Текст книги "Виктор Вавич (Книга 3)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Воронин сам приоткрыл дверь.
– А! Ну вались, вались, – и распахнул дверь. – Да тише вы, черти! крикнул Воронин назад – детские голоса с воем унеслись вдаль с топотом, с визгом.
Вавич снял шинель, шагнул в комнату. Женщина проталкивала в дальние двери детскую коляску. Кивала, не глядя на Вавича:
– Здравствуйте, здравствуйте. Да помоги же, Саша, стал как пень, ей-богу.
– Семейство, понимаешь, – говорил Воронин, когда остались одни. Семейство, сукиного сына, полон дом этого семейства. Чего ты утюгом таким глядишь-то?
– Я, видишь, за официальной справкой, – Вавич сел на диван; важно хотелось сесть и ногу на ногу уж положил и – что это, черт! – вынул из-под себя детскую кеглю.
– Кидай на пол, ничего, – говорил Воронин и собирал с рваного сиденья игрушки. – В чем дело-то? – Воронин сел рядом.
– Слушай, – начал Вавич, глядел в пол, морщился,– ты засвидетельствуешь на бумаге, что револьвер, что найден был у этого, – я ж к вам его привел, ты же и говорил, – и Виктор, весь сморщившись, глянул на Воронина, – ты же и говорил, что Сороченкин, так вот подпишешь ты мне, что револьвер был Сороченкин, то есть просто: удостоверяю, что номер был 287940?
– Ну да, то есть сейчас не помню, сличал тогда, где расписка-то Сороченкина, тот самый, Сороченкин. А в чем дело-то?
– Так вот больше ничего. – Виктор тряхнул в пол головою. – Вот и заверь, что револьвер, найденный при обыске... при личном обыске у студента, арестованного квартальным надзирателем Вавичем, обнаружен был, говорил Виктор, как диктовал, – револьвер системы браунинг фирмы эф-эн, заводский номер 287940. Так вот, напиши.
– Да зачем это? – Воронин быстро достал папиросу, зачиркал спичкой, через папиросу быстро бубнил вниз: – На какой предмет это? Куда представлять? Сдал ведь ты револьвер? – сказал Воронин и выпустил дым.
– А хоть бы и сдал, так тебе-то трудно написать? Правду ведь! Трудно? Ты ж сам кричал, чтобы Сороченке не наган, а браунинг. Опасный-то пост. Помнишь? Ну?
– Кому ты револьвер сдал? Грачеку? Что, другой уж номер?
– Ты напишешь? – досадливо крикнул Виктор.
– Да что они с ума, что ли, посходили, – вскочил Воронин, пошел в двери, – да угомонитесь вы, Христа-Господа ради, оглашенные какие-то. Брось ты этот колокольчик дурацкий, – и слышно было, как Воронин погнался за ребятами.
– Тоже сволочь! – шептал Виктор, переминал ногами, стукал подошвами о пол.
– Что, у тебя с Грачеком что вышло? – говорил Воронин и запирал за собой дверь. – А? Слушай, брат, я, тебя жалея, не советую, ой, не советую тебе с ним... и ни тебе и никому... Это брось, брат, – Воронин ходил по комнате, взял со стула крышку от швейной машинки, накрывал, налаживал, потащил машинку на подоконник, – нет... брат, брат ты мой! нет, дорогой, это, прямо говорю, брось, и брось, и брось. – И Воронин хлопнул машинку на подоконник. – Прямо-таки не советую, – он стоял боком против Вавича, – не рекомендую, сукиного сына, и, как друг, того.... как это? Предуведомляю.
– Значит, не напишешь? – и Виктор встал.
– Не, не, брат, – тряс головой Воронин, – и тебе говорю: брось.
Виктор зашагал в переднюю, натягивал шинель, не глядел на Воронина.
– И чего лез ты в этот, в Соборный-то, – шепотом приговаривал Воронин.
Виктор шагнул на лестницу и вдруг повернулся. Воронин держался за ручку двери, глядел ему вслед опасливыми глазами.
– Ну, смотри ж, твою в желчь – веру мать! – и Виктор оскалил сжатые зубы и тряс кулаком. – Попомнишь! Воронин захлопнул дверь.
