет стал медленно отдаляться, стал превращаться в пятнышко, гаснуть, стал мелькать спутником и пропадать стал, засияла темным, черным, одним острым и литым алмазом ночь. И съехавшая крыша 3-го медикаментозного отделения встала на место, а Серов закрыл глаза.

*** Закрыл глаза на минуту и уставший от горения ночной лампочки лекарь Воротынцев.

Он собирался перехватить черной тонкой резинкой небольшую стопочку блокнотных листов и спрятать листы под сдвигающуюся паркетную плитку. Но вместо этого, снова открыв глаза, стал смотреть в окно. Ночь уходила. Быший лекарь вздрогнул и мимовольно глянул на аккуратную стопочку исписанной бумаги. На ней было выведено:

ЛЕКАРЬ ВОРОТЫНЦЕВ. ЛИСТЫ.

Лист №1 В стесненности и повязанности, в оковах и путах приходит к нам свобода. О ней, о ней размышлять хочу! А не о лекарствах и синдромах – хоть и врач я. Ведь то, что я здесь увидел, неминуемо толкает к философствованию. Вот, говорят, – свобода.

Кричат: кандалы, вервия, зажимы! Но чем их больше, тем я внутренне свободней.

Вернее, внутри свободы и несвободы есть еще что-то. Что? Воля? Или...

Об этом в другой раз... В конце коридора шаги... Один раз листы уже отбирали...

Лист №2 Разрешили иметь листы. Видимо, имея в виду потом их изъять. Торопись, лекарь, торопись! Мысли не слова, их-то не вернешь! Итак, основное. Что-то странное творится здесь с человецами. Отделение закрытое, но некоторые больные (причем именно тяжело психически больные) то исчезают, то появляются вновь. Я наблюдал год, прежде чем решился на такой вывод. Второе: те, кто остаются в больнице всегда, ведут себя как-то уж слишком одинаково. А этого не может быть! В отделении лежат (выпытано у ординатора К.) люди со следующими диагнозами:

1. маниакально-депрессивный психоз; 2. инволюционный психоз; 3. токсикомания; 4. неврозы навязчивых состояний; 5. симптоматические психозы; 6. половые перверзии; 7. психические расстройства в результате черепно-мозговых травм.

Поэтому и поведение их должно быть разным. Но оно – одинаковое. Как, как этого добились? Как врач я твердо знаю: одними лекарствами такого эффекта не достичь.

Дело здесь не в подборе лекарств. Дело в какой-то мгновенной переделке, в каком-то мгновенном сломе всей душевной жизни. А посему... посему...

Мысль улетела... Шут с ней. Продолжу о другом.

Лист №3 Сюда, в "веселый домик", привели меня мои исследования. "Заперли" меня сюда коллеги. Не без помощи моей жены. Конечно, невроз навязчивости у меня присутствует. Но с ним я прекрасно мог бы сидеть и дома. Кому-то мои исследования – а они лежат в области применения новых лекарственных препаратов – не понравились. Да что кому-то! Запишу прямо: краевая администрация, состоящая вперемежку из демократов и коммунистов, но на самом деле объединенная только одной идеей: красть, красть, красть! Так вот: администрация мою программу закрыла, а меня потребовала изолировать. Дело, собственно, не в исследовании новых препаратов, а в том, что, проводя их, я столкнулся с вопиющими фактами. В частности, с фактами завоза в наши края сильнодействующих психотропов под видом простейших витаминов...

Лист №4 И эти лекарства применяются у нас в отделении Хосяком!

Сначала я думал, что ошибся. Но проверка показала: никакой ошибки нет. Тогда я стал следить (по мере возможности) за Хосяком и анализировать его методы. Тут-то я и заметил странные исчезновения, а затем возвращения больных. Но об этом позже. Сейчас два слова о "телетеатре".

Лист №5 "Театр" располагается на 1-м этаже в небольшом сорокаместном зале и имеет отдельный выход во двор. По теории Хосяка, больные, играя в театре, "снимают" или "исторгают" из себя недуги и комплексы, выплескивая их вместе с эмоциями.

Причем чем отрицательней, чем гаже, страшнее, кровосмесительней и бессовестней театр, – тем больному (считает Хосяк) становится легче. Я был в "телетеатре" только один раз (удалось подкупить временную медсестру), и этого для исследования крайне мало... Но все же кое-что я заметить смог. Это во-первых...

*** Ночь уходящая зацепила перепончатой лапкой своей бывшего лекаря. Он заснул, листки в беспорядке упали на кровать, некоторые слетели на пол, залетели под тумбочку.

*** ...так я очутился в инсулиновой палате. Здесь подкорку подвергают страшному и неясному воздействию инсулина. Меня наказали. Ну, что ж. Поделом. Хитрее буду...

