Текст книги "Донный лед"
Автор книги: Борис Штейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Штейн Борис Самуилович
Донный лед
Борис Самуилович Штейн
Донный лед
Повесть
Поэт и прозаик Борис Штейн работал на одном из участков строительства Байкало-Амурской магистрали.
В 1978 году в Таллине вышла в свет его книга-очерк о начальном периоде этой грандиозный стройки "Там, где ходили изюбры".
Позднее его наблюдения и впечатления легли в основу повести "Донный лед". Прототипами многих персонажей этого произведения явились герои документальной книги.
В повести "Донный лед" автор знакомит читателя с жизнью, трудом и бытом полюбившихся ему строителей БАМа.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Заежка
Вагончик Сени Куликова
Квартира начальника мехколонны
Кабина "КрАЗа"
Красноумск
Участок Веселая. Около года назад
Балок Валентины Валентиновны полгода назад и ранее
Кабинет заместителя управляющего трестом месяц назад
Кабинет следователя
Участок Веселая. Первые морозы
Поселок Северный. Начало зимы
Поселок Северный. Общежитие. Кабинет Зудина
Кабинет следователя. Кабинет Зудина
Участок Веселая. Зима
Трасса
Вагончик Сени Куликова
ЗАЕЖКА
– Ладно, – сказал начальник, тряхнув русой челкой, – ступай в заежку. Завтра обговорим твое назначение.
Фиса ссутулилась еще больше и вышла.
У вкопанного в землю вагончика стоял ее чемодан, над вагончиком развевался трепанный ветром флаг.
Заежка помещалась тоже в вагончике, но вагончик этот стоял на колесах и возвышался над голой, замерзшей землей на полтора-два метра. Штатное крылечко с двумя ступеньками завершалось неудобной короткой площадочкой. Дверь открывалась наружу, и открывающему не оставалось на площадочке места приходилось пятиться и соскакивать на ступеньку. Фиса с трудом открыла замок (пальцы мгновенно застыли на студеном ветру) и втащила в заежку чемодан. И сразу припала к навешанным на стену злектропечкам, чуть-чуть улыбаясь кончиками тонких бледных губ, радуясь предстоящему блаженству отогревания.
Три кровати стояли в заежке, и все поперек длины: одна у торцевой стенки и две – рядом, посередине. Тамбур представлял из себя миниатюрную кухню-столовую с электрической плитой "Валя", столиком и изящным электрическим самоваром. Плита, к сожалению, не работала. Фиса хотела было согреть самовар, но передумала: блаженное тепло вызвало сонное оцепенение. Фиса сняла легкое зимнее пальтишко и потянулась.
Она высокая была, стеснялась своего роста и поэтому постоянно сутулилась. И даже баскетбол, которым она занималась в техникуме, не убавил сутулости.
Потянувшись, Фиса быстро сняла сапожки и легла на среднюю кровать подальше от стенки. Она легла поверх одеяла и укрылась одеялом с соседней постели.
И сразу уснула.
Разбудил ее Толик.
– Здорово, – закричал он с порога, высвобождая руку из рукавицы, – меня Толик, а тебя?
На Толике был новый черный полушубок, унты и ондатровая шапка – полный комплект бамовской роскоши. Крепкий, жилистый, подвижный и веселый – таким предстал он перед Фисой. И глаза – острые и хитрые-прехитрые.
Фиса села на постели и протянула узкую ладонь:
– Фиса.
– Девка, че ли? – удивился Толик и добавил странное такое выражение: "ё-карэмэнэ!" Ругательство не ругательство, но большое подспорье для связки слов. Выразив таким образом и удивление, и ободрение, и одобрение, Толик стряхнул с плеча рюкзак и тут же извлек из него бутылку спирта и утвердил ее на столе. Вслед за бутылкой на столе появились три малосольных омуля в целлофановом пакете, кирпич хлеба и две газеты. Он действовал споро и весело и приговаривал азартно:
– Сейчас, сейчас, девка, заделаем все по уму...
Когда он ловко почистил и порезал рыбу, уложив ее на газете, Фиса почувствовала, как она голодна.
– Давай, – сказал Толик, – чем, как говорится, богаты...
