Текст книги "Юрод"
Автор книги: Борис Евсеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Где Лена?
– Ну ты даешь! – Хосяк недовольно прервал свои разглагольствования и даже руки от удивления раскинул. – Отпустили мы ее, конечно! Давным-давно. Нам ведь она без толку. Просто связь с тобой потеряли, какой-то экран здесь непробиваемый.
Вот на крайний шаг и пошли. Надо же было узнать, где ты? А то ведь Каля, тебя вызывая, вымоталась вся.
Калерия обернулась и снова как-то виновато, но и сладко проворковала:
– Мы Елену Игоревну на Зеленоградской ссадили. Не захотела она в больницу.
Мужчины даже к электричке ее проводили. Так что здесь полный порядок, не волнуйся... Ты листочки, Дима, отдай... мы не хотим огласки. У нас опыты – европейские. А приедет какая-нибудь сволочь из Москвы, приползет какой-нибудь начальничек – все погубит. Мы ведь за побег на тебя зла не держим. Мы тебя к делу одному пристроить хотим. Как раз по специальности твоей да по наклонностям.
А Леночка твоя дома уже, наверное. Симпатичная она у тебя...
В корзине опять завозился, залопотал петух.
– Цыц, гад! – крикнул грозно и весело Хосяк. – Ужо теперь без тебя обмылимся!
Петух враз умолк, а Хосяк, все больше и больше от болтовни своей пьянея, продолжал почти в лицо Серову выкрикивать:
– Воротынцева ты зря послушался! Листочки взял... Что твой Воротынцев, что пидар твой этот гнойный знал? Да, народцу много сквозь нас прошло и всякого. Много впускаем – много выпускаем! Да это еще что! Через нас (петух в корзине забеспокоился опять), через нас тысячи пройти должны! Может, и сотни тысяч...
Человечек только почувствовал в себе сумасшедшинку – а мы тут как тут! Только в сознании своем усумнился – к нам, к нам! Мы – поможем! Вылечить ведь все одно нельзя. Но есть путь иной. Мы неврозик – расширим! Мы психозик – раздуем... А что в результате, ты, дурачок, спросишь? А то! Страна сумасшедших в результате.
И петух – сюда же! Раз люди с ума посходили – животные тоже обязаны. А как же иначе? Их мы тоже в силах инстинкта и этого самого слабо-вонючего животного разума лишить. Вот тебе и общероссийский зоопарк! Нашего, так сказать, переходного периода! И заметь! Мы не каких-то там "зомби" растить будем. Нет! И дорого, а размах хиловат. Нельзя ведь всех зомбировать. Пупок развяжется. А вот чтоб все свою исконную наклонность осуществили, то есть до конца с ума сбрендили
– это можно!
– Хватит, Афанасий Нилыч! – забеспокоилась на сиденье переднем Калерия. – Не переутомляй себя! Оставь сложные мате...
– Цыц, лямка, цыц!.. Да... Так о чем я? А! Вот! Дом сумасшедших! Мир сумасшедших! С таким-то товаром и мне, атеисту, перед Господом вашим предстать не стыдно будет. Все ведь к сумасшествию склонны! Весь мир дурдом, и люди в нем безумцы! Ну вот и предстанем, вот и скажем: задание твое, Всевышний, выполнено! Все спятили окончательно. А зачем спятили, ты опять, дурачок, спросишь? Да затем, чтобы мир спасти. Так-то он быстренько рухнет. Разум его быстро доконает. Вот Господь и вложил в нас сумасшествие – как возможность спасения! А дальше – Армия Спасения от Разума! АСОР. И ты тоже станешь офицером АСОР! Мы тебя к этому делу вполне приспособить можем... Пойми! В спиральку! В спиральку безумие в мозгу нашем свернуто! Нам бы только размотать ее как следует! Ну так помоги... А размотаем – вместе пожнем плоды золотые...
– Юродство в нас спиралькой свернуто... Юродство, а не сумасшествие. Да и не позволят вам сверху мир так-то поганить, петухов портить...
– Ты! Идиот! Молчи! Что ты знаешь! Мы с Калей горы книг перевернули! Ничего сверху нет! И юродства – тоже никакого! Выдумки Ивашки Грозного...
– При чем тут Грозный?
