Текст книги "Виктор Вавич (Книга 3)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– И статистиков, земцев! – кивал головой очкастый из угла.
– Да-с! этих-то бьют. Под охраной и при содействии власти-с. Власти-с! – крикнул, уже стоя, Андрей Степанович. – А стражников, уж извините, самостоятельно-с!
– А во время холеры и врачей! Врачей! Тоже очень-с, очень-с самостоятельно-с! – и гость зло расшаркнулся и выпятил лицо на Андрея Степановича. – Врачей-с!
– Мы о разных вещах говорим! – крикнул Тиктин.
– Я о русском народе, – гость стал боком и руками в карманах подтянул брюки, – а вы о чем, я не знаю.
– А я говорю о правительстве, – Тиктин сел и прямо глянул в лицо жене, – о правительстве, которое устроило массовые убийства в городах.
– А кто в деревнях? В усадьбах? В экономиях? Это самостоятельно? Дух... народный?
– Простите! – и Тиктин строго взглянул на гостя. – Простите, Иван Кириллович, я таким способом спор продолжать не стану. Да-да! Просто не стану. – Тиктин повернулся боком к столу и завертел ложкой в чайном стакане.
В это время Анна Григорьевна вдруг обернулась к открытым в коридор дверям, закивала головой. Она налила стакан чаю, плохо цепляла щипчиками сахар.
– Виновата! – прошептала Анна Григорьевна и вышла со стаканом в коридор.
– Ничего, Дуняша, я сама, сама снесу, – говорила Анна Григорьевна горничной и поспешными шагами прошла в Наденькину комнату.
Надя сидела с ногами на кушетке, обхватила колени руками. Абажур был низко спущен, но Анна Григорьевна видела, как Надя жевала нижнюю губу. Она поставила стакан на письменный Надин стол. Теперь неживой совсем: пыльная крышка от швейной машинки стояла посреди стола.
Анна Григорьевна села рядом с Надей. Надя глядела в сторону, вверх, прикусила, терла в зубах нижнюю губу.
– Чаю-то стакан выпей, – Анна Григорьевна осторожно взялась за блюдечко.
– Ах, закрой туда двери, всю эту гадость сюда слышно. – Надя с болью отмахивалась головой.
Анна Григорьевна вышла на цыпочках, вернулась.
– Чего этот болван там орал? В кого стрелять? Ах, чушь, чушь какая! Надя зло била кулачком по коленке.
– Да он несчастный, – шепотом говорила Анна Григорьевна.
– Да, да! Несчастный! – и Наденька прижала затылок к стене, втянула судорожно воздух. – Несчастный, несчастный, – Наденька мотала головой, глядела в темный потолок. – У него голова болит после удара этого. Он забывает... Как мыши, говорит, стали. А он только работать, работать может. – Надя порывисто всхлипывала и все глотала, глотала горлом. – А не орать пошлости! Пошлости! – громко всхлипнула Надя и в тоске метнулась вбок.
Анна Григорьевна ловила ее голову, Надя отбрасывала ее руку досадливым рывком.
– А я не могу! Я дура! Дура, дура! – вскрикивала Надя, вцепилась пальцами в виски и стукала голову о спинку кушетки. Анна Григорьевна вскочила, бросилась по коридору.
– Дуняша, – тревожным шепотом кричала Анна Григорьевна, – воды!
А из прихожей густым голосом кто-то долбил:
– Эка – повесил! Да вы, батенька, на его месте не десять, а сто человек вздернули бы. Ей-богу! Прямо удивляюсь. Готов даже уважать. Я ж не о системе, я о человеке...
Дуня быстро топала со стаканом на блюдечке, Андрей Степанович тревожно обернулся, не видел протянутой руки гостя.
– Qu'est-ce qu'il est arrive?* Ax, виноват, – обернулся Тиктин, впопыхах схватил руку гостя.
–
* Что случилось? (фр.)
Не потому
ПЕТР Саввич ночевал на новом месте: в своей комнате свою икону прибил в углу. Прибил, перекрестился и уж как свои оглядел белые штукатуренные стены. Кстати и насчет тараканов. Не в общей казарме, а уважение сделали, будто семейному дали комнату. Рука у него, у зятя, видать, есть. Да и не надо бы одолжений-то уж таких-то от него. Вспомнил, как Грунечке он сказал: "Да вот вожусь с твоим стариком. Надзирателем, говорит, губернской тюрьмы, это тебе..." И Сорокин нахмурился на комнату, сморщился на лампочку под потолком. Затолкал сундучок под койку, развязал узел, постелил постель. Сел на кровать, распер руки по сторонам и стал глядеть в пол. И полетели дымом над головой воспоминания. И опять Груня – невеселая все, а тут еще корит вроде. И не надобно, не надобно мне, ничего бы не надобно, и губернской этой. В уголку бы где-нибудь, лапти бы плел или плотву где на речке удил, хоть с десяточек плотвичек, на бережку, сам бы утречком раненько, под вербочкой, и не видит тебя никто, и без греха, и водица утренняя, и рыбка чирк и круги.