Фиса наскоро расчесала короткие волосы и, преодолев смущение, села за стол.
Толик разбавил спирт прямо в кружках.
– Ну, со знакомством!
– Что вы, – испугалась Фиса, – я не пью. Тем более спирт.
– Правильно, – согласился Толик, – а я че, пью, че ли? Но за знакомство – надо.
Глаза его смотрели весело и лукаво. Казалось, он знает гораздо больше, чем говорит, и про Фису, и про себя, и про всю окружающую жизнь.
И Фиса уступила – выпила, а Толик проворно подал ей воды на запивку, лучку и хлебца. Сам выпил спокойно, занюхал рукавом старого толстого свитера и принялся учить Фису, как кушать омулька, наматывая кожицу на палец.
И Фисе стало весело и легко. Трудная дорога с пересадками, с ночевками в переполненных аэропортах, с "голосованием" на продутых ветром развилках все осталось позади, было ей тепло, сытно, и голова приятно кружилась.
Толик, однако, тоже захмелел и стал жаловаться на начальство.
– У меня перевалочная на Джигитке. Ну и че – все по уму. Жил и людям жить давал. Понятно?
Фиса послушно кивала головой.
– Ну и че? Увольняют по тридцать третьей пункт четыре... Ну ладно...
Фиса не знала, что значит тридцать третья пункт четыре, но понимала, что это что-то очень нехорошее, и опять сочувственно кивала.
Рассказывая, Толик курил, ходил по вагончику и как-то очень естественно оглаживал Фису: то по спине проведет, то за плечи придержит, то руку положит на колено. Фисе делалось жутко, но Толик зорко следил за ней и, заметив на ее лице смятение, снова разбавлял спирт, и они выпивали, и Фисе становилось уже не жутко.
Сам Толик, пьянея, бледнел, но глаза его становились еще острей, и все черты лица заострялись, в особенности подбородок. Потом они попили чай, Толик убрал со стола, закурил очередную сигарету и сказал:
– Е-карэмэнэ, в дурачка давай?
И достал карты.
Это была затасканная колода самодельных карт, коллекция многократно переснятых фотографий голых женщин в непристойных позах с обозначением в уголках масти и достоинства.
Фиса сначала запротестовала, но Толик сказал удивленно:
– Да ты че, девка, да ты че?!
И Фиса перестала протестовать.
И они стали играть, крыть валета дамой, а короля тузом, но и короли, и дамы, и тузы – это все были голые тела, бесстыдно выпяченные груди, оттопыренные зады, заломленные за голову руки.
У Фисы кружилась голова. Ею овладел восторг бесстыдства, какое-то мстительное торжество, торжество победы над застенчивостью, победы над своим нелепым ростом, сутулостью, над длинными неловкими руками. Она словно примеривала на себя все эти бысстыдные позы, и голова ее кружилась еще сильней.
И уже неважно было, кто отбился, а кто взял, кто дурак, а кто победитель.
Толик бросил карты и подошел к Фисе. Просунув ей под мышки руки, поднял со стула и повел к постели. Он опрокинул ее, расстегнув кофту, наскоро сжал груди и проворно стал стаскивать с нее брюки. Потом он издал какой-то утробный звук, и этот звук словно вывел Фису из гипнотического сна, и она вдруг будто со стороны увидела себя с чужим настырным мужиком, которому, в сущности, не было до нее, Фисы, ровным счетом никакого дела. Она закричала истошно, переходя с хрипа на визг:
– Козел! Козел проклятый!
И толкнула Толика на соседнюю кровать.
Толик не ответил. Он повернулся к ней спиной и скоро уснул с храпом.
Фиса почувствовала удушье и тошноту. Она вскочила, рванула с вешалки пальто и выбежала за дверь. Потом она улеглась на другую кровать, ту, что возле стенки, и долго не могла уснуть. Ее мутило.
Под утро только уснула. Когда проснулась, Толика уже не было. Фиса привела себя в порядок и пошла к начальнику.
Начальник был свеж, энергичен и подтянут. Его светлая челка приятно пушилась – наверное, вчера он помыл голову.