– Ну, Алексея Михайловича... Тишайшего вашего этого, или еще какая-нибудь собака это выдумала... А насчет петухов... Петух что! Вот паук с человеческими качествами – это да! Или...
– Афанасий...
– Молчи, прокладка!.. И еще – если уж говорить об основном – запомни! Раз есть сумасшествие – греха нет! Не убийца – а сумасшедший. Не грабитель – псих. Стало быть, и наказания никакого не последует. Вот это идейка! Значит, будем все и свободны, и ненаказуемы! Да! А то: сопли-вопли, христианская демократия, социализм, юродство! А мы – рраз, и мимо всего этого, в психи!
Серов пошевелился Хосяк, то ли отвечая на это движение, то ли пресекая возможные возражения, заговорил еще горячей, торопливей:
– И осуществить мы все это сможем, сможем! Потому как на земле теперь наша воля!
Мы и есть "скорая помощь"! Только не вылечиться всем вам поможем, а глубже и навсегда в безумие погрузиться! И по России таких карет, как наша...
Петух в который раз уже затрепыхался, забился в корзине.
– Пеца, пеца, петушок... Золотой... Золотой окорочок мой... – заворковала, запела Калерия, и тут же крышка корзины, как на кипящем котле, дважды подпрыгнула, слетела на пол, из корзины выставился всклокоченный, кучеряво-седой Академ, а вслед за ним выглянул слегка придушенный, с огромным, безумно раззявленным клювом и сбитым набок гребнем петух.
– Брешут! Брешут они! – завизжал Ной Янович и, ловко выпрыгнув из корзины, кинулся на белую грудь Хосяку. – Они прибили ее! Или ударили так...
специально... так ударили, чтобы память у нее отшибло! А может, и совсем убили!
Я слышал, как они договаривались, когда она сошла! Слышал! Они потом побежали ее догонять! А я не спал, потому что лекарства не пил! Он! Он! – Ной Янович внезапно оставил Хосяка, скакнул к растворенному в кабину окошку, вцепился коричневыми лапками в загривок водителю. – Полкаш прибил наверняка!
Петух, перевозбужденный машинным хаосом, снова закричал, забился в черно-седой пене и, вмиг выпустив крылья, спланировал на косенькую Академову спину... Машину как следует тряхануло, повело в сторону, она замедлила ход, Серов вскочил, ударил, что было силы, Хосяка носком кроссовки под колено, Хосяк со стоном скорчился, машину завертело юзом на месте, и Серов, отворив дверь, повалился кулем на шоссе...
*** Он сидел под деревом в небольшом заброшенном московском сквере. Слезы текли по небритым, желтоватым от давнего йода щекам. Спасения от голоса, звенящего и потрескивающего в голове почти беспрерывно, звенящего по-новому, как-то зловеще-тонко, изничтожающе, – не было. Уже почти сутки убегал он от "скорой", сначала отсекшей его от дачи, а потом и от квартиры в Отрадном, убегал, скатывался на окраины Москвы, до ближних пригородов, потом опять возвращался в центр. Он смертельно, по-звериному устал, возбуждение ни на минуту не покидало его, и только после страшных напряжений воли или после каких-то юродских выходок голос стихал. Но юродствовать в Москве было непросто, а углубляться в пригороды Серов боялся. К нему несколько раз подходили, правда, пока не задерживали, отпускали, милиционеры. Он начинал рассказывать туповатым, раскормленным муниципалам про Хосяка, петуха, Академа, хватал их за руки, его лениво, с брезгливой рассеянностью отталкивали. Он понял: в следующий раз кто-нибудь из милиционеров просто отправит его в Кащенко. А ведь там Хосяк его враз настигнет.
Там-то он все входы-выходы знает! Значит, осталось одно: бежать, бежать, скрываться! Менять транспорт, уходить от пеленгующего его местонахождение голоса, уходить от самого себя, от своего вопящего мозга, уходить от обыденности, включенной в сеть этого всеобщего поля безумств, в которое можно войти, как к себе домой, но выйти, выйти нельзя...
Сил почти не было. Страшно хотелось спать. Серов верил уже, что жену отпустили, что с ней ничего не случилось. Сил душевных – не верить – не было... Но он почему-то все никак не хотел отдать требуемые у него время от времени воротынцевские листки. "Отдам, отдам, – шептал он про себя, но потом, позже".