– Вот стерва, вот сука паршивая, – говорил Виктор на улице, – ты у меня, погоди, завертишься, сволочь! – и Виктор поворачивал с силой зажатый в воздухе кулак. – В ногах будешь валяться, рвань! – И Вавич шаркнул на ходу по панели, откидывал ногой Воронина. – Все уж, небось, погань вынюхала, и хвост под лавку!
У своей двери Вавич тыкал узким ключом, не попадал в щелку французского замка.
Не позвонил, а стал дубасить кулаком в дверь.
– Отворяй! – крикнул через двери Фроське. Фроська придерживала одной рукой у живота тряпки какие-то. В коридоре валялись скомканные газеты.
– Что за кабак! – и Виктор пошел по коридору в кухню – да просто руки вымыть! – он видел свет из Груниной двери. Заглянул боком глаза. Горели обе лампы, гардероб стоял настежь.
И ветерок продул под грудью. Виктор все еще хмурился, стал мыть под краном лицо, шею. – Барыня ужинали? – спросил Виктор с зубной щеткой во рту.
– Чего-с? – подскочила Фроська.
– Барыня, – крикнул Вавич, – ужинали, я спрашиваю?
– Барыня уехали, – и Фроська вывернулась на месте. Виктор ткнулся к крану и пустил воду вовсю.
– Часа как не с два, как уехали, – слышал Виктор сквозь шум струи, и Фроська тарелками бренчит для виду, проклятая. – На вокзал извозчика рядили.
Виктор вышел из кухни. Фроська закрыла кран – так и бросил.
И сразу показалось, что пусто стукают шаги по квартире, фу, даже жутковато будто стукают.
На Грунином зеркале не было флакончиков. Синими полосами глянул с кровати пустой матрац.
Не отрицаю
– НУ ЧТО такого, что револьвер, – кричала Таня, – ведь он же не стрелял ни в кого, это ж доказать еще надо! Да! – И Ржевский видел, что пламя, черное пламя ходит в глазах.
– Да, милая моя, ведь отлично ж ты знаешь, что запрещено при исключительных положениях и хранение и ношение.
– А у тебя? – крикнула Таня.
– Так у меня ж с разрешением, – и Ржевский вытягивал из кармана замшевую маленькую, как портмоне, кобуру, – и всегда оно тут со мной, вот изволь, – и он вытащил из кобуры из карманчика бумажку, – и вот револьвер, – он вертел в руке маленький дамский браунинг, – у меня клиентские документы, я с ними езжу – понятно. Это ж для самообороны, но им, конечно, можно убить человека наповал – и понятно, что без разрешения...
– Да, а ведь там они пытают! Они там такое делают, мерзавцы, связанному человеку...
– Ну-ну-ну! – и Ржевский приподнял руку. – Отлично они знают, с кем... – и Ржевский повернулся и старался спокойными шагами идти к этажерке, зацепил пальцем книгу.
– Да, а они там глаза давят, выдавливают глаза, свяжут и... да что ты мне говоришь, – Таня вскочила с места, – Саньке сам товарищ рассказывал, студент, ему самому давили! Полицейский! И что угодно делают.
– Не отрицаю, – раскачивался на ноге Ржевский, глядел на корешки переплетов, – попасть, конечно, в этот застенок – тут уж власть защищает самое себя, – и он повернулся к Тане, развел руками. – Но ведь он в тюрьме, а не в участке. Вот только что мне удалось узнать. – Ржевский говорил тихим матовым голосом.
Таня насторожилась, она глядела отцу в лицо, но глаз его не видно, смотрит с серьезной печалью в угол.
– Да узнать пришлось, если это правда, конечно, – громко сказал Ржевский и твердо глянул на Таню, – что револьвер-то этот какой-то очень нехороший...
– Что? С убитого городового? – быстро сказала Таня. Ржевский печально закивал головой, глядел из-под низу на Таню, и Таня видела, что высматривает, как она.
– Кто это говорит? – крикнула Таня, совсем подступила к отцу, и Ржевский не мог не поднять глаз – и он заволок глаза стеклом и глядел, как с фотографии.
– Да видишь ли, тут трудно знать точно что-либо. Но вот будто бы номер, оказывается, револьвера не сходится с номером, что у этого убитого, и будто бы как его? – Ржевский сморщился, чтоб опустить глаза. – Да ну? он щелкнул пальцами. – Ну, тот, что арестовал его, околоток этот – Вавич!..