– Места мастера у нас пока что нет, – сказал он, – но нам нужен заведующий перевалочной базой на Джигитке. Наш пропился и проворовался, мы увольняем его, и прокуратура ждет приемо-сдаточного акта с указанием недостачи.
Фиса поежилась.
– ...Так что принимай, как следует все считай до винтика, и чтоб без компромиссов.
Тут Фису немного даже передернуло, тонкие губы ее скривились, и от них отлетел неслышный шепот:
– Козел...
– Что? – переспросил начальник. – Не согласна?
И, заглянув в Фисины глаза, прочел в них холодную враждебность.
– Не подходит, что ли?
– Почему? – Фиса пожала плечами. – Подходит... Без компромиссов приму, – добавила она с ожесточением.
Ожесточение. К сожалению, с этого началась ее самостоятельная жизнь.
ВАГОНЧИК СЕНИ КУЛИКОВА
Сеня Куликов сидел за столом и наклеивал профсоюзные марки. Стол был завален, папками, тетрадками и отдельными листочками с заявлениями членов профсоюза. В основном заявления касались очереди на квартиру, очереди на машину и очереди на покупку ковров. К концу второго года стройки обострилась проблема реализации заработанных денег. И Сеня, как председатель месткома, оказался, так сказать, в центре проблемы.
Сеня был неаккуратным человеком. Вместе с тем он обладал какой-то сверхъестественной памятью, даже, скорее, не памятью, а чутьем, и только это невероятное чутье помогало ему отыскивать среди бумажного хаоса нужный документ.
Было тепло и уютно. Тепло создавала электроводяная отопительная система, уют, – кто его знает, откуда взялось ощущение уюта? Может быть, как раз от тепла (а на улице стужа!), может быть, оттого, что мерцал шкалой профсоюзный приемник "Сириус" и знакомый голос пел знакомую песню "Где ж ты, моя сероглазая, где, в Вологде, где, где, где, в Вологде, где, в доме, где большой палисад..." (любимая, между прочим, песня; Сеня, когда играл в шахматы, всегда напевал ее дурным голосом и на не очень похожий мотив), может быть, просто оттого было уютно, что вот сидит человек, наклеивает марки и никто ему не мешает.
Сеня наклеивал марки и от усердия трогательно морщил нос.
В дверь постучали.
Сеня встал.
Он встал и пригладил взъерошенные волосы. На Сене были тренинги хлопчатобумажные из орсовского универмага и давно не стиранная вытянутая майка. При невысоком росте и нешироких плечах у Сени был ясна обозначенный животик, и вытянутая до некрасивости майка подчеркивала все его диспропорции.
Сеня нехотя открыл дверь. В тамбур вместе с порывом сухого морозного ветра ввалился Толик.
– Здоров! – весело сказал Толик и закурил.
Сеня нехотя поздоровался и не предложил сесть. Толик сел без приглашения.
– По делу или так? – спросил Сеня.
– Ну ты че сразу-то, – отмахнулся Толик, – по делу не по делу, – дай покурить сперва.
Значит, по делу, вздохнул Сеня и надел фланелевую рубашку в клеточку. В рубашке Сеня выглядел, конечно, авторитетней. И он уже мог откинуться на спинку стула и сказать довольно официально:
– Слушаю тебя, Толик.
– Завтра, че ли, местком?
– Ну?
– Ну и че, обязательно по тридцать третьей? Можно и по собственному!
– Увольняет не местком, – сказал Сеня формальным голосом, – увольняет администрация. Местком только дает согласие. Или не дает.
– А вы не давайте.
– А мы дадим.
– Ясно.
– Что тебе ясно?
– Зудину женю лижешь.
На такой прямой выпад нужно было как-то решительно отреагировать. Например, встать, открыть дверь и сделать театральный жест, дескать, покиньте помещение. Или что-нибудь не менее достойное. Но Сеня в таких случаях всегда терялся и поступал не самым правильным образом. И он поступил так: он сказал:
– Тебе, что ли, лизать? За то, что склад пропил, на работу не выходил, за это, что ли?
– Че буровишь, че буровишь, – примирительно забормотал Толик, – че буровишь-то, че?! Недостачу покрою. А пить – кто не пьет? Ты, че ли, не пьешь?