Петр Саввич оторвал глаз от пола, обвел серую штукатурку. "Что ж это? Как арестант, в камере словно бы". Петр Саввич даже рот приоткрыл, ворочал головой, и плотным камнем замурована вся серая штукатурка.
Петр Саввич встал, повернул выключатель, полез впотьмах под койку, вытянул сундучок, отомкнул на ощупь, тихонько, как вор, покопал, нащупал бутылку – в числе прочего Грунюшка снарядила, – покосился на мутное окно и стал помаленьку вышибать пробку.
Башкин на извозчике приехал домой Было половина двенадцатого ночи.
– Чаю? Нет, не буду – И через секунду крикнул в дверь – А впрочем, дайте, пожалуйста! Непременно кофею. Очень! – И Башкин торопливо зашагал по комнате – Не выходить из дому? Или ступать по тротуару, будто волчьи ямы кругом? Скажите, какой Ринальдо! – громко, на всю комнату, сказал Башкин.
И представлялось шумный угол, прохожие, конки – и вдруг глаза эти, и ноги сами станут вмиг. И глаза все время совались в мозгу, как два дула.
– Марья Софроновна, вы тоже испейте со мной, это ничего, что в капоте. Вот варенье у меня, киевское! Балабуха! Башкин кинулся к шкафу.
– Марья Софроновна! Вы завтра разбудите меня. Рано.
– Благовещенье завтра, чего это?
– Марья Софроновна! Меня хотят убить разбойники.
– Да что вы! что вы? – хозяйка бросила кофейник на поднос.
– Нет, серьезно. Вот вам крест! – Башкин перекрестился.
– Какие ж теперь разбойники? Христос с вами! Страсть какая! Вы в полицию скорей.
– А знаете вы, что полиция, эта полиция самая мне сказала? – Башкин вскочил, заходил – Прямо сказал мне один важный, одним словом, а нас, думаете, не хотят убить? А мы еще все в форме ходим – сами суемся нате, бейте. А вы уезжать! Не смейте, говорят, уезжать.
– И уезжать даже. Полиция? – Хозяйка привстала.
– Да, сам сам губернатор велел. Когда, говорит, вас убьют мы их и поймаем. А если я сам уеду? Возьму и завтра уеду. Утром? – Башкин широко дышал и всматривался в лицо хозяйки
Марья Софроновна опустила глаза.
– Да что уж вы, Семен Петрович, и на ночь. Да нет! Не так что-нибудь. Это по ночам, пишут, вот неизвестные молодые люди с резинками. Так вы не ходите ночью Да нет! Нарочно это вы.
Хозяйка махнула сухарем и обмакнула в кофе.
– Разбудите меня завтра в семь нет, в шесть утра. В шесть! – Башкин притопнул ногой. Башкин вдруг метнулся в сторону – Марья Софроновна! Пожалуйста! – вскрикнул Башкин – Газету! Сегодняшнюю!
Хозяйка вскочила.
– Несу, несу!
Башкин быстро прихлопнул за ней дверь, схватил трубку телефона, в горячке завертел ручку звонка.
– Раз! два! три! – задыхаясь, просчитал Башкин и с размаху повесил трубку Он прошагал от телефона в угол. Секунду постоял и вдруг опять рванулся к телефону. Но в этот момент хозяйка распахнула дверь.
– Вот, вот, нашла! – и совала газету Башкин держал газету в кулаке, как салфетку.
– Говорите скоро конь или лошадь? – крикнул он хозяйке.
– Да ведь все равно, – и хозяйка глядела, подняв брови.
– Вам, конечно, все равно. Всем все равно! – крикнул Башкин Убирайтесь! – Он порвал сложенную газету, швырнул вслед хозяйке.
В шесть часов утра Марья Софроновна постучала в дверь. Потом приоткрыла Башкина не было. И постель не смята.