А смысл инсулинотерапии в том, чтобы человек впадал ежедневно в состояние шока.

И в этом состоянии включал какие-то дополнительные рычаги саморегуляции, к умственной жизни уже не пригодные.

"Чтоб не мудрствовали лукаво", – сказал как-то Хосяк Калерии Львовне. Каково?

Эти немудрствующие, тучные, превышающие свой вес почти вдвое, эти полусонные люди с воловьей дурнотой в глазах – никуда не исчезают, их выписывают домой.

Исчезают же, а затем появляются вновь со странным блеском в глазах, с запекшейся кровью в уголках губ – другие.

Лист №11 ...Две недели возились со мной в инсулиновой палате на втором этаже. Все это время я ничего не записывал, не было ни сил, ни возможности. Инсулиновая сестра, дежурные врачи – все пришли в полнейшее недоумение. А все оттого, что шок должен был наступить после второго, максимум, четвертого введения инсулина. Мне ввели лекарство пять, семь, наконец десять раз. Шок так и не наступил. Я был все время в сознании, наблюдал за всем... Хосяк впал в бешенство. Приходил в палату ежедневно. Наконец, хотя ему этого ох как не хотелось, спросил: "Доктор, как вам удается противостоять шоку? Вы что, кроме всего прочего еще и йог?" Дурачок! Он не знает, что такое "умная" молитва и сокрытое дыхание!

Лист №13 ...В конце концов я представил здешнему медперсоналу и в особенности Хосяку свой собственный спектакль под названием "Клиническая смерть". Бедных медсестер мне было искренне жаль. Я задержал дыхание по методу исизахма и почти остановил сердце. Как они забегали! Как впивался мне в руку своими костяными мертвецкими пальцами Хосяк! Я внутренне хохотал и блаженствовал. Но переигрывать не стал.

После первой же лошадиной дозы глюкозы в вену, после адреналина в сердце – стал "оживать".

Лист №17 Небывалый случай: курс инсулинотерапии, за все время практического его применения в больнице – отменен!

Якобы мне сочувствующий ординатор Тишкин шепотом рассказал мне, как кричал на Хосяка наш главный Круглов:

– Вы что, опять в следственный изолятор захотели? Так я вам устрою по знакомству! Дела всех инсулинников ко мне на стол!

Конечно, ни для главного, ни для других медиков города не секрет, что Хосяк до суда над ним содержался в изоляторе, а после суда за недостаточностью улик отпущен. И хотя он выдавал себя и выдает за жертву коммунистического режима (это он-то – председатель гнусного больничного партбюро!) – многие знают, подозревался Хосяк в торговле наркосодержащими медпрепаратами. Это, повторяю, не новость. А вот то, что главный, вышибленный в свое время с должности все теми же коммуняками, не заодно с этим вором – сюрприз! Тут, как говорится, возможны варианты.

Лист №20 ...теперь о главном: программа работы с больными, программа засылки за стены больницы больных – существует! Но об этом спец. запись на спец. листе.

Лист №22 ...кроме того, занесу на бумагу еще и этот странный разговор, который не поместился на спец. лист. Придется здесь.

Разговор лекаря Воротынцева с завотделением КМН А.Н.Хосяком Хосяк. Здесь никто нас не услышит. Тут, в садочке и побалакаем. Лекарствочками интересуетесь?

Воротынцев. – Скорей вашими методами их применения.

Хосяк. – Ну, эти знания мало вам помогут. Да и кто вам, алкоголику с паранойяльным, ярко выраженным синдромом поверит? А здесь я прошу вас с больными контактов не иметь.

Воротынцев. – У вас же люди тут умирают.

Хосяк. – А где они сейчас не умирают? Довели демократы поганые!

Воротынцев. – Ого! Вы ведь, кажется, сами теперь демократ?

Хосяк. – Был. Был какое-то время. А сейчас думаю: может, назад? А? В родную организацию? Но это я так. А людям умирать все одно положено! Ну так пусть с пользой умрут! Да и к тому ж умирать им страшно приятно. Вы просто не в курсе...

Они ведь всю вашу хваленую жизнь за эту дорогу к смерти отдадут. Они умирают минуту, а лекарство им эту минуту продлевает в целую жизнь. Да и потом есть дозы: малая доза – и ты не умер, только попробовал. Большая каюк! И те, кто малые дозы попробовал, всегда к большим дозам стремиться будут.

Лист №23 Воротынцев. – Обыкновенный наркотик.

Хосяк. – Не скажите. ВКС – лекарство небывалое! Воля к смерти! Раньше была у всех воля к жизни, сейчас – к смерти! И уже очередь голодных и больных к нему выстраивается: дайте, дайте, дайте! Не лучшей жизни, заметьте, а лучшей смерти.