– Что? Что? – Таня уперлась коленями в коленки отца и пристально глядела ему в глаза. – Что Вавич?
Совсем как жена глядела, когда пришлось – постоянно почему-то приходится вот такие комиссии принимать! – пришлось рассказывать, как погиб ее отец в крушении в вагоне, – от старика каша одна осталась, по запонкам только и опознали, – ах, Господи!
– Ну, – вздохнул Ржевский, – ну так тот утверждает, что номер тот самый, чем-то там доказывать собирается.
– Ну и что? Что тогда?
"Ну как – спокойное лицо было у него, спокойное? – вот жена так спрашивала, а там мозги со щепками".
– Да, очевидно, суд будет, вероятней всего.
– Ну, а докажут? Докажут? – дернула Таня за пиджак. Ржевский глядел в сторону.
– Если этот квартальный докажет?
– Да ведь почем тут, милая, гадать можно? – и в голосе у Ржевского нетерпение.
Таня отошла, с руками за спиной заходила по комнате, глядела на ноги.
"Совершенно как мать!" – и Ржевский встал, обнял Танечку за плечи.
– Танюшка, Танюшка, – повторял Ржевский и целовал Таню в висок. Таня глянула – слезы у отца в глазах.
– Нет? – вскрикнула Танечка. – Неужели нет никакого, никакого спасенья? Мы же можем, мы же двигаемся, – Таня широко замахала руками в воздухе,– а он связан там, у! – Таня подняла плечи, вздрогнула головой, как от холода. – И хоть бей, бей эти стены, – и Таня била воздух кулаком, – и потом придут. Папа! Папа же! – вдруг крикнула Таня, она трясла за рукав отца, будто с отчаяния будила мертвого от сна.
Андрей Степанович слышал возню, хождение. На кухне, что ли, или вернулась? Вышел из кабинета, глянул в коридор. В прихожей по-прежнему горел свет – нет, не она. Андрей Степанович снова сел на кожаный диван и снова – который раз! – он старался собрать эту почву под ногами – не почва, а отдельные положения, ровные и несомненные, как натертые квадраты паркета, – они расползались под ногами, и Андрей Степанович снова старался их сдвинуть вместе, а они скользили врозь, будто паркетины лежали на гладком льду, и Андрей Степанович мучился и снова вдруг выскакивала мысль: "Да-да! Андрушевич даже родственник Рейендорфам – черт! Поздно, ехать сейчас нельзя. Не забыть! Не забыть! Андрушевич" – и для памяти вслух говорил:
– Андрушевич!
"К профессорам? Господи, нелепость какая!"
И опять Андрей Степанович в двадцатый раз отвечал Миллеру то, что нужно было. Ах, дурак какой! Вот что нужно было, и виделось в уме, как Миллер озадачен. "Позвольте, ваше превосходительство, я не вижу логики! Да ведь не отказываетесь же вы признавать логику? Мы же рассуждаем в сфере..." – И Андрей Степанович бросился к письменному столу – сейчас же написать Миллеру, точно, строго, и вот именно в этих местах. Дурак я, дал ему повернуть!
"Ваше высокопревосходительство! – написал на большом листе Андрей Степанович. – Вчера, рассуждая по поводу случая с моим сыном, мы, мне кажется, допустили ряд..."
Кто это, в спальне, что ли?
Андрей Степанович положил перо, выглянул в двери.
– Я, я! я сейчас, – крикнула жена из темноты, из столовой.
Андрей Степанович сел на диван – откуда она? Значит, черным ходом, без звонка. Андрей Степанович ждал на диване, густо дышал. Анна Григорьевна не шла.
Андрей Степанович пошел по квартире. Подошел к комнате Анны Григорьевны. Попробовал двери – так! заперлась. Молится, должно быть. Андрей Степанович вздохнул и пошел в кабинет.
Он понял, что далеко в душе все надеялся, что Анна Григорьевна... да что Анна Григорьевна? – конечно, ничего абсолютно – молится, конечно...
Клетка
ВИКТОР сидел в задней комнате погребка, винная кисловатая сырость шла от земляного пола. Керосиновая лампа потрескивала, тухла, на беленых досках вздрагивал от нее свет.
Виктор сидел один, никого грек не посмеет пустить. Из цинковой квартовой кружки доливал Вавич в стакан красное вино, и плотно вино прилаживало все тело к соломенному стулу, к черному, сырому столу. Вавич отломил еще кусочек брынзы.