– Не потому! Не потому! – говорил Алешка – А ведь главное. И Санька не расслышал, что главное-то так треснул рядом в лузу бильярдный шар. Три бильярда работали, толпа "мазунов" охала, вскрикивала над каждым шаром, и звенела улица через открытое окно – из одного болота в другое! – слышал Санька.
Алешка пристукнул по столику, по мрамору пивной кружкой.
– Да не торопи! – Алешка совсем налег на маленький столик, Санька вытянулся, повернул ухо. – Ведь спокойствие и мирное житие – это значит кого-нибудь подмяли и он уж не пыхтит, а мирно покряхтывает.
И опять выкрики и щелк забили Алешкины слова.
– ...в рассрочку... веревку на себе натянут с пломбой, с гербом... сами себя боятся... Что? что? Санька ничего не говорил.
– Муравейник, что ли, идеал? Песен там не поют. Катилина в муравейнике! – крикнул Алешка – А остальное судороги страха поют же про разбойника – и рот прикрыл и за карман свой ухватился.
Алешка постучал пустой кружкой.
– Получайте! Пошли – Но официант не шел – и я это насквозь вижу, говорил Алешка в стол – Все разгорожено невидимым этим страхом, – и Алешка делил ладонью столик, – а дух этот из века идет вспыхивает, и у всякого тайком за забором сердце ахнет, вспыхнет на миг.
"О Занд, твой век уже на плахе, но добродетели святой..." Можно дожить в фуражке с кокардой... и без кокарды...
– А Занд кто был? Занд, Занд, я спрашиваю.
– Не знаю. Все хотел у Брокгауза... А это пламя поверх всего. – И Алешка глянул на Саньку, и вдруг собралось все лицо в глаза, и никогда Санька не видел на Алешке этих глаз – совсем вплотную к сердцу и насквозь всего. – "Началось, началось у него, – думал Санька, – сам все придвинул к себе без страха. Не как я. Я все жду, что раскроется что-то. Как вот любовь находит" – и Санька смотрел Алешке в глаза, хоть растаял уж взгляд.
– Ты чего так смотришь? Кошу немного... Это он давил мне глаза... еще лучше стал видеть. – Алешка отвернулся. – Ну, получите же!
Дверь в бильярдную хлопнула, табачный дым метнулся к окну.
– Человек! – крикнул Алешка.
– Не спешите.
Санька дернулся на этот ровный голос.
Кнэк снял шляпу и без шляпы пожимал руки Саньке, Алешке.
– Я передал! – сказал Санька, стоя, и чуть покраснел.
– Очень благодарен, – и Кнэк слегка шаркнул и надел шляпу на точный блестящий пробор.
– Садитесь, садитесь!
– Нет, мне надо. Серьезно. – Санька чувствовал, что совсем покраснел. Он выдернул часы. – Правда, опоздал. – И стал протискиваться к дверям.
Веселый воздух обхватил Саньку на улице, и солнце вспышками освещало людей, и блестела мокрая панель, и мальчишки с листками по мостовой наперегонки, и вон все хватают, наспех платят.
– Экстренное приложенье! – звонкой нотой пел мальчишка.
Санька совал пятак и уж видел крупные буквы:
ДЕРЗКОЕ ОГРАБЛЕНИЕ АЗОВСКО-ДОНСКОГО БАНКА".
И потом жирно цифра – 175 тысяч.
Санька сложил листок, страшно было читать тут, поблизости бильярдной. Санька шел, и дыхание сбивалось, и слышал сзади, сбоку: "и никого, вообразите, не поймали..." "Прожгли автогеном. Прямо американцы!" – и не мог понять: радость бьется в голосах? И все чудился за спиной этот второй этаж, и в дыму у бильярдов сидят вот эти люди. И слушают, как все говорят. Наверно, сейчас в бильярдной все читают. Санька запрятал листок в карман. Дома он заперся у себя в комнате и пять раз, задыхаясь, прочел "Экстренное приложение".
За обедом отец сказал:
– Да! Несомненно, не жулики. Это бесспорно. Потом поглядел на Саньку, на Анну Григорьевну, выпрямился на стуле:
– Теперь вот вопрос: мне! – и Тиктин ударил гулко горстью в грудь. Мне – стрелять или не стрелять?
Анна Григорьевна смотрела во все глаза на мужа.
– Да-да! Вот явятся ко мне в банк, в масках – руки вверх! У меня револьвер на конторке. Да-да! – почти крикнул Андрей Степанович. – Это распоряжение, всем выдали! Так вот – в кого я стреляю? Может быть, в такого же вот, как он, – и Андрей Степанович, весь красный, ткнул через стол рукой на Саньку и держал так секунду.