Вот, что нам всем разработать надо, и коммунистам, и демократам: не к лучшей жизни, а к лучшей смерти! Вот он, лозунг времен! И тогда они опять ко мне:

дайте! А я им (конечно, отобранным, конечно, из толпы больных выбранным) – пожалуйте! Только сами уж возьмите! У такого-то и такого-то по такому-то адресу.

Или в таком-то здании, в таком-то городке. А как пользоваться – я расскажу! И гонец идет за собственной ласковой смертью, идет и добывает. Пусть не то добывает! Пусть! Но зато и сомнения его не грызут! Ад и рай не нужен! Нужно только наслаждение отделением жизни от тела! И все больные посчитаны, все на виду, все при деле! И никаких там неучтенных юродивых да Христа ради блаженных больше нет. Не мутят они народ, не...

Лист №24 Воротынцев. – Да вы сами, Афанасий Нилыч, не маниакально-депрессивным психозом страдаете?

Хосяк. – Я? Ну, страдаю я или нет, это выяснится потом, а вот вы, милейший, кажется, действительно и глубоко больны, раз красоты смерти не понимаете! Ведь страх того, что жизнь закончится, хуже самой смерти. А тут роскошное путешествие в смерть! Пушкин не мучился бы! Чайковский не мучился! Да вот классический случай, Моцарт: организм изношен, внутренние органы – ни к черту, начинающаяся амнезия, невроз навязчивых состояний, все равно – каюк! И вот, представьте, дает ему Сальери не яд, а наш препарат, и вы бы теперь не мучились, не думали, как этому полудурку тяжко умирать было, да как он в эти часы жизнь свою и Бога вашего проклинал...

Воротынцев. – Но такая искусственная "сладкая" смерть – просто обман потребителя, плюс изощренное убийство. Вы просто с пути человека сбиваете, ему, может, помучиться положено или даже хочется, чтобы душу просветлить, и Бог...

Хосяк. – Опять Бог! Почем вы знаете, как он на все на это посмотрит. Может, ему хочется, чтобы все эту нашу жизнь побыстрее покинули, к нему притекли. А вас, дорогой лекарь, он просто в известность об этом не поставил...

*** Тусклая, копченая лампочка, окруженная мелкой металлической сеткой, почти перестала быть видна. Настало сероватое бессолнечное утро...

Войдя в пустой туалет, Серов наткнулся на ползущего к нему Рубика. Рубик ползал по серому с прозеленью каменному полу, что-то настырно и озабоченно выискивал.

Лицо его с глубокими и узкими прорезями желто-зеленых глаз, с низко нависшим над губой гачком носа выражало лукавство и озабоченность. Причем лукавство как бы знало об этой озабоченности и понимало ее, а вот озабоченность готова была непонятно откуда взявшееся лукавство сжить со свету, сожрать...

Ползающий на четвереньках поминутно и с большим усилием отрывал левую руку от сочащегося сыростью пола и откидывал наползавшую на глаза длинную косую челку.

– Бычки-бычки-чинарики, тараканчики-бычки-чки-чки... – бормотал хитрый Рубик, хотя сейчас перед глазами его ни тараканов, ни другой дергающей усами и хвостами нечисти не было. Сейчас перед глазами его блуждали по туалетному полу небольшим табунком сильно уменьшенные и слегка, как в плохом зеркале, искривленные умершие родственники. Умный и медицински просвещенный Рубик, чтобы не показать, что он блуждающих мертвецов этих боится, дерзко хватал их за ноги, за штанины, за полы одежд, но они продолжали все так же неостановимо и бесконечно возникать и исчезать в туалете.

Рубика мотало по полу как укушенного. Белая, медленная еще и пугливая, но уже плотно выстлавшая и глазное дно, и корочку мозга горячка прижимала его к полу, истерическое возбуждение подкидывало вверх. Рубика привезли вчера, и он, хоть и был в полубессознательном состоянии, крепко сжимал в руках детскую, всем хорошо известную игрушку "кубик Рубика". Поскольку Хосяк отсутствовал, а Глобурда занимался телетеатром> , ставил диагноз и назначал жесткость режима ординатор Тишкин. Склонный к демократии Тишкин не стал слишком мучить больного, привязывать его к кровати не стал. Ограничился стандартным набором лекарств и ушел спать. И вот теперь получивший полную свободу Рубик купался в волнах "делирия", приближаясь к неминуемой и скорой развязке...

Дверь отворилась и вошел раззевавшийся со сна Полкаш. Глянув на ползающего за тараканами и другой мелькающей конечностями, дергающей усиками и хвостами нечистью, он брезгливо взвизгнул:

– Убрать эту падаль!

Тут же вбежавшие Цыган и Марик потащили Рубика к выходу, и только здесь Полкаш заметил выходящего из бездверной кабинки Серова.