– Не пью! – закричал Сеня со злостью. – С вами, алкашами, к нормальной выпивке вкус потерял!
И как бы в подтверждение этих его слов на дальней – в глубине вагончика – кровати произошло некое шевеление, и с кровати поднялась нелепая фигура не окончательно проснувшегося человека. Человек маялся. Молча проследовал он на кухню, молча обследовал полку, стол, подставку для бака с водой и уголок там, за баком. Потом заглянул за приемник "Сириус", зачем-то предварительно убрав звук.
Толик наблюдал за ним с понимающей улыбкой. Человек, однако, не замечал Толика. Зато он впился тяжелым мутным взглядом в Сеню.
– Вылил?
– Вылил, – подтвердил Сеня, не отводя глаз.
– Да ты знаешь, что натворил? Да за это знаешь? – Он очень грозно сказал это, очень грозно. Так грозно, что можно было ожидать самых решительных действий. Но решительных действий не последовало. Напротив, человек сказал довольно ласково: – Сеня... – И добавил не ласково уже, а просто нежно: – Ну налей хоть двадцать капель...
– Нет, – сказал Сеня твердо и отвернулся. Вопрос был исчерпан, и следовало демонстративно чем-нибудь заняться, например, не торопясь, со смаком закурить. Но Сеня не курил.
– Че, Леха, – понимая, спросил Толик, – душа требоват?
– Ну немного! – с надеждой отозвался человек по имени Леха.
Толик весело подмигнул:
– Пошли в заежку, подлечу.
Леха молча, сосредоточенно оделся, и они ушли.
Сеня посмотрел им вслед и горько выругался. Потом он накинул на входную дверь крючок, снял фланелевую рубаху, лег на кровать, заложив руки за голову, и пролежал так довольно долго.
Дело в том, что Леху было жаль до слез. Леха запивал тихо и надолго. Иногда в запое он сохранял некоторую работоспособность – Леха был художником-оформителем. На штате стоял плотника, а работал художником-оформителем. Приехал сюда Леха из Свердловска, где тоже работал художником-оформителем в строительной организации. Сюда, в мехколонну, Леха приехал по вызову, вызов организовали ему свояченица с мужем. Она работала здесь в бухгалтерии, он – прорабом. У Лехи была легкая рука и легкий характер. Леха сказал Сене:
– Я очень люблю готовить. Но себе же одному не интересно. Давай буду на двоих!
И стал готовить на двоих: супы, каши, картошку с мясными консервами, и радовался, когда Сеня хвалил.
Они были одного возраста, тридцать шесть лет им было, оба родом из деревни, у обоих было голодное военное и послевоенное детство, оба преодолели судьбу и выбились в люди. Сеня окончил техникум, а потом, заочно, институт (уже работая в Ворошиловграде в автохозяйстве). Леха окончил Пермское художественное училище по специальности резьба по камню.
Как Леха в училище поступил – целая история. Деревня у Лехи была бедная, к тому же отец – инвалид войны. Заслуг много, но не работник. Одна нога на двенадцать сантиметров короче другой, и спина вся осколками изуродована. Уже пятидесятые годы начались, а из отца все осколки выходили мелкие. Как в бане напарится, так и... Сперва сам старался, потом Леху приноровил вытаскивать. Если, конечно, верить Лехе. Но долгими вечерами за чаем – какой смысл врать? За язык никто не тянет... В общем, голодно жилось Лехе. Бывало, на ужин сколько едоков, столько картошек – по одной на нос.
Леха был человек крещеный. Крестная его сильно верующая была. Монашка не монашка, а может быть, даже и монашка. И она его подкармливала немного. Подкармливать подкармливала, а заодно и к богу приучала. Церковь в деревне была действующая. Авторитетная церковь. И поп был авторитетный человек. На велосипеде ездил. Никто больше не ездил, а поп ездил. Видно уж, закон такой: чем похлебка жиже, тем церковь ближе. Одним словом, стал Леха в церкви помогать, стал со временем как бы пономаренком. Старушки ахали, жалели Леху. Кто яичко поднесет, кто шанежку... Так класса до седьмого кормился Леха около господа бога. А в седьмом классе образовалась между ним и богом трещина. Дразнить стали Леху. Обидно и безжалостно дразнить. И то сказать: в школе – история, конституция, литература – совсем одно. Опять же пионерская работа. А в церкви он к тому времени уже за пономаря прислуживал, совсем другое. В общем, не выдержал Леха такой раздвоенности. И поскольку светская общественность в лице мальчишек оказалась все-таки сильней духовной общественности в лице попа, Леха порвал с церковью. Седьмой класс Леха кончил неплохо, но дальше в школе учиться не стал. Может, сам-то он и стал бы, но отец не велел. Велел отправляться в город за специальностью.