– Да, во всяком случае... – начала Анна Григорьевна.
– Нет, нет, нет! – затряс головой Андрей Степанович. – Тут абсолютно ничего знать нельзя, – и он наклонился к тарелке. – Абсолютно!.. абсолютно! – притаптывал голосом Тиктин, хотя никто не возражал. – Абсолютно!
Наденька шла, запыхавшись, по мосткам, соскочила для скорости, чтоб не мешали встречные, спотыкалась, не чуяла, как устали, как сбиваются ноги. Вот сейчас, сейчас – дома ли только. Ох, коли б дома.
– Филя, Филенька! – шептала Надя. – И пусть пьяный, пусть какой угодно, ругательный пусть, приду и сразу обойму, обойму со всей силы, – и подымались, дергались локти под шалью. – Как говорил-то: один, говорил, пойду от себя прямо к грузчикам, пусть убьют, буду говорить. – И вспоминался, как стоял боком, и голову зло завернул, и кулаком по стулу, по спинке, по ребру, больно. – Филенька! – дохнула на ходу Надя. Она от калитки перебежала двор. Дверь была не заперта. Коридор упористо заслоняла Аннушка.
– Явилася! – шепотом выцедила Аннушка. Никогда с Наденькой не говорила. – Сгубила и явилася!
У Нади колом стало дыхание и глаза похолодели. Стояла, глядела на Аннушку. Аннушка покачивала головой, руки под фартуком.
– Ступай, полюбуйся-ка! – и Аннушка отступила к кухне.
Наденька не помнила; будто одним шагом пролетела коридор. Толкнула дверь. Какой-то непонятный человек, приземистый, серый, поднимался тихо со стула, голова в плечи, и смотрит – нацеливается, – Наденька раскрытыми глазами глядела на него миг, как на Филиппа – в кого он обратился? – и вдруг дернулась назад.
– Э! Стойте, стойте! Куда? Мадамочка! Надя рванулась в коридор. На месте Аннушки темной тушей стоял городовой.
Наденька прислонилась к стене, закрыла лицо руками.
Попахивает
БЫЛ день рождения Варвары Андреевны. Виктор в двенадцать часов позвонил у дверей. Горничная взяла визитную карточку, а Виктор стоял в прихожей, прижимал к шинели укутанную в бумаги корзинку цветов – за три дня заказал в цветочном магазине.
"Выйдет? Не выйдет?" – гадал, прислушивался Виктор.
Горничная вернулась.
– Поставьте сюда, – и указала на столик в гостиной.
Виктор на цыпочках шагнул и осторожно поставил корзинку. Старался пограциознее, а может быть, смотрит тайком. Любит это.
– Просили вечером, в девять, – сказала горничная, когда Виктор, нахмуренный, брал фуражку. Горничная как-то глазами на пол шмыгнула, и будто вроде улыбочки у подлюги. А потом набралась деревянности и прямо в лицо: – К чаю просили, – и взялась за дверь.
"Наверно, уж дошло что-нибудь", – думал Виктор, и ступеньки и ковер красный злыми глядели, проклятые.
– А я вовсе не приду, – говорил сердито Виктор и хоть не хлопнул, а со всей силы придавил за собой дверь.
"Нафискалил, прохвост", – думал про Сеньковского.
А в участке сразу насунулся Грачек, за плечо, за рукав отволок молча к окну, глухо спросил:
– Тиктину Надежду знаешь? В лицо опознаешь? – и глядит поверх головы и в сторону и скулами шевелит.
– Опознаю.
– Она тебя видела?
– Да.
Грачек мотнул шинелью на повороте.
"Да ведь это старуха, старуху Тиктину я знаю, Надежды-то не было, что ж я?" – хватился Виктор, но Грачек уж завернул в коридоре туда, в свой кабинет. Неловко бежать сзади, как мальчик, "дяденька, соврал, соврал я, похвастал", – а черт с ней! – Виктор плюнул в пол, хотел скинуть, повесить шинель – из коридора Сеньковский и уж издали тревожно, спешно рукой зовет. Виктор надуто шел – фискал, сволочь!
– Сам велел, идем.. Там дырка в матовом стекле, ты гляди. Она против дырки как раз посажена. Если она, – говорил в ухо на ходу Сеньковский , стукнешь в дверь два раза. А нет – стукни три, а он все равно крикнет: нельзя, обождите. Понял? И сейчас же уходи, чтоб она тебя не видела.
Виктор хмуро мотнул головой.