Вдруг голоса в мозгу стали гаснуть и почти пропали. Серов понял: между ним – принимающим – и "передающей" появилась какая-то преграда. С громадным облегчением он расправил плечи, огляделся. "Куда это меня занесло! Никак к черту на кулишки..." Вытекал из-под ног и бежал стремительно к какому-то озерку узенький маслянистый ручей, дома вокруг были все какие-то нежилые, тянулись бетонные заборы, деревьев, кроме как в этом крохотном сквере, тоже почему-то не было. Серов сидел на выдолбленной из бревнышка скамейке со спинкой. "Не могли, не могли они убить ее! Академ – спятил! Людное место, день, Зеленоградская! Ее не могли и не должны были, а меня – убьют! Обязательно! Потому Хосяк так в машине и разоткровенничался... А разговоры Калерии насчет какого-то дела, это так, для отвода глаз... Надо вернуться окольными путями в Сергиев! Там экран, там преграда и, главное, Колпак там, Колпак! Он ведь говорил, что "паутину" с меня обмахнул. Вот так паутина! Застряли мы в ней, запутались, как мушки: и я, и Лена! Лена, Лена... Нет! Не могли они, не могли..." Серов встал, пошел из скверика вон, но как только он миновал длинный, каменный, ведущий, как оказалось, к огромному мосту забор, голосок Калерии забился, заполоскался в мозгу вновь:
– Дима... Дим... Ты где? Куда ты пропал! Академ спятил! Зачем нам убивать Лену?
Зачем? Дима... Дим... Отзовись... Включись в наши поиски! Мы не тебя, мы ведь истину ищем! Вместе искать будем! Мы хотим! Хотим с тобой работать! Ты – замечательный объект! Ты сильный, ты мощный! Я тебя, только тебя хочу! Хосяк спит, он меня не слышит...
Серов изо всех сил пытался остановить мыслепоток, вскипавший в ответ на последние фразы Калерии в мозгу его, как вихрь, но сделать этого не мог, с надсадой тяжкой сознавая: его опять, его вновь засекли, его не оставят в покое никогда! Жизнь кончена, кончена, кон...
– Дима... Дим... Отзовись... Погоди, постой! Обожди нас! Отдай бумажки, и мы отстанем. Не хочешь к нам – езжай куда хочешь. Хочешь – в Сергиев. Хочешь – на Луну. Хочешь – в Кащенко. Чудак-человек! Кто же тебе про петуха поверит...
Дима... Дим..
Серов, едва переставляя ноги, двинулся назад, к спасительному каменному забору, в сквер. Он сел, закрыл глаза...
*** Прокурор Землянушина Дамира Булатовна с удивлением и раздражением немалым смотрела на следователя Ганслика и оперативника Клейцова.
– Кто вам позволил снова устанавливать наружное наблюдение? Серов не преступник!
Мы просто хотели задать ему несколько вопросов. За другими надо было следить, в свое время...
– Без "наружки", высокочтимая Дамира...
– Оставьте ваш парикмахерский тон!
– Три недели назад, сняв наружное наблюдение, мы его как раз и потеряли. Он у нас...
– У вас!
– Он у нас с вами шут знает где все это время слонялся! Теперь, здрасьте-пожалуйста, – объявился! И где же? В Сергиевом Посаде. Юродствует Христа ради! Очень, скажу вам, удобненькая формочка для того, чтобы скрывать гмм... определенные намерения и замыслы.
Маленький, кругленький следователь Ганслик надул, обижаясь, свои мясистые и опять же кругленькие щечки, но тут же воздух из-под щек выпустил, обмяк, смолк...
– Хорошо. Пригласим его сюда. Или нет... Я сама съезжу в Сергиев. Около Лавры, говорите, отирается? Ну, стало быть, там я с ним и побеседую...
***
– Встань, пес! – Серов дернулся, с трудом разлепил веки. Шел снег: первый, крупный, подвесной, киношный, мягкий. Под снегом буровато-серые стены приобрели враз цвет кирпичный, цвет от грязи-пыли очищенный. Завиднелась, засвербела в воздухе – как долгая ранка под кожей – башенка резная, тонкая, тоже каменная.