– И пусть! – бормотал Вавич. – И черт с ним, что выговор по полиции... от бабы, от стервы выговор, от лахудры! От лахудры! – крикнул громко Вавич.
– Спрашивали? – отозвался из-за дощатой дверки грек.
– К чертовой матери! – крикнул, как плюнул, Виктор. – От шлюхи выговор, выходит, мочена бабушка, святой подол! – бормотал Виктор. – А я прокурору – военному прокурору и зарегистрировать! – Вавич стукнул кулаком по разлитому вину.
Лампа капнула еще раз последним светом, и огненными чертами засветились доски перегородки.
Виктор глядел пьяными глазами на огненные линейки, и вдруг показалось, что тьма, тьма уж всюду вокруг, во всем мире, а это он во тьме в огненной клетке, из огня прутья, как железные. И задвоились, гуще оплели.
– А! – заорал вдруг Виктор и застучал отчаянно кружкой по столу, бросил, выхватил из кармана револьвер, выстрелил вверх наугад.
И сразу распахнулась дверка, и свет бросился из двери, полным током, и грек тараторит:
– Сто такой мозет быть, господин надзиратель?
– Получай! – хмуро сказал Вавич, постукал браунингом о край стола и грузно поднялся. "Еще куда пойти?" – думал Виктор. У грека над стойкой на заплесневелых часах – чего там? Десять всего. И наплевать, что десять, и Виктор пробирался, задевал столы, повалил два стула – грек провожал до лестницы, помогал карабкаться по скользким ступеням.
– Ага! – сказал Виктор, постоял, пошатываясь на тротуаре. Свежий ветер трепал полы шинели, бил их о голенища. Виктор икнул.
– Фу! Здорово как! – и он пошел против ветра, чтоб дуло в лицо, как раз выходило – домой.
Виктор стукнул ногой в дверь. Еще раз со всей силы.
– Ну! Заснула? Фроська! Удрала, сволочь, к хахалям своим, развела скачков.
Виктор тяжело отпахнул полу шинели, ловил пьяными пальцами плоский ключик, ковырял замок, попадал в дырку,– туды твою, раздолби твою в смерть, – распахнул дверь.
В прихожей горел тусклый свет, и черной дырой шел пустой коридор. Виктор отвернул голову от пустоты и быстро дернул дверь к себе в кабинет. Шарил рукой – скорей, скорей выключатель. А это что? Что это? У Виктора закружилось в мозгу – на просвете окна встала черная, женщина, что ли? Груня вдруг. Нет-нет! И Виктор глаз не спускал с силуэта, пальцы быстро, паучьими лапами шарили сзади выключатель. Без шума движется, движется на него, у Виктора сжало горло. Он схватил, зажал в кармане револьвер. Надвинулась совсем, и что-то толкнуло в грудь, и Виктор вздернул руками и сполз по стенке на пол.
Папа
ТАНЕЧКИНЫ пальцы медленно, беззвучно поворачивали французский ключ, Танечка смотрела, как они это делают, как вывязили из замка ключ, и не скрипнула дверь, и как повернули замок изнутри и заперли воздушно дверь. Таня слышала, как ходит отец по столовой, и в такт его шагов на цыпочках прокралась в свою комнату, сбросила в темноте пальто, шляпу, ощупью повесила в гардероб. Вешала под топот каблучков горничной – наверно ужин, ужинать накрывает. Таня почти не дышала. Она осторожно легла на кровать и тотчас, порывом, сунула голову меж подушек, и тут жар сорвался из всего тела и бросился в лицо, в голову, и Танечка быстро и коротко глотала душный воздух, и вдруг зубы стали стучать неудержимой дрожью.
– Да барышнино новое-то пальто тут, – слышала Таня, как из десятой комнаты, – без пальта не пойдут. Разве вниз, к евреям. Сходить?
И щелкнул замок в дверях. И вот шаги, к комнате, папины. Таня сильней вжалась в подушку, и вот щелкнул выключатель.
– Да ты дома? – И Таня вдруг вскочила на постели, откинулась подушка.
– На, на, возьми,– Таня совала Ржевскому маленький дамский браунинг, ну возьми же. Я убила его, этого Вавича. Сейчас.
Ржевский хотел сказать: "Что?" Но не сказал ничего. С полуоткрытым ртом быстро подошел, видел, что правда, сел на кровать, быстро спрятал в карман браунинг. Он схватил Танечкины руки, прижал дочку к себе и быстро шептал в ухо:
– Видел кто-нибудь? Видел? Где это? Скорее!
– Никто, никто, – трясла головой Таня. Она говорила сухими губами. – Я его ждала у него. Прислуга ушла, он пришел. Никого не было.
– Наповал? – едва слышно спросил Ржевский.
Таня кивала головой, и вдруг Ржевский почувствовал, как мелко задрожали Танины руки и дрожь, дрожь дергала все тело. Ржевский с силой прижал Таню и целовал в щеки, в глаза, в уши и сильней, сильней прижимал к себе. В это мгновение позвонили с парадной.
– Ты больна! – толкнул на подушки Таню Ржевский и быстро вышел на звонок.
– Да, она дома, – слышала Таня голос отца, – понятно не отзывалась, она больна, а мы тут. Сейчас десяти, пожалуй, нет. Вы застанете, бегите к Бергу, нате вам на извозчика.
Таня слышала, как пробежала одеваться горничная, как зашлепала из кухни старуха.
Как это папа сказал: "десяти, пожалуй, нет" – горячо думалось Танечке.
Теперь закрыть глаза – это старуха лоб щупает, "уксусу", говорит – и хотела заорать разрушительным визгом – вон!
– Да вы разденьте ее, бабушка. Я вам помогу.
– Папа, папа! – говорила Таня. И хорошо как он взял всю голову в свои руки и гладит и похлопывает – как он все может. И Танечка боялась, чтоб папа на миг хоть выпустил голову.
Поздно ночью Ржевский заперся у себя в кабинете. Он быстро чистил браунинг. В кассете не хватало патрона. Ржевский вставил новый. Смазал. Обтер. Кобура мятым портмонетиком оказалась на дне кармана. Ржевский аккуратно вложил браунинг, защелкнул кобуру и сунул в карман брюк.
– Я к Андрушевичу! – крикнул хриплым, потускневшим отдачи голосом Андрей Степанович. И осторожно стукнул в дверь. Послушал. – Я к Андрушевичу, – тише сказал Андрей Степанович и отшагнул от двери – кажется, слышал: "Ну хорошо, хорошо".
"Разбудил, может быть, глупо". – Андрей Степанович вдруг первый раз увидел свои руки, когда брал палку, перчатки – толстые пальцы – как ребята, дети какие-то. Милые и жалко их. И перчатки натянул грустно, бережно.
– Анна Григорьевна, тут записка, что ли, – говорила Дуня в двери, уж с вечера запертые глухие двери Анны Григорьевны. – Письмо, сказать, вроде девушка приносила, – и Дуня стукала осторожно уголком крепенького конвертика по дверям.
Двери открылись. Анна Григорьевна в неубранных седых волосах, и полутьма от спущенных штор, и только розовым цветком светит лампадка вверху угла. Дуня не знала, как смотреть в мутные напухшие глаза старухи.
– Записочка, – и Дуня опустила глаза, – передать просили.
Анна Григорьевна смотрела на Дуню, будто узнать что хотела, и мигала, не брала в руки конвертика, и Дуня держала за кончик, хотела уж повернуть назад, а барыня руку поднимает и как во сне берет в кулак – прямо, подумать, во сне, – и пошла в комнату, дверь так и оставила открывши.
Анна Григорьевна повернула выключатель, читала голубенький билетик и не могла понять.
"Админ. Вятку. Целую. В."
Дуня слушала у дверей. Бочком стояла на случай. "Ой, идет, кажется! Туфли зашлепали". – Дуня отступила большой шаг и вроде половичок поправить – нагнулась.
– Дуняша! Дуняшенька! – слышит – с плачем старуха говорит и не понять – умер кто или уж просто зашлась, и Дуня стала опасливо разгибаться, а старуха прямо с ходу, обеими руками на шею и плачет и ну целовать, целовать. – Дуняшенька, милая, ах, родная ты моя! И Варенька, у ней Сашенька, – и прижимает, прямо, гляди, задушит.
Тычок
ПЕТР Саввич тычок получил, тычок при всех – это помощник начальника тычком повернул его, в плечо толкнул и повернул вправо, во! во! – кричит,сюда! Сюда надо было посмотреть, – и все толкал впереди себя по коридору до самой проходной, – вот где списки повешены! Залил, кричит, глаза да и...
Петр Саввич чуть с обеда не ушел, вон вовсе, куда глаза глядят. Вот ведь мерзавец эдакой, при всех-то зачем? При людях? Жди, чтоб за ухо взял! После дежурства с обиды, с холода этого – все ж волками глядят, замараться, что ли, боятся, разве вот подковырнуть чем! – и прислонил с обиды душу к водочке, и не выдала – теплотой изнутри затеплила, и мягко наслонился на нее с горькой слезой Петр Саввич.
Не было шести, и ноги сами принесли – да не ноги, а сами сапоги топали по городу – все равно никуда ведь не придешь – и вот в парке.
"А пускай придут, почему не поговорить. Видать же, что из господ политические. Да и за что им-то уж меня обижать", – думал Петр Саввич и ходил неспешно по вечерним сырым дорожкам.
Петр Саввич сел на скамейку, где попустее. Смотрел, как последнее солнце легло на дорожку, на лужицы – будто жмурится. А воробьи-то стараются – галдеж какой подняли. И томно глаза морились от солнца, и сидеть бы, ей-богу, так вот где-нибудь, и Петр Саввич обломил сзади прутик и сосал горькую свежесть. Облокотился, отвалился, руки на спинку заправил, и воробьи в ушах, и сон стал покачивать голову.
Песок скрипит! Нет, баба какая-то с узлом, видно, стирать, что ли. А баба-то тяжелая. Эх, Груня как-то? Не сказал ей, как прощалась, что выгнал меня землемер-то. А то и сказал бы – куда ж ей ехать-то от подлеца-то своего? И вдруг горе и обида до слез замутили, зарябили в глазах. Петр Саввич повернулся боком, скусил прутик, выплюнул на дорожку. И сил нет уж поправить-то. Смотри, значит, хоть плачь, а смотри.
И вдруг сзади кто-то по плечу хлопнул. Петр Саввич обернулся, смотрел сердито – кто? Вчерашний, да-да, с бородкой. И Петр Саввич опасливо завертел головой.
– Ну ладно, старик, что пришел. Не бойсь, никого нет, ладно, что чисто пришел. – Петр Саввич все еще сердито таращил глаза.
– Только не надо уж.
Петр Саввич все глядел недвижно, со строгим испугом.
– Устроилось само! – Алешка хлопнул Сорокина по коленке. – На вот катеринку, чтоб за беспокойство, – и Алешка сунул руку в карман в шинель Сорокину. – Ну и будь здоров, старик. А из тюрьмы тебя все равно выкинут! И Алешка встал. – Не из-за нас. Сам знаешь.
Сорокин глядел все теми же глазами на Алешку.
Алешка секунду молчал, глядел в глаза старику.
– А ей-богу, хороший ты старик, – и Алешка взял руку Сорокина с его колен и потряс.
Петр Саввич все глядел в спину Алешки. Красным дымом горели тучи сквозь ветки. И пусто и холодно сразу стало в парке. Петр Саввич встал, запахнул шинель, и ничего в голове не решалось, а остановилась голова на ходу, как жернов, и не мелет, и не свернуть. И Сорокин нес голову назад, в тюрьму, в казарму. А в казарме лег на койку в сапогах. До ужина еще старший надзиратель подошел, стал в проходе и громко на все помещение сказал:
– А тебя, Сорокин, того – приказ сейчас в канцелярии читали – на волю, значит, уволили. Так что ты, значит, того... – и рукой воздух подшлепнул.
Выходите
– НИКОГО не пускать! Еду! – крикнул Сеньковский в телефон и крепко повесил трубку. – Городовой звонил из аптеки, – Сеньковский быстро говорил, метко всаживал в руки шинель, – с Вавичем неладно, скажешь Грачеку, я поехал.
Дежурный поднял брови, провожал глазами Сеньковского.
Сеньковский с двумя городовыми мчал на извозчике. Придержал у одного дома, городовой на ходу спрыгнул.
– Так скажи следователю, чтоб сейчас. Я уж, значит, там!
– Извозчик погнал дальше.
У дверей квартиры толклось человек пять, глухо говорили. Сеньковский дернул парадную дверь – все замолчали, глядели. Сеньковский подергал за ручку.
– Так! Заперто.
– Девчонка в дворницкой, – сказали из кучки.
– Стой здесь! Никого не пускать до следователя. – Он ткнул городовому: – Здесь у дверей! – и выбежал вон, дворник уж бежал навстречу.
– Ваше высокородие...
– Где она? – крикнул Сеньковский. – Веди. Дворник побежал впереди. Фроська сидела на табурете и взывала в голос, когда шагнул за порог Сеньковский.
– Все пошли вон, – крикнул Сеньковский. Дворничиха дернула за руку мальчонка, искала шаль.
– Ну, ну, живо, – подталкивал ее дворник, он захлопнул за собой дверь. Фроська выла.
– Не выть! – крикнул Сеньковский. Фроська всхлипнула и дышала, разинув рот.
– Как было? Ты где была?
Фроська рукав к глазам и начала ноту. Сеньковский отдернул руку рывком.
– Ну, говори, дура, а то плохо будет. Где была?
– Утром захожу, – всхлипывала Фроська, – а барин лежат в кабинете и руки так... Ой! – и Фроська завыла. Сеньковский стукнул по столу:
– Ну! А пришел когда? Вчера пришел?
– Меня дома не было, ей-богу, за синькой бегала. А тут одна еще приходила, дамочка... Ждала.
– А ты ее одну оставила, ушла?
– Да я на минутку, – и Фроська решила, видно, удариться в такие слезы, чтоб никто не пробился к ней.
Сеньковский встал, глянул в занавешенное окно и ловко стукнул Фроську по затылку. Фроська оборвалась.
– Как же ты, стерва, пустила, а сама ушла? А воровка вдруг? Да тебе за это – с живой шкуру сдерут, – Сеньковский говорил шепотом, совсем нагнулся Фроське к лицу. И один раз только и глянула Фроська в глаза Сеньковскому.
– Да я... да я, – заикала Фроська.
– Ты б ее сначала выпустила, потом бы шла ко всем чертям. Не выпустила, небось? Ты мне делов тут накрутишь!
– Выпустила... ой, ей-богу, выпустила. Даже вот открыла дверь, – и Фроська сделала рукой, будто толкает дверь, – выходите, говорю, выходите! отталкивала от себя Фроська.
– Так вперед, значит, выпустила, а потом за синькой, – громко говорил Сеньковский.
– Выходите, выходите, говорю, – шептала Фроська и толкала от себя рукой.
– А дворнику ты тут что врала? А? – Сеньковский ткнул Фроську под подбородок – дернулась вверх голова. – А что приходила, из гулящих? Из жидовок?
Фроська глядела вытаращенными глазами на Сеньковско-го, кивала головой. Он поглядывал в окно. Городовой со следователем дробно топали через двор. Сеньковский потянул Фроську за руку:
– Значит, ты эту жидовку гулящую, – говорил Сеньковский во дворе, эту жидовку, еврейку, что ли, выпустила, а сама за синькой, ну а дальше?
В комнате Виктор лежал на полу у дверей, и казались наклеенными черные усы на белом лице. Следователь поднимал отброшенный в сторону браунинг.
– Выстрел был произведен... и патроны... Так, одного в обойме нет. Так и пишите: в расстоянии аршина от правой руки найден был револьвер системы браунинг...
Сеньковский долго глядел в белое лицо, левый глаз казался чуть приоткрытым. Шашка лежала наискосок, неловко, мертво, как покойник.
– Дурак! – прошептал Сеньковский и вышел в прихожую.
Образец
БАШКИН большими шагами несся вдоль улицы. Был час дня. Много прохожих. Башкин обшагивал широким шагом встречных, он не оглядывался и даже не следил по сторонам.
– Пусть, пусть! Сразу хлоп и готово, пожалуйста! Пожалуйста! – шептал на ходу Башкин и улыбался, лихо, криво, насмешливо. – Пожалуйста!
Башкин крепко жал к боку портфель, чуял все время через пальто железную книгу.