– Тихо! – шептал Сеньковский. – Вот гляди, – он направлял рукой Викторов затылок. Виктор резко отмахнулся головой. Он видел в профиль девушку какую-то, вглядывался – "первый раз вижу!" – злился Виктор.
– А вот это вам знакомо, госпожа Кудрявцева? Нет? – слышал Виктор голос Грачека и видел его рукав и картонку фотографической карточки, и девушка сейчас же повернулась на карточку и прямо en face стала видна Виктору, и вдруг Виктор узнал! – узнал старика Тиктина. Нахмурилась-то, нахмурилась на карточку! Только бороду – и он. Кричал-то: бол-ван! – и Виктор, не жалея пальца, трахнул два раза по раме.
– Обождать! – крикнул Грачек.
Виктор, топая, прошел в дежурную. Сеньковский стоял у барьера.
– Ты уходи совсем из участка на час на целый, сам велел. Виктор сердито глядел мимо Сеньковского, будто и не слышит, однако прошел к выходу и бросил за собой дверь.
– Здесь не Московский! – крикнул сверху Сеньковский. Виктор еще крепче хлопнул наружной дверью, и задребезжали стекла, парадные, мытые.
– А к чертовой рвани матери!
В половине десятого Виктор на извозчике подкатил к полицмейстерскому дому, запыхавшись, вбежал на лестницу. Он стоял перед дверьми. Топнул по коврику и повернул назад.
Спустился до пол-лестницы, повернул, подошел с разгону к дверям и ударил пальцем в кнопку звонка.
В прихожей он уж слышал голоса, чинное звяканье посуды. Виктор вошел: полицмейстер, Грачек, Сеньковский, чиновники из управления, какие-то дамы шикарные. Виктор шел к ручке, к Варваре Андреевне.
Варвара Андреевна стояла с чайником в руках и издали замахала свободной рукой.
– Опаздывать невежливо! – и мотала назидательно головкой. – Это что? Уездная важность?
Руку дала левую, глядела в чашки.
Горничная посадила Виктора рядом с каким-то мальчиком в матросской курточке.
– Господин Вавич! Угощайте соседа, – говорила через стол Варвара Андреевна, – вы не в отдельном кабинете.
Вавич покраснел до слез. Сеньковский сощурился через стол.
– Да-с, – бубнил Грачек, – а та, вот что на похоронах была, бомба как бы, вот что вы говорите моя-то – это вестовая была. Предупредительная.
– Вот видишь, – говорила Варвара Андреевна, – Адам Францевич всегда все наперед... Колдун! – кивнула она Грачеку и улыбнулась приветливо. Грачек наклонился и весь пошел щелками.
– Так-с! – и полицмейстер откачнулся на стуле, поглядел на дам. Значит, теперь пойдут настоящие!
– Да-с, да-с, да-с, – Грачек искал глазами по столу, соседка протянула сыр. – Да-с, скоро и образчик, Бог даст, получим.
– Ужас какой! – говорили дамы. Обводили всех глазами.
Полицмейстер довольно улыбался и улыбкой показывал дамам на Грачека. Грачек укладывал сыр на бутерброд, смотрел в стол.
– А эта, сегодняшняя? – и полицмейстер глянул на дам – слушайте мол.
– Какая? – Грачек устроил бутерброд.
– Да эта, барышня-крестьянка, как ее. В шали и в ботинках от Вейса.
– Кудрявцева? – Грачек бровями повел на Вавича. Виктор подрагивающей рукой положил в рот кекс.
– Кудрявцева ли? – спросил раскатисто полицмейстер.
– Да наверно Кудрявцева и есть. Дура, извините, она. Ей носки штопать. Выпустил. Без толку. Не богадельня.
– Xa, xa! Богадельня! – полицмейстер закинул голову, потряхивался.
Смеялись следом и чиновники, негромко, в меру.
– Да вы подливайте в чай коньяку, – говорила Варвара Андреевна. Доня! Подлей коньяку Адам Францевичу. Полицмейстер занес графинчик.
– Не-не! – прикрыл рукой стакан Грачек. – Никаких спиртов. Увольте.
– Ну, для новорожденной! – Варвара Андреевна наклонила головку набок.
Когда Виктор прощался, Варвара Андреевна довольно громко сказала:
– А ваш-то старичок, мне говорили, кажется того – попивает. – И она внушительно кивала головой.
Виктор смотрел, приоткрыв рот. Хотел сказать. Но чиновник подполз к ручке и оттеснил Вавича.
Виктор дома приказал Фроське:
– Собирай ужинать.