Снег укрыл, скрал брошенные машины, брезент, скамейки. И выступило из снега, выломилось из хозпостроек краснокирпичное, резное, раньше не замечавшееся крыльцо.
И скользнул с крыльца в снег человек в круглой шапке, в долгой до пят шубе, с посохом черным в руке, скользнул в снег человек горбоносый, ястребиноокий, гордый, но изможденный грехами и словно бы высосанный кем-то. Съедаемый болезнью, явно сдерживая и пересиливая себя, он тяжело остановился. Увидев Серова, горбоносый попытался выровняться, приосаниться, но из этого ничего не вышло. И тогда человек, впав в гнев, стал Серову бессильно посохом грозить.
– Встань, пес! Юродствуешь? – крикнул снова, наполняя гласные свирепым бессильем, горбоносый. Потом внезапно перешел на шепот:
– Встань, а не то и говорить с тобой не буду... Я бы тебе показал... – горбоносый зашелся в кашле. – Да вот в монахи собрался. Только не дойду, наверное, до мнихов многомудрых. А ну как дойду – да не примут? А тут ты еще. Да рази ж так юродствуют! У меня мастера такого дела есть! Видел! Ох и мастера, забодай их леший... Ну, пошел я... – Горбоносый тяжко развернулся, но тут вдруг из-за какой-то сараюхи сзади и сбоку раздалось пронзительно-визгливое:
– Куды, куды? Я здеся!
Человек в шубе, услышав визгливый голос, как-то совсем одряхлел, задергался, сник, а из сараюхи выскочил совершенно голый, белотелый, с черными спутанными волосами бомж и метнулся прожогом на середину сквера.
Здесь бомж голый остановился, и Серов смог разглядеть его внимательней.
Оказалось, бомж не вовсе гол: на бедрах его была кое-как закреплена треугольная туземная повязка. Лицо у бомжа было какое-то плоско-стертое: невыразительный маленький рот, незаметный чуть востроватый нос, глазки серые... И только брови черные, висящие кустами, да борода и усы желтые, пшеничные, выставлялись из общей этой стертости. Да еще новенькая собачья цепь, как у завзятого "металлиста", поблескивала на остро выпяченной куриной грудке. В руках бомж держал глубокий ковш со сплошной ручкой в виде раздутого рыбьего плавника, в другой сжимал кусок беломясой, парной, видно, только что рубленной свинины.
– Сюды, сюды! – уже не так визгливо, даже вроде любовно и нежно позвал бомж горбоносого. – Ходь сюды! Чего дам тебе!
Горбоносого еще больше сморщило, остатки свирепости его и осанистости облетели, улетучились. Он переминался с ноги на ногу, ему очень не хотелось к бомжу подходить, но и просто развернуться и уйти он отчегото не мог. Наконец одетый в шубу сделал три шага по направлению к голому и, пытаясь принять величественную осанку, на палку опершись, остановился.
– Ну! Чего тебе, ирод? – грозно и скрипуче выговорил он.
– А вот чего! Вот... Ешь! – крикнул бомж и кинул под ноги горбоносому кусок свиного мяса. Тот слегка над мясом склонился, долго смотрел на него, потом распрямился, недоверчиво хмыкнул, с презреньем легким вымолвил:
– Я христианин... Мяса постом не ем.
– А кровь христианскую пьешь? Пьешь? – завопил голый что было мочи, так что Серов подскочил даже на месте.
– На, пей! – понизил он вдруг голос до шепота. И тут же плеснул из ковшика под ноги горбоносому. – Так-то надо! – оборотился голый к Серову. – А ты пей! Пей еще! – голый плеснул под ноги горбоносому и второй, и третий раз.
– Не могу я... Отпусти меня, ирод! По грехам, по грехам моим... – обратился внезапно горбоносый к Серову, и тот увидел, как снег под остроносыми сапожками человека в шубе враз потемнел, потом покраснел, из красной сахарной лужицы заструился, потек вверх парок... И проталинка эта красная вмиг вымотала из Серова всю душу, все нутро, но тут же сверху на кровь стал падать уже не киношный, а всамделишный, неостановимый снег.