К чести деревенского попа нужно сказать, что он, во-первых, не удерживал мальчишку при себе, а, так сказать, отпустил с богом, и, во-вторых, дал ему однажды вырезку из газеты насчет приема в художественное училище, – поп знал, что Леха иногда рисует и у него что-то, однако, получается. Отец недоволен был Лехиным выбором. Он надеялся, что Леха на механика выучится или на строителя. Но Леха уперся, и отец его упрямство уважил. Дал он Лехе денег на билет в один конец, и Леха поехал.
Провалился Леха на первом же экзамене – по рисованию. Потому что раньше если когда рисовал, то "из головы", фантазируя. А тут дали рисовать гипсовую голову – Леха ее и в глаза-то до этого не видел...
Одним словом, Леха провалился, и ему отдали документы. Обратного пути для Лехи не было. Два дня он ходил с теми, кто не отчислен, в бесплатную столовую, и за это время узнал, что при училище имеется кочегарка, и стал проситься туда работать. Его по малолетству не принимали, но старушка в отделе кадров сжалилась над ним и велела идти к директору: он добрый, может разрешить.
Директор – Леха его в жизни не забудет, – седой, костлявый, в военной гимнастерке под пиджаком, – пожалел Леху. Он велел принести нескладный Лехин рисунок и собственноручно исправил двойку на тройку. И Леху приняли, потому что остальные экзамены он сдал.
Сначала специальность Лехе никак не давалась. Просто сплошные были двойки. Тройки ему ставили только по настоянию директора. Потом, когда в Лехе произошел перелом и оказалось, что он лучше всех рисует и лучше всех лепит, словно откопал в себе нечто, зарытое очень глубоко, директор признался ему, что ни о чем таком в отношении Лехи и не помышлял, а просто жалел его, как жалел всех голодных горемык – и деревенских, и городских. А вот выяснилось, что у Лехи талант, и он, директор, не дал ему погибнуть, и не благодаря какой-нибудь особенной проницательности, а просто по доброте. И теперь, зная, что сделано такое доброе дело, можно, как говорится, спокойно умирать.
К несчастью, директор действительно скоро умер: у него после войны и плена были слабые легкие.
А Леха блестяще окончил училище, и его дипломная работа "Раненый солдат" является гордостью училищного музея.
В общем, жизнь у Лехи стала получаться совсем неплохая. Он был направлен в большой, прекрасный город Свердловск, в артель, и скоро в артели выдвинулся, стал давать образцы. Премии пошли. Стал матери посылать. Одновременно увлекся акварелями. Акварель требовала мгновенной вспышки впечатления и быстрой работы, и Лехе это нравилось, и у него получалось. Одну акварель "Восход над рекой" взяли на городскую выставку...
А женился Леха уже после армии. В армии старательный и смышленый Леха дошел за три года до старшинского звания и должности старшины роты. Плюс к тому был в комитете комсомола батальона, а последнее время – за комсорга, то есть фактически на офицерской должности. В общем, вышел Леха на гражданку уже большим человеком. И очень может быть, что это его в какой-то степени и сбило с толку. Ему бы опять в артель, сочинять образцы, писать акварели. Одним словом, возделывать тот сад, в который был допущен капризом природы и добротной художественно-ремесленной наукой.
Но Леха вкусил уже, выражаясь высокопарно, от пирога общественного авторитета, и легко согласился на общественную работу, и стал инструктором районного комитета ДОСААФ.
Он мотался по району, выбивая показатели, налаживал учет, но все казалось, что вертится где-то около дела, а дело-то делают другие – те, кто неаккуратно собирает членские взносы, те, кто неправильно оформляет протокол собрания, те, кто не выпускает к сроку стенгазету.