Но ужин уж стоял и ждал, прикрытый опрокинутыми тарелками. Фроська зажгла свет, ушлепала к себе в кухню. Виктор двигал с шумом стульями, уронил громко ножик. Груня не выходила.
– Аграфена Петровна, – громко сказал наконец Виктор, – на пару слов.
Виктор отпер дверь в Грунину комнату и крикнул:
– Очень важно, тут поговорить надо, а не...
Он оборвал речь, слышал, как в темноте заскрипела кровать, заворочалась Груня. Вышла, морщилась на свет, опять в этом желтом капоте, шаркала незастегнутыми ботинками, села напротив.
– Ну что?
– А вот то, – начал Виктор и подергал бровями вверх-вниз, – а вот то, что папаша-то ваш того!
И Виктор отогнул голову на плечо и щелкнул себя пальцем под скулой. Вышло хлестко, громко: шпок!
– Да-с! Говорили мне: по-па-хивает. – И Виктор несколько раз мотнул от губ и напирал глазами на Груню. Груня хмуро поглядела себе в колени.
– А ты письмо от мамаши получил? – и Груня сонно прищурилась на Виктора.
– Да, ну да, – дернулся Виктор.
– Она и мне писала. Пишет, чтоб рожать к ним ехать.
– Ну? – Виктор зло глядел на Груню, на отекшее лицо, на сонные постельные волосы с пушинками.
– Что ну? – ровным голосом говорила Груня. – Тебя я спрашиваю.
– Да я?.. – и Виктору на миг страшно показалось, и вдруг ярко ударила надежда – один! и вот глаз бы этих прищуренных, на него прищуренных... иной раз так бы и трахнул тарелкой через стол. Тьфу! Еще угадает, что рад, – и Виктор нахмурился в пол и чувствовал, как смотрит ему в лоб Груня, нащупать мог бы это место. – Да как хочешь, голубушка, – сказал через минуту Виктор и из-под бровей подглянул на Груню.
Груня медленно поднялась и, откинувшись назад, прошла, шаркая каблуками, к себе. Плотно и тихо притворила дверь.
Пиф-паф!
БЫЛО совсем рано. Коля встал первый и тихонько чистил под краном зубы. И вдруг звонок. Коле показалось, что так и ждал, что сейчас позвонят. Коля положил на плиту щеточку и на цыпочках побежал отпирать.
Башкин с силой вмахнулся боком в дверь.
– Коля! – уличным голосом вскрикнул Башкин.
– Тсс! – Коля поднял мокрый палец, мотнул головой назад – спят.
Но в комнатах уже зашевелились.
– Идем, идем! – шептал Башкин и тянул Колю в кухню. – Коля! У меня к тебе просьба, величайшая просьба, – Башкин топтался от окна к плите. Коля! Проводи меня на вокзал, сейчас. Я сейчас уезжаю. Может быть, навсегда, навеки, как покойник. Насовсем! – и Башкин, глядя в окно, притопнул ногой.
– Мне к обедне, – вполголоса говорил Коля, – записывают, кто не был. Коля взялся за щеточку.
– Но я тебя прошу! – Башкин шагнул к Коле и с размаху прихлопнул, прижал руками плечи, потряс с судорогой. – Поспеешь, милый мальчик мой, в половине восьмого поезд. – Башкин вынул часы и совал их Коле, чуть не мочил под краном. – Мне непременно, непременно, чтоб ты!
– Мы тоже, может быть, едем. К папе. В Сибирь. И все продаем. – У Коли басовито даже вышло, и все устанавливал щетку в стаканчик, не глядел на Башкина. Не спеша, закрывал порошок. Все вниз глядел.
– Мне нельзя ни минуты оставаться, – Башкин снова затоптался у плиты. Он схватил с плиты поваренную ложку, прижал к груди и глядел в окно. Коля! Ведь есть Бог? – вдруг повернулся Башкин. – Ну, хоть еврейский, хоть какой-нибудь Бог?
Коля тер нахмуренное лицо полотенцем. Башкин все стоял, весь наклонившись вперед.
– Соломончика убили и папу его тоже. Тех, что в лавочке тогда, когда прятался. Насмерть.
И Коля кинул на плечо полотенце и вышел.
– Коля! Коля! – почти взвизгнул Башкин и бросился вслед.
– Что такое? Что такое это? – и Колина мать, полуодетая, морщилась из темной прихожей на Башкина. – Ах, – она сунулась назад в двери, – а я слышу, ничего понять не могу, с кем это он?