Снег погнало над землей волнами. Он был такой густой, что и красная лужица, и кирпичное крыльцо, и бомж голый с собачьей цепью на шее, и горбоносый в шубе, в собольей круглой шапке почти тут же скрылись, перестали быть видны, снег начал заваливать и самого Серова, стал закидывать его охапками, двумя острыми высокими горками встал на плечах... И уже из глубокого этого снега донесся приглушенно до Серова голос голого:
– Говори! – визжал бомж из снега. – Что видишь, говори!
– Кому? Что? – потерянно спрашивал Серов.
– Говори – любому! – еле несся голос...
Серов проснулся. Со сна он никак не мог разобрать, где находится. Он охлопывал себя руками, суматошно оглядывался, пытался вспомнить, как попал в незнакомое место, что с ним вообще происходит, хотел ухватить уходящий и тающий снег. Его тошнило, в голове был полный кавардак. Он прокашлялся, что-то, только чтобы себя успокоить, сказал вслух, прислушался к своему голосу...
"Голос, как у давленого клопа... Стоп, стоп! Голос! Чей это голос был во сне?
Ведь не Каля же, в самом деле, грозно так крикнула: "Встань, пес!"" "Каля!" Он разом все вспомнил, тут же подхватился с выдолбленной из бревна скамейки со спинкой, сидя на которой заснул, пошкутыльгал куда глаза глядят. "Заснул, опростоволосился, задремал! А они... Они уже, наверное, где-то рядом!" Серов разом оборвал суматошный "просебяшный" монолог, прислушался к внутреннему "эфиру". Голосов никаких не было, но тихий клекот петуха, придыхание и присвист вздувающей зоб и готовой кричать птицы он услышал отчетливо.
Внезапно Серов из-за красно-серого забора, из-за угрюмых промышленных зданий выскочил на чисто ухоженную лужайку. Он тут же задрал болящую голову кверху.
Чуть вдалеке высилась виденная во сне башня, как две капли воды походящая на одну из башен Кремля.
"Новодевичье! – ахнул про себя Серов. – Как же я сюда забрался?" "Новодевичье! На Новодевичьем он!" – визгом чужих голосов отдалось в мозгу.
Серов понял, что опять выдал свое местонахождение прослушивающим его людям, залепил, заткнул себе рот рукавами...
– Дима... Дим... Стой смирненько, Дим! Мы сей момент, сейчас мы...
"Надо делать что-то противоположное командам..." – краем мелькнуло в серовском мозгу.
"Юродствуй, пес, юродствуй! Ты ведь юрод!" Серов тут же скинул и отшвырнул в сторону кроссовки, распахнул плащ, разодрал на груди рубаху и, до смешного высоко подпрыгивая, высоко занося ноги в бежевых носках, поскакал, как конь, через лужайку к воротам еще открытого, несмотря на спускающийся вечер, кладбища.
Близ железных, взблескивающих ворот Новодевичьего он вдруг упал на землю, прокатился по земле колбасой несколько метров, затем вскочил, расстегнулся, стал натужно и прерывисто мочиться вверх, в стороны, снова вверх...
Из будки, вплавленной одним сплошным литым стеклышком в краснокирпичную ограду кладбища, уже выскочил и топал к Серову милиционер, за спиной милиционера бешено повертывалась на тоненькой шейке, словно пытаясь с этой шейки свинтиться, хорошенькая головка какой-то кладбищенской в синей спецовке работницы.
– Ты, козел! Где расстегиваешься?! – захлебнулся от тяжкого гнева милиционер.
– Я к вам! К вам я! Скажу – что вижу! А вижу... Вижу тьму адскую! И город пылающий над ней!
Серов, растопырив руки, качнулся навстречу милиционеру.
– Ах, рвань ты болотная! Сейчас в отделении поговорим!.. Сейчас... Сей... А ну, пошел отсюда! – вдруг передумал вести Серова в отделение милиционер. – Пошел, кому говорят! – милиционер выставил перед собой дубинку и, тыкая ею, будто горячей головешкой, погнал Серова от ухоженного кладбища, от веселой мордашки, от будочки стеклянной прочь...
Серов скрипнул зубами, вдруг почувствовал холод босыми, в носочках тонких, ступнями и пошкандыбал, а потом и побежал вверх, вверх вдоль кладбищенской красной стены. На бегу он оглянулся и с тоскою мутной отметил: милиционер за ним не идет, а, дохло лыбясь, говорит что-то в мыльницу с антенной, в рацию. Добежав до конца кладбищенской стены, Серов остановился, отдышался. Голоса не звучали, милиционер остался далеко позади, внизу. Теперь было два пути: снова в город или...