Возраст между тем стал уже таким, что пора было жениться. И Леха женился. Он женился на малярше Шуре; она была комсоргом, по служебной линии он с ней и познакомился.
Это была звонкая, энергичная девушка, она азартно работала и жарко любила и скоро родила Лехе одну за другой двух девочек. Это, конечно, только так говорится – одну за другой. На самом деле разница была в два года, и каждый раз это была целая эпопея, и Леха много возился с девочками, и ночами с ними сидел, и днем оставался по возможности, и в ясли сам носил, и в консультацию. Любил их очень. В детстве недодано было Лехе ласки, а вот не ожесточилась его душа, и, оказывается, нежности в ней было бесконечно много. И все-таки был Леха, наверное, настоящим художником. Потому что рисовать, или, скажем, лепить, или даже стихи сочинять умеют многие. Но они еще не художники, если нет в них настоящей нежности. Вот, например, когда Леха в артели работал. Не то чтобы он так уж старался что-нибудь изобрести необычное. Вовсе нет. А вот идет просто по улице, малыша увидит, как он неуклюже и в то же время грациозно мяч обхватил, или скворец головенку повернет на мгновение, а Леха приметит, и в душе защемит, и уже не забудется, и как-то потом в глине проявится, а потом и в камне...
Конечно, Леха по настоящему делу тосковал, по своему. Опять же с деньгами туговато становилось, не то чтобы очень уж трудно, но туговато. И Шурин заработок был основной, а Лехин так, дополнительный. И стало Леху постепенно давить. Вот давит, и все. Скажем, он на собрании присутствует, а его давит. Он, конечно, улыбается и речь говорит, а его давит.
И стал Леха выпивать понемножку. Потому что как выпьет, так временно не давит.
На этом Лехино семейное благополучие начало кончаться. Ну, это каждому понятно, что в данном случае трения начинаются. И решил Леха работу менять. Ему бы опять в артель, его бы взяли, конечно, да Шура присмотрела ему местечко в тресте – художником-оформителем. И Леха согласился.
Его легко отпустили. Сложилось уже к тому времени такое мнение, что Леха, во-первых, не растет и, во-вторых, нет у него настоящей закваски...
Так или иначе, перешел Леха работать в трест художником и повеселел. Рисовал он легко, быстро и красиво. И с выдумкой. Особенно, если объявление какое-нибудь насчет вечера отдыха, или концерта, или детской елки, – не просто напишет, а какую-нибудь картинку нарисует, и ни на что не похожую, и в то же время что-то напоминающую. Деньги пошли хорошие. Во-первых, премии. Во-вторых, кое-какой левый заработок. То из соседней столовой, то из кинотеатра прибегут с договорчиком, то из воинской части. Тут они с Шурой садово-ягодный участок приобрели, домик на нем поставили и так его разукрасили и резьбой и росписью, что весь поселок смотреть приходил, и для газеты их сфотографировали на фоне крыльца. И девочки паслись на даче по выходным дням. Но Леха к тому времени пил уже регулярно. Он втянулся. Левые заказчики уже знали, что приходить к Лехе надо с бутылкой. Леха научился выводить заказчика на бутылку. Он не сразу соглашался написать лозунг или сделать трафарет "Не стой под грузом", говорил, что много работы, его уговаривали, он потом намекал, делал все очень быстро и по-прежнему хорошо, и все заканчивалось выпивкой, чаще всего – вместе с заказчиком. Тогда еще Леха не любил пить один...
Кому пришла в голову мысль отправить Леху на БАМ – то ли жене Шуре, то ли ее сестре или мужу сестры – неизвестно. Вопрос этот возник как-то сам по себе в переписке сестер, и Леха мало-помалу привык к мысли, что рано или поздно ему ехать.
И уехал.
Они сразу сошлись с Сеней. Оба деревенские, оба старательные, к тому же Леха в основном выполнял Сенины задания.