– Да я не хочу с ним, – слышал Башкин Колин голос из комнаты, – опять какой-нибудь. И мне в церковь все равно. Воскресенье.
– Можно? Можно? – стучался Башкин в дверь.
– Войдите.
Башкин рванулся в комнату, как был, в шапке, в пальто, в калошах.
– Коля! Мы на извозчике поедем. Никого не будет. Тот в тюрьме сидит, ей-богу, в тюрьме. Коля! Он просто сумасшедший и мерзавец, он и там про меня гадости говорит... всякие гадости. Коля! И назад поедешь на извозчике, честное слово. Колечка!
– Что такое, Семен Петрович? Что случилось? Я сейчас! – из-за двери голос Колиной мамы – булавки, должно быть, во рту, одевается.
– Дорогая моя!.. – с жаром начал Башкин и вдруг замолчал и с размаху сел на диван. – Да ничего, – вдруг веселым голосом заговорил Башкин. Он наклонился, положил локти на колени. – А я в шапке, как дурак! – и Башкин снял шапку, подержал, улыбаясь, и подбросил к потолку. Поймал неловко, захлопнул между ладошками, как моль. – Фу! – и он снова отвалился на спинку, откинул ногу.
Он улыбался толстыми губами, хмыкал смешком и вертел в носу длинным пальцем.
– Ты думаешь, – говорил, смеясь, Башкин, – что я твоего Соломончика убил? Коля прошел к матери.
– А может быть, меня сейчас убьют. Пи-иф! Па-аф! – тянул Башкин смешливым голосом. Он услышал, что скрипнула дверная ручка, вскочил. – А впрочем, черт с вами! – Он сразу повернулся спиной, видел боком глаза, как входила Колина мать, и разваренной походкой зашаркал калошами в прихожую, толкнул плечом дверь.
– Ко чер-тям!
пел Башкин в дверях.
Ко зеленым,
Зеленым
Чертям!
притаптывал на ходу ногой Башкин.
За воротами Башкин огляделся. Он шел широкими шагами к извозчику, все ускорял шаг.
– Подавай, подавай! – закричал Башкин и вскочил, не рядясь.
– Да ты как хочешь, – говорил Алешка. Санька увидал, что бережно вдруг, ласково поглядел на него Алешка. – Найдем двенадцатого. Ты думай, и опять так поглядел.
"Неужели они так все между собой, ласково, бережно, – думал Санька, а смерть тут между ними ходит. Оттого, может, и бережно, что смерть. И все надо по-настоящему, по самому, что только знаешь, лучшему. Что, может быть, последний раз. Чтоб вместе умереть. Оттого и знают, как жить надо".
Санька перекинул руку через спинку скамейки, повернулся к Алешке.
А за скамейкой из свежих прутиков выбивала сирень листки, и свежесть стояла над сиренью. И Саньке казалось, что если умирать, то навек останется свежая веселая сирень, и вот сейчас, если так думать, – она вечная, вечная, если это мой последний взгляд. И Санька медленно, всей грудью, натянул воздуху. Вечного. И сладким и вечным миг показался. И чистую правду можно говорить. И в голове будто стало чище, спокойней.
– А как же это? – спросил Санька и сам удивился, каким ровным прозрачным голосом.
– А ты решай, тогда будем говорить. – Алешка поднял камешек с мокрой дорожки, подкидывал на ладони и все так же мягко глядел в Санькино лицо.
– Да я решил, – сказал Санька, и вздох на миг запнулся в груди, и откатом жаркое полилось внутри.
– Может, подумаешь?
– Нет-нет! – замотал головой Санька и крепко взялся за спинку скамейки.
Алешка обвел взглядом сквозные кусты. В парке было пусто.
– В двенадцать тридцать идет поезд на Киев, курьерский. В багажном вагоне будет ящик железный, там из Государственного банка триста восемьдесят тысяч.
Алешка придвинулся ближе.
– В вагоне артельщик и жандарм. Пассажирских семь вагонов. В каждом вагоне свой человек.
Санька чувствовал, как волнение подпирает грудь, и не хотел, чтоб заметил Алешка.
– Ты сядешь в поезд. Через десять с половиною минут будет мостик...
Санька уж плохо слышал, что говорил Алешка, – он видел себя, как сел в поезд и как равнодушно будто бы смотрит в окно и ждет эту последнюю минуту, и сейчас должен громыхнуть под колесами мостик...
– Как ты говоришь? – всем духом спросил Санька.