"Надо в монастырь, в церковь! Спрятаться там, затаиться, отсидеться... Может, там тоже экран?.." Монастырь выглядел явно победней и позаброшенней парадно-зеркального кладбища.
Серов еще раз огляделся и тут же увидел, как со стороны метро "Спортивная" выскочила и ткнулась туповато в кустики, шагах в сорока от него, машина скорой помощи> . Из машины выпрыгнул Хосяк в сером, накинутом поверх докторского халата плаще, за Хосяком, безумно скалясь, то вскидывая вверх, то роняя вниз коричневую свою лапку, соскочил наземь сгорбленный Академ. Разум бедного Ноя Яновича дал, видно, опять какой-то сбой, он бежал за Хосяком как собачка, пытался заглянуть своему мучителю в глаза; дергал его иногда за край длинной одежды, что-то лепетал...
– Дима! Дим! Стой! Погодь! – крикнул Хосяк.
Серов тут же скользнул в монастырские ворота. Краем глаза он успел зацепить приоткрывшую дверь кабины Калерию, ее безумно и хищно расширившиеся ноздри, ее распущенные, отлетевшие назад и в стороны волосы...
*** Следователем Гансликом от оперативника Клейцова было получено донесение: утром объект появился наконец-то в Отрадном. Но, видимо, заметив наружное наблюдение, входить в свою квартиру не стал. Теперь путает следы, пытается от наружного наблюдения уйти. Безостановочно снует по городу, выезжал в ближнее Подмосковье.
Объект, по словам Клейцова, был хитрым, опасным, ушлым.
Следователь Ганслик поручил оперативнику Клейцову наблюдение продолжить, а сам, торжествуя, вытрубливая из своих толстеньких щек победные звуки, связался с заместителем окружного прокурора Землянушиной и добился от нее того, чего давно не добивался: добился не только разрешения на наружное наблюдение, которое им было давно возобновлено самочинно, но и на превентивное задержание – в случае необходимости – подозреваемого.
Уже ближе к вечеру Гансликом было получено новое сообщение: в районе Новодевичьего объекту удалось уйти. Ведущий наблюдение высказал предположение:
объект скрылся на кладбище. В наглом, особо дерзком этом поступке наблюдавший усматривал прелюдию к какой-то политической выходке, акции...
Ганслик снова надул свои толстые щечки, но трубить, правда, не стал, лишь гневно фыркнул, нажал селекторную кнопочку, вызвал машину.
*** Калерия, тоже накинувшая поверх халата какую-то куртку, догнала Хосяка почти в воротах. Хосяк нервно полуобернулся к ней:
– Говорил тебе! Не годится он! Не такой человек в Москве нам нужен... Подставила ты меня, лапа, подставила... Ну да теперь все... Тебе он, ясное дело, уже не подчинится, куда надо не пойдет...
– Давай еще попробуем... Последний раз...
– На тебе лица нет. Еще несколько "вызовов" – сама в ящик сыграешь!
– Сиграет, сиграет... – веселился и подпрыгивал рядом Академ.
– Настрой птицу, уходим. Петьку с той стороны подберем... – не обращая внимания на маленькую обезьянку, тихо прозвенел Хосяк.
– А листки?
– Листки Полкаш возьмет. В квартире пошурует. Найдет. Уничтожит. Потом машиной займется. А через сутки... Ты ведь дала ему попить, лапа?
– А то как! – голос Калерии из носового стал гнусавым, резким. – Ладно! Чему быть – того не миновать!
Она развернулась, быстро побежала к машине и вернулась из нее с объемным, в форме куба фельдшерским чемоданчиком. Тут же, в темном створе ворот Калерия крышку чемоданчика откинула.
– Пеца-пеца-пец! Клюнь бяку, клюнь! – коротко обласкав птицу, зашептала она дерзкими, готовыми брызнуть черновишневым соком губами петуху прямо в гребень.
Калерия пошептала что-то еще, и петух, худой, огромный, цыпастый, странно напоминающий повадкой и статью Хосяка, белькочущий носовым гнусавым голоском, как Калерия, угловато вылез из чемоданчика, неспешно расправил примятые перья и, пьяновато подволакивая затекшие в тесноте ноги, поковылял в монастырский двор.