Нельзя сказать, что на БАМе Леха совсем не пил. Однако пил не регулярно, а по случаю, а случай представлялся не часто – на БАМе был сухой закон. И запоев, по сути дела, не было. А работал Леха хорошо, с душой и с выдумкой. Он, как оказалось, мог сочинять рифмованные лозунги и шуточные стихи для стенгазеты, быстро и очень похоже рисовал карикатуры и скоро сделался необходимым мехколонне человеком.
Леха придумал эмблему мехколонны, эта эмблема украсила ворота промбазы и дверцы автомашин. На слепых стенах складских и производственных помещений появились огромных размеров лозунги: "За далью – даль, за далью – даль, даешь стальную магистраль", "Беречь "Магирус"*, "МАЗ" и "КрАЗ" должен каждый здесь из нас" и другие.
______________
* "Магирус" – марка самосвала.
Как и полагается, Леха скучал по жене Шуре, а в особенности по дочкам, писал им письма с картинками, прикидывал, когда ему просить отпуск.
И вдруг получил повестку в Свердловский суд на предмет расторжения брака с Шурой. Срок был такой, что все равно не успеть: почта поступала в поселок с сильными перебоями. Леха дал телеграмму, чтобы отложили суд, написал Шуре большое письмо, в котором было много вопросительных и восклицательных знаков. Ответа он не получил – ни от Шуры, ни, почему-то, из суда. Из суда-то должны были прислать...
Просто через некоторое время пришел на Леху исполнительный лист, и стали удерживать у Лехи из бамовской зарплаты. И хоть меньше удерживали, чем сам он прежде посылал, было ему горько и обидно, потому что одно дело, когда ты сам, с дорогой душой, с любовью и радостью, другое дело, когда ты уже ни при чем, когда у тебя отнимают то, что ты сам с удовольствием... В общем, что там говорить!
Горевал Леха тихо, никому не жаловался, только выпивать стал чаще, не просто по случаю – искал случая!
А потом показали ему эту самую фотокарточку. Мрачный человек прораб Глеб Истомин, муж Шуриной сестры, сказал Лехе: "Зайди вечером". Леха вечером зашел. Глеб с женой Зинаидой дали Лехе выпить и, когда Леха захмелел, показали ему фотку: его жена Шура расписывается в загсе с Генкой с их работы.
И Леха впервые тогда вошел в запой.
Когда Леха запивал, Сеня страдал. Он страдал от жалости к Лехе и от своего бессилия что-нибудь изменить. По возможности Сеня скрывал Лехины запои, и Лехе не ставили в табеле прогулов. В минуты просветления Леха винился и просил вывести его из запоя. Но только у Сени ни разу не получалось вывести. Один раз он выдерживал Леху сутки, отпаивал чаем, водил на сопку гулять, держал в вагончике под замком, прибегал раз пять в течение дня, – работал Сеня на промбазе слесарем по топливной аппаратуре. Леха мучился, плакал, ругался, драться лез, клялся, что вот сейчас только пятьдесят грамм – все, он завязывает. Даже рассказал такой случай: в Свердловске вечером в гастрономе одному вина не отпускали, говорят, вы уже нетрезвы. Ну и очередь шумит: иди, мол, спать. Он же не уходил, просил все и даже сказал такие слова: "Не дадите – умру". Ему не дали. А он – раз! – упал и умер.
Сеня поверил было, жутко тогда ему стало, но он не отступился, так до ночи и не выпустил Леху в поселок, чтобы он где-нибудь не выпросил. Потому что в райцентре и в тунгусских деревнях торговля была не орсовская, и спирт продавали, и у многих был запас...
Даже до ветра Сеня его выводил.
Так сутки выдержал. А утром Леха выпил, и пил неделю. Жутким было еще и то, что потом Леха ничего не мог вспомнить: ни то, как Сеня его запирал, ни то, как на сопку водил, – ничего.
Сеня встал и включил чайник. Сеня был неприхотливым человеком. Крепкий остуженный чай и жаренная на постном масле картошка всегда повышали его настроение. Но сейчас картошку чистить не хотелось.
Опять раздался стук в дверь.
Сеня надел рубаху и открыл.
