355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Штейн » Донный лед » Текст книги (страница 8)
Донный лед
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:43

Текст книги "Донный лед"


Автор книги: Борис Штейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Купальня была сама по себе мелкой, по колено, не глубже, и следовало сразу лечь на спину и отогреваться, нащупывая для интереса ладонями маленькие, бьющие из-под земли струйки.

Так пролежать, любуясь небом и надвигающейся на тебя огромной сопкой, покрытой снегом и хвойными деревьями, которые тоже великолепно покрыты снегом, следовало минут не менее двадцати. Этот первый период купания, в котором соединялись физическое и эстетическое наслаждение, имел свое название. Он назывался периодом ловли кайфа. Поймав кайф, следовало переходить к деловой части, то есть брать мочалку, мыло и мыться. Это был банный период. И наконец, наступал заключительный период. В заключительный период нужно было распариться до такой степени, чтобы тепла, накопленного телом, хватило минут на двадцать, которые необходимы для неторопливого одевания. Одеваться следовало стоя на специальной доске, которая тоже все это время парилась в горячей воде и поэтому даже на снегу оставалась теплой.

Большинство механизаторов, однако, редко, весьма редко пользовались этой замечательной купальней, потому что у них не было времени. Не работали они только во время завтрака, во время обеда и во время ужина. И ночью. Все остальное время они работали, и работали плотно, без "окон". Только мастер, сварщик, да истопники могли выкроить часок для этого самого кайфа.

Забелевич шел и улыбался, предвкушая переполох от своего неожиданного появления, смех и визг бултыхающихся в источнике и то, как он сурово скажет: "Быстрей!" – и уйдет, показывая равнодушную спину.

Однако получилось все совсем не так. Все получилось иначе. Получилось то, чего Забелевич совсем не ожидал. А если тайно и ожидал, то так тайно, что и сам себе нипочем бы в этом не признался. Одним словом, он увидел голую Фису. И тут, конечно, нужно понять его волнение. Забелевичу было двадцать семь лет, а это не тот возраст, когда на все смотрят с философским спокойствием. И Забелевич, вывернув, вынырнув из-за разлапистой лиственницы, увидел картину, которая произвела на него сильное впечатление. Дело в том, что снежные сугробы и снежные лапы хвойных деревьев, нависающие над источником, тронутые теплым парком, слегка оплавились и подмерзли, и контуры их приобрели причудливые, сказочные очертания. И вот на фоне этого белого великолепия, каким-то чудом вписываясь в эту зимнюю сказку, стояла девушка, тонкая и беззащитная среди стужи, и растирала длинным вафельным полотенцем узкую спину. Голова ее была покрыта инеем, словно легким серебряным шлемом. И над ней вилось прозрачное облачко пара. Как нимб. Все это произвело на Забелевича, как уже было сказано, сильное впечатление. Такое сильное впечатление, что Забелевич беспомощно кашлянул – от волнения. Фиса резко повернулась на этот глупый кашель и застыла в изумлении. Излишне уточнять, что именно увидел в эту секунду уже, в сущности, выведенный из строя Забелевич, излишне, наверное, и объяснять, что мысли его смешались и в голове образовалась полная неразбериха. Однако справедливость требует признать, что из этой сумятицы и неразберихи выбились все-таки какие-то определенные слова, которые сложились во фразу, и фраза эта застучала у Забелевича в висках. Вот что это была за фраза: "Пропал, пропал, пропал! Пропал Юра Забелевич!"

Опыт человеческих отношений, а также литературный опыт подсказывает, что в этом месте следовало бы прервать повествование, чтобы дать читателю возможность самому представить себе несложную схему развития дальнейших событий. Надо полагать, что обладающий хоть каким-то воображением читатель представил бы себе, как смутилась Фиса, как, подняв к груди худенькие руки о, это трогательное, целомудренное движение! – она все пятилась, пятилась, пока не бухнулась в спасительную купальню, где наконец-то скрылась от нескромных глаз в теплой воде, покрытой стойким слоем пара. И как потом при случайных встречах она опускала глаза долу, и честный Забелевич тоже опускал глаза долу, пока взгляды их – совершенно случайно! – не встретились. А потом встретились руки, а потом, потом, как говорится, суп с котом...

Но бывает в жизни так, а бывает иначе. Бывает, что девятнадцатилетнюю девушку, в которой еще не проснулось то, чему полагается в свое время проснуться, но которую уже успели обидеть и даже унизить, в этой щекотливой ситуации охватывает не столько смущение, сколько гнев, гнев и омерзение.

Это обстоятельство как раз не позволяет прервать в пикантном месте повествование, потому что именно в этот момент Фиса, бросив на снег мокрое, моментально заледеневшее полотенце, подошла к Забелевичу и отвесила ему звонкую пощечину. Рука у нее была мокрая и теплая. Щека же у Забелевича была сухая и холодная, а когда бьют мокрым и теплым по сухому и холодному, получается так звонко, что резонируют певучие стволы промерзших деревьев.

Потом она развернулась на сто восемьдесят градусов и, даже не оглянувшись на Забелевича, словно он просто перестал существовать, принялась одеваться, не сдерживая злых слез.

Забелевич же, выведенный из оцепенения таким непредвиденным образом, ретировался за спасительную лиственницу и, вообще-то говоря, закурил, разумно дожидаясь, когда Фиса оденется и можно будет вступить с ней в дальнейшие переговоры. Куря, он потирал потеплевшую щеку и бормотал, глупо улыбаясь:

– Пропал, пропал, пропал, пропал Юра Забелевич!

ПОСЕЛОК СЕВЕРНЫЙ. НАЧАЛО ЗИМЫ

Сеню сильно обидели в продовольственном магазине. Это случилось в воскресенье. Сеня в это воскресенье работал. Так у него получилось, что пришлось поработать в мастерской в воскресенье: отрегулировать "кразовские" форсунки и отремонтировать систему отопления кабины. "КрАЗ" приехал с участка в пятницу, еле-еле добрался до промбазы, можно сказать, на последнем издыхании. И, собственно говоря, от Сени зависело, выедет машина в понедельник на линию или будет простаивать Сеня добросовестно возился в мастерской. Работал он медленно: стенд, который добыл Арслан Арсланов, только недавно смонтировали, и у Сени еще не было навыка. Мастерская располагалась в вагончике: стенд, верстак и паяльная лампа с подставкой и вытяжкой – медницкая. Это была одна из первых зудинских идей – отдать три вагончика не под жилье, а под мастерские. Много было тогда высказано неудовольствия по этому поводу. Щитосборных домов еще не сколачивали – балки да вагончики, а кое-кто еще в палатках доживал. Но Зудин торопился оборудовать промбазу и говорил, что скоро начнут поступать сборные дома, и сборные дома скоро начали поступать.

Сеня заработался. Он, когда зарабатывался, забывал о времени и сейчас, закончив работу, посмотрел на часы и присвистнул: было начало пятого.

– Время песни петь, – остроумно сказал сам себе Сеня, – а мы еще не обедали. – И, наморщив нос, принялся одеваться.

Едва Сеня вышел на улицу, мороз захватил его в клещи, стеснил дыхание, вцепился в нос и щеки Сеня натянул шарф на подбородок, даже на рот и прибавил шагу. Путь до столовой, который занимал обычно пятнадцать минут, Сеня просеменил минут за десять. Надо сказать, что по мере приближения к столовой настроение у