*** Сержант Тебеньков, предупрежденный по рации напарником о каком-то пьяном бомже, снимающем прилюдно штаны, из кельи монастыря вышел во двор.
Вдалеке просеменила монашка. За ней – другая. Долго никого не было. Затем вошел степенно в ворота поздний посетитель с бородкой и в новом фиолетовом плаще, в тапочках модного телесного цвета. Все было спокойно.
"Чего это Синяков горячку порет? Не похоже на него. Затосковал он у себя на кладбище... Да и как тут не тосковать: покойнички кругом грустные, а вот родственнички у них веселые..." Вдруг Тебеньков увидел вбежавшего в монастырский двор черного огромного, худого, как жердь, и угловатого, как журавль, с оплечьем седым петуха.
Петух бежал словно пьяный, бежал как нанюхавшийся наркоты. Его шатало из стороны в сторону. Он спотыкался, как заведенная кем-то игрушка с чуть подпорченным, а может, уже и вовсе барахлящим механизмом. Петух то приостанавливался, то вновь припускал трусцой, взметывал гребень кверху, тихонько клекотал, даже как бы подсмеивался в отвисшую до земли бороду, потом, как плохой танцор, явно издеваясь, явно передразнивая кого-то, взлетал на вершок-другой от земли, сучил в воздухе ногами. Вдруг петух на мгновение в полете замер, да так и остался висеть над землей, словно окаменевший.
Тебеньков про себя успел лишь ахнуть, и в тот же миг в монастырский двор осторожно заглянули двое: высокий мужчина в плаще поверх белого халата и такая же высокая женщина с пылающим, как в лихорадке, лицом, с длинными развевающимися, чуть рыжеватыми волосами. Женщина слегка шевельнула губами, взлетевший петух мягко опустился на землю и механически, с равномерными промежутками времени подымая-опуская голову, побежал за человеком с бородкой.
Двое вошедших так и остались стоять в створе ворот.
"Ёханный насос! Электронный! – ахнул еще раз Тебеньков. – А эти управляют!.." Петух тут же, как бы подтверждая мысль сержанта, снова завис невысоко над землей. Тебеньков, которого никто из вошедших не видел, подался еще чуть назад, почти полностью ушел за цветную балясину, за выступ. Высокий мосластый мужчина в плаще что-то сказал женщине, и та, приставив ладонь ко рту, передала команду птице. Петуха тут же взметнуло метра на полтора от земли, он хрипло, как неисправный радиоприемник, выпустил из себя несколько низких электрических звуков, затем взлетел еще выше и стал опускаться бородатому на голову. Женщина и мужчина тут же отступили в тень монастырских ворот.
Тебеньков вывернул из кобуры пистолет, выстрелил в петуха навскид и не попал.
Петуха шарахнуло в сторону, но он снова выправил полет и, как запрограммированный, полетел на бородатого.
И тут не выдержал человек в плаще, накинутом поверх белого халата. Он чуть выставился из ворот, нервно выпутал откуда-то из-под халата маленький жуковатый браунинг, сделал несколько беспорядочных выстрелов. Ни один выстрел цели, конечно, не достиг. Женщина ухватила стрелявшего за руку, повисла на ней, петух раскрыл крылья еще шире, планируя, опустился на спину скорчившемуся от страха бородачу, отвел назад свою огромную голову со смертельно сомкнутым клювом, и Тебеньков, не позволяя петуху нанести удар, а человеку в плаще снова выпалить в бородатого, дважды и в разные цели выстрелил.
Тебеньков, лучший стрелок отделения, мог побожиться, что одним из выстрелов попал в петуха: у того начисто срезало несколько маховых перьев, брызнула какая-то из-под крыла гадость, петух потерял ориентацию, закувыркался в воздухе, но потом, выровняв свой хищный, вовсе не куриный полет, опустился на крышу жилой монастырской стены. Тебеньков с трудом отодрал взгляд от петуха, увидел, как сползает, обнимая мужчину бессильной уже и вялой рукой, женщина с крохотной дыркой в длинной великолепной шее. Мужчина еще дважды выстрелил в Тебенькова, один раз в бородатого и, освободившись от судорожно за него цеплявшейся женщины, кинулся из монастыря вон.