На пороге стояли "зеленый мастер" Славик и понурая девица, длинная, выше Славика на полголовы. Славик был мрачен. Девица тоже не искрилась радостью. Что касается Сени, то у него на душе было просто мерзко. Поэтому ни хозяин, ни гости не улыбнулись. А что за встреча без улыбки? Сплошная неловкость, молчание, перетаптывание с ноги на ногу. Наконец Сеня, тихонько вздохнув, сказал "здрасте", потом сказал "проходите" и, поскольку в этот момент зашипел чайник, сказал "садитесь, чайку попьем".
Угощение у Сени было небогатое – только хлеб. Зато чай был хорошо заварен и с сахаром. Потому что заварки и сахару было накуплено много, за остальным же нужно было ходить в магазин; обычно ходил Леха, но по известным причинам последнее время он не занимался хозяйством. Гости хлеб Сенин не ели, а чаек тянули в охотку и скоро созрели для разговора.
Девицу звали Фиса, дело ее заключалось в том, что ей негде было ночевать. Заежку оккупировали мужики – Толик и еще какой-то пьянчужка, и Сеня, как председатель месткома, должен был немедленно решить ее жилищный вопрос. От чая девица порозовела, оттаяла, и Сеня, как все-таки мужчина, где-то в самой глубине своей подумал, что девочка ничего, симпатичная даже, и голос у нее чистый, и глаза чистые, прозрачные. А потом, тоже в самой глубине, но уже как все-таки председатель месткома, подумал: "Не поломали бы ее здесь..." При этом Сеня озабоченно и как-то трогательно морщил нос, и Фиса мало-помалу успокоилась, и даже в разговоре улыбнулась. Хоть Сеня всего-то и сказал: "Подумаем, что-нибудь придумаем".
Когда дело дошло до "зеленого мастера", он взглянул на Сеню большими, слегка навыкате глазами и спросил с нажимом:
– Скажи как председатель месткома, он имеет право не отпускать меня в отпуск, если мне надо жениться? По КЗОТу?
– Успокойся, – сказал Сеня. – Имеет.
– Как это – имеет? – не поверил "зеленый мастер" Славик.
– Не кипятись, – сказал Сеня. – Ты же по распределению, а это все равно что по договору на три года. Отпуск – в течение трех лет по усмотрению администрации.
– По усмотрению? – спросил "зеленый мастер" тоном скорей скандальным, чем рассудительным. – По усмотрению? – спросил он с придыхом. – А если у человека жизнь рушится? Если вся судьба зависит... Эх ты, профсоюз! К тебе как к человеку...
Фиса переводила взгляд с Сени на "зеленого мастера".
"Что за жизнь, – думала она с тоской, – что за жизнь!"
И тут "зеленый мастер" Славик произнес слова, которые ему, конечно, не следовало произносить.
– Зудину женю лижешь...
Для одного вечера это было многовато.
Один раз одному бичу Сеня уже спустил это оскорбление. Он просто не нашелся вовремя, но с него хватит. Сеня резко встал, открыл входную дверь и театральным жестом отправил юного мастера в темную ночь, набитую звездами и студеным ветром. При этом Сеня сказал сначала трагическое "прошу", а потом вполголоса, так, чтобы не слышала Фиса, назвал широкоизвестный адрес, столь же точный, сколь неопределенный. Славик вылетел пулей из вагончика, бранясь и огрызаясь и одновременно натягивая на себя белоснежный полушубок.
Сеня вернулся расстроенный, налил кружку остывшего чая и залпом выпил.
И тут Фиса пожалела Сеню. Ничего она не поняла из того, что произошло, поняла только, что обидели Сеню, и пожалела. Она сказала тихо:
– Не огорчайтесь...
И совсем робко дотронулась до Сениного фланелевого рукава.
Сеня улыбнулся виновато и смешно наморщил нос.
– Где же тебя сегодня устроить?
И сам ответил весьма оптимистически:
– Ладно, пей чай, в крайнем случае что-нибудь придумаем.
Если Сеня говорил оптимистически "что-нибудь придумаем", это означало, что какой-то, пусть нежелательный, но все-таки выход из положения у него уже есть. Например, в данном случае был такой нежелательный выход, что Сеня запрет Фису в своем вагончике, а сам отправится спать к холостякам в общежитие или в вагончик к Арслану Арсланову. Хотя у Арслана Арсланова сейчас живет Нина, так что – в общежитие...