– Какой приказ, скажите! – шептал Башкин. – В сопровождении предъявителя сего немедленно явиться... Являюсь! Являюсь! – громко говорил Башкин и что есть мочи кидал вперед ноги – оглядывались прохожие. – Пусть язык хоть там высунет шпик этот. Сопровождайте, дело ваше. Ваше-с дело-с. Намекал, что "сердиты и уж, знаешь, плохо будет". А может, и не отдам "образца", а может, и не вам: "страшно стало нести и занес"... в другое место. Да что вы в конце концов... – Башкин колотил тротуар ногами. – Я сказал, унесу. Милая! А почему ж ты меня не поцеловала? Сын! А сын бы висел и ножками, ножками дрыгал. Прелестный ваш сын. И может, еще подрыгает, – и Башкин тряс на ходу головой, – нет, думаете! А если я прямо к вам зайду и отнесу – пожалуйста! Серьезно, мне некуда деть, – и Башкин поднял брови и выпятил губы. – Ну и что же? – Башкин скромно похлопал, будто почавкал веками. – А потом взялся бы Грачек, не наши, а Грачек, за это дело. Самая бы сволочь эта. Это вы, Карл Федорович, меня, может быть, Грачеком тоже пугаете? Плохо-то будет? А я Грачеку и снесу, – и Башкин свернул на Соборную площадь. Он слышал сзади:
– Пест! Песет!
– Догоняй, голубчик! – Башкин шел, расталкивал публику, ему казалось, что у него не шляпа теперь на голове, а взъерошенные волосы, а, черт с ними. И все равно, все к черту равно! И она, сволочь, мамаша эта. Все плачут, когда им на пальцы, а по чужим ходить, так, как по паркету. Все! И мальчики, и Колечки разные миленькие, и папочки сволочи!
Башкин несся.
– Стой! Обходи! – городовой толкнул Башкина в грудь. В это время дверь участка отворилась, выбежал лысый курьер, откинул фартук пролетки, и Грачек вышел из дверей, бросил двери, шел через тротуар по пустому проходу к пролетке, глядел красными веками, невидимыми глазками – ни на кого, а поверх. Башкин сунулся:
– Господин Грачек! – лающим голосом крикнул Башкин.
Грачек, не глядя, сунул рукой, и Башкин, спотыкаясь, отшатнулся назад. И вдруг бросился вперед, взмахнув вверх портфелем, и грохнул им вслед Грачеку.
– Сволочи! – успел крикнуть Башкин. Взрыва он уж не слышал.
Ахнул воздух, дома как выплюнули стекла, все повалились вокруг, и кто мог – вскочил и бежал, бежал, пока его не хватали, и не мог человек долго сказать слова, а, открыв рот, шарил круглыми глазами.
Шесть человек было убито. Обе ноги Грачека на третий день нашли на крыше собора.
Ротмистр Рейендорф отказался в кровавых кусках опознать Башкина.
Полкаша
ТОЛЬКО через три недели докопались: нашли адрес стариков. Послали пакетом опись вещей – "предлагает явиться для вручения оставшегося от покойного имущества", протокол – "Возвратясь домой вечером около 10 часов 28-го числа апреля месяца сего года к себе на квартиру дом № 28 по Николаевской улице, в отсутствие служанки, покойный, как выяснило вскрытие, в нетрезвом состоянии, по заключению следствия, покончил с собой выстрелом из револьвера в сердце, от чего и последовала моментальная смерть"... "№ 18. Письмо, найденное в столе покойного..."
Груня сидела с мальчиком у груди против Глафиры Сергеевны. Ждали Израиля – позволили уж видеться Тайке, упросить, может, пойдет. Подали пакет.
– На твое имя, Грушенька, – подала Глафира Сергеевна, взяла младенца. Груня вскрыла, стала читать и вдруг вскочила, схватила младенца, вырвала из рук Глафиры Сергеевны, прижала к груди, и старуха видела: задушит! задушит! Груня давила к себе ребенка и вскрикивала:
– Витя! Витя!
Старуха все поняла. Всеволод Иванович поднял с полу пакет, – стойте, стойте! Что же ведь? – нащупал очки – дрожала бумага, прыгали буквы проклятые, и вдруг Всеволод Иванович положил листы ничком на стол, спешно вышел, фуражку содрал с вешалки. Вышел, пошел к открытым воротам и остановился у собаки. Собака совалась мордой, махала истово хвостом.
– Полкаша! Полкаша мой, бедный ты, бедный мой! – говорил и трепал собаку по голове Всеволод Иванович. Потом вдруг махнул рукой и спешно вошел в ворота.
К девятнадцатому мая Таня была в Вятке.