– Петух!.. Курвяк!... Петух-убийца! Убежит! Стреляйте! – крикнул бородатый в плаще и телесного цвета тапочках кинувшемуся было к монастырским воротам милиционеру.
Тебеньков на миг приостановился: петух настырно цеплял ногами зеленую черепицу.
Он бежал хромая, бежал опустив голову и волоча крыло, но бежал к гребешку крыши вполне уверенно. Петуху было сейчас не до перебитого крыла, не до хромоты. Он чувствовал, что, с одной стороны, должен вернуться, вколотить глубоко, до самого мозга, свой клюв в голову бородатого. Но, с другого боку: зачем ему этот полузнакомый, присевший от страха на землю дупак? Дупак, которого хозяйка клевать уже даже и не приказывает. Зачем? Ведь за оградой, в четырехколесной, белой, воняющей перегоревшей нефтью тележке сидит за вертящимся, насаженным на кол бубликом обидчик, мучитель, кат со шрамиком месяцевидным на качающейся мерно голове. Ему, ему надо чуть выше этого полумесяца гнилую черепушку пробить!
Пробить, проломить, чтобы еще раз попробовать на вкус красно-белую жижу, которая из-под полумесяца мучителя брызнет!
"Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом..." Не слишком громко клекотнул петух, но Тебеньков клекотанье это услышал, сцепил зубы и в третий раз, рискуя упустить бандита в плаще, выстрелил в летающее чудище, в говорящего монстра...
Тело петуха разорвало в клочья. Полетели вниз перья, ушел вверх черноватый жидкий дымок...
Однако голова петуха с бородкой, с висящей вместо шеи длинной кровавой жилой и несколькими Бог знает на чем крепящимися перьями продолжала лететь. Тебеньков полет гребешков с перьями и клювом видел отчетливо, но стрелять больше не стал, а, чертыхнувшись и едко выплюнув, побежал к воротам. Здесь под ноги ему метнулась с шипеньем какая-то средних размеров обезьяна в берете. Обезьяна ухватила Тебенькова сперва за штаны, потом за китель, она рычала, кусалась, царапалась, она явно хотела помешать сержанту задержать стрелявшего. Но Тебеньков, уже разобравшийся с этим гнусным зооцирком и хорошо и отчетливо понимая, кто же здесь будет главным, – тратить на обезьяну ни пуль, ни времени не стал. Лишь на секунду приостановившись, он с силой отшвырнул ее ногой...
Обезьяна в берете отлетела в сторону, ударилась головой и плечом о стену, человеческим голосом что-то недовольно буркнула, затихла...
*** Дымок от выстрела вместе с сажей и перьями уже осел вниз, а Серов все еще не мог стряхнуть с себя страх, не мог выхаркнуть снова поднявшуюся в нем липкую и брезгливую ненависть к петуху.
Крупно ударил колокол. За ним еще, еще, помельче...
"Дважды родился... Ни разу не крестился. Сам пел... А умер – не отпели", – стал вдруг сладко уборматываться вслух какой-то чепухой, глядя на босые свои ступни, Серов. Вдруг шорох коротенький, вдруг шорх еле слышный заставил Серова поднять голову. Глянув вверх, он глазам своим не поверил: голова петуха и шея его, обтыканная пятном черных перьев, продолжала как черно-красный воланчик, как черно-красный мяч, прыгать по зеленой монастырской черепице. Затем голова с гребнем, сердито проорав начало своей привычной песни, с крыши спорхнула, в уплотняющемся сумраке скрылась...
Серов захохотал. Он хохотал, брызгал слюной, смеялся, потом на глазах его выступили слезы, он недоверчиво покрутил, а там и затряс головой и, не ощущая в себе больше никаких радиоволн, никаких голосов, а ощущая одно только горячее струенье вечера, тихо-бессильно опустился на стылую ноябрьскую землю.
Серов закрыл глаза и тут же увидел: огромная, черная с красным ободком тень накрывает Кутафью башню.
Не звезды и не орлы! Петухи! Одни черные, с червонно-сизыми слюнявыми бородами петухи летели, садились, кувыркались вниз и вновь взбегали на острия кремлевских башен.