Алешка обводил глазами кругом. Санька полез за папиросой, но не стал доставать, боялся, чтоб не дрогнула рука, когда будет закуривать.
– Я говорю, сразу же повернешь тормозной кран. Их два: в вагоне и на площадке, на тамбуре. Видал? Санька закивал головой.
– Ты оставайся в вагоне. Если какая сука сунется...
– Ну да! – сказал Санька и вышло громко, рывком дернул сам голос. Если офицер какой-нибудь храбрость показать, Георгия или...
– Такого ему Георгия влеплю! – и Алешка тряхнул рукой, будто в ней револьвер. И глаза вдруг похолодели, брови дернулись. – Тебе, значит, совсем тихо говорил Алешка, – дадут оружие и сади. Сунется там стрелять из окна – сади. Уйдешь с нами. Штатское я тебе дам. Пенсне и бачки наклей. Бачки никогда не видать, что наклеены.
– Пройдем немного, – сказал Санька шепотом. Санька отвернулся, когда закуривал, будто от ветра, хоть было совсем тихо.
Будь
САНЬКА шел домой, и ему казалось, что вот звенит, гремит улица, люди на извозчиках спешат и, запыхавшись, прошагал – старик ведь! – и затылок в поту, головой вертит – воздуху ищет. Полны тротуары, и все не видят, накинуто на них что-то, бьются, как жуки под тряпкой, и небо от них закрыли – и вдруг дернет рука, сорвет – раз! и все станут на миг и увидят небо и что все ерунда, чепуха, бестолочь и суетня. И Саньке совсем стало казаться, что он отделился от всех этих людей, смотрит как иностранец на чужую беготню, как мудрый и добрый иноземец. И Санька старался удержать это чувство и эту походку – походка стала неспешная, спокойная. Саньке этим новым духом захотелось на все, на все переглядеть. На Таню... И он той же прогулочной, чуть усталой походкой пошел на Дворянскую. Тихонько, ровно поднялся на лестницу, медленно нажал звонок. Открыла незнакомая горничная в черном платье.
– Как доложить?
– Татьяну Александровну, – начал было Санька, и вдруг из гостиной Таня – вся в черном блестящем платье: платье блестело и казалось мокрым, и будто мокрое облегает фигуру, и веселый кружевной воротник вокруг шеи. Таня смеется задорно и так приветливо, разбежалась, скользит с разгону по паркету.
– Санька!
А сзади какой-то господин. Высокий, плотный и старается замять в губах смех. Пиджак серый, мягкий, благодушный.
– Знакомься! – кричит Танечка. – Это мой папа! – и тянет Саньку прямо в шинели в гостиную навстречу господину.
– Очень рад! Ржевский. – Танин папа тряс Саньке руку. –Очень рад, потому – вы уж извините, что мы с Танькой спорим тут, деремся даже. Может быть, – говорил уже в передней Ржевский, пока Санька вешал шинель, – может быть, вы нас разнимете. Беда прямо, – и Ржевский стал рядом с Таней и обнял за талию.
Санька вдруг схватился, показалось, что дух отлетел, что некуда его сейчас присунуть.
– Да мы тут об этом ограблении спорили. Читали, что в Азовском банке? Я в вагоне еще прочел. Присаживайтесь. – Ржевский кивнул на диван.
– Нет, нет! – Таня ударяла отца кулачком по руке.
– Да не нет, а просто сознайся, голубушка, что тебе нравится смелость. Какие девицы не мечтали о разбойниках. Верно ведь? Да брось, милая моя, все турниры дамскими взорами держались. А мы, дураки, и рады: садим друг дружку железными вертелами.
– И все че-пу-ха! – говорила Таня, она отвернулась от отца, пошла к окнам, поворачиваясь в такт на каждой ноге. – Че-пу-ха!
– Не чепуха, – говорил Ржевский, – а просто половой подбор. Вы не естественник? – он подался корпусом к Саньке.
– Он не естественник! – вдруг повернула Таня. – Сейчас вот какой-то добренькой старушкой смотрит.
– Ну-ну, – весело закричал Ржевский, – конечно! А вот на коне, Ржевский оттопнул ногой в сторону, поднял кулак, – с мечом, из глаз огонь, рожа зверская! – и Ржевский скорчил дикую морду. – Трудное наше положение, – и он легко хлопнул Саньку по плечу. – Курите? – Ржевский мягко присел рядом с Санькой, достал черепаховый портсигар.
– Че-пу-ха, – тихо напевала Таня.
– Политика одно, а турниры, милая, и гладиаторы – это altera pars*.