– Вот мы за вчерашнее и поквитаемся. Вот мы... – Полкаш согнул свою мощную руку, другой рукой попробовал взыгравшую мышцу.

Серов не стал ждать и, пользуясь тем, что Цыган и Марик все еще тащили больного белой горячкой, нагнув голову, кинулся на Полкаша. Полкаш успел отскочить. Но путь был свободен.

Пробегая по коридору третьего этажа, Серов слышал, как вопил, впадая постепенно в истерику, доходя до бабьего визга, Полкаш:

– Завтра... Завтра в "театре" за все поквитаемся! За...

Во дворе кормежка лекарствами еще не начиналась. Серов сел на соляры. Сегодня его не вело по кругу, хотя левую руку крючило, кожа на голове саднила, а сама голова плыла и кувыркалась в каком-то растрепанном тумане, как плывет по реке гниловатый, полупустой арбуз.

Вдруг вместо санитаров во двор выскочило какое-то существо, сразу привлекшее внимание Серова. Существо, которое Серов, если сказать честно, принял сначала за обряженную в долгополую суконную блузу и берет обезьянку, оказалось дряхлым морщинистым человеком. Человек добежал до раздаточного столика, кинул на него набитую каким-то тряпьем сетку и пронзительно, так что заныли зубы и заломило в ушах, закричал:

– Марр! Марр! Марр!

Голос дряхлого был свеж и напевен.

– Марр... – засмеялся он и сел на стул, стоящий близ стола, при этом весь, если не считать носа и беретика над ним, за столом укрывшись. Марр... Сегодня я вам про Марра рассказувать, извиняйте, не буду!

Серов с удивлением смотрел на дряхлое существо. Что-то знакомое, но давно забытое было во всем его облике. Между тем человечек стал трясти своей сеткой, стал из нее вынимать маленькие плетеные накидки и коврики. Больные, ожидающие лекарств, стали к человечку подходить, стали эти накидочки получать. Человечек дряхлый оказался распределителем работ.

От нечего делать и больше для того, чтобы проверить свое физическое состояние после необыкновенной ночи, подошел к раздаточному столику и Серов. Маленькая коричневая обезьянья лапка нырнула в корзину, но почему-то там застряла. Серов, равнодушно опустив голову, ждал своей накидочки. Неожиданно вторая лапка ухватила его за пижамную куртку и с силой подтянула к столику вплотную.

– Марр... Марр тут не при чем! Я сюда по вашу душу, Дмитрий Евгеньевич, прибыл,

– зашептал заговорщицки человечек.

Серов поднял голову. Обезьянья мордочка смеялась. Лапка в коричневых старческих пигментных пятнах цепко держала курточку. Глаза же серо-зеленые полыхали тайным, болотным огнем, но были при этом печальны. Второй лапкой человечек ловко приподнял берет, показал свои черно-седоватые кудри и стал вмиг похож на сильно уменьшенного, обряженного в нелепую одежду врубелевского Пана.

– Академ Ной Янович, – представился обезьяний человечек.

Давно! Давно отгремело то время, когда бегал Ной Янович по этому же или похожему двору с одноколесной, опасно кренящейся то в одну, то в другую сторону тачкой, и так же напевно и мелодично, но, правда, и с чуть заметным присвистом и даже с гнездящимся где-то в глубине голоса ужасом кричал:

– Марр! Марр! Марр разбит!

Давно ушло и другое время, когда Ной Янович, посвятивший яфетической теории Марра первую треть своей нескончаемой жизни и в один день сошедший с ума после разгрома этой книги, – мерно и медленно плакал, вспоминая напрасные свои труды.

Давно перестал он вопрошать сурово железнодорожных служащих и туповатых копачей, а также грубых сборщиц стеклотары и перепачканных в синьке базарных инвалидов:

"Вы не верите в праязык? Не верите, что он существовал? Ну так теперь вы поверите!" И в доказательство существования праязыка вываливал наружу свой, в мелких красных пупырышках язык, а затем почти силой заставлял ничего не кумекающего в праязыках собеседника заглянуть поглубже в открытый, иногда как казалось даже, дымящийся рот. И собеседник, заглянув в широко раззявленный рот, видел нечто необыкновенное. Необыкновенность была в том, что Ной Янович обладал редким, ныне почти не встречавшимся атавистическим признаком: у него было два языка. Второй язык – собственно не язык в полном смысле, а неотмерший языковой отросток, узко и остро торчавший над языком основным и на нем же крепившийся, – и придавал голосу Ноя то характерное, напевно-свистящее звучание, которое бросало некоторых чувствительных людей в дрожь, заставляя припоминать некогда слышанный их предками, ломающий ветки посвист, а за посвистом вслед сладко убалтывающий говорок трехглавого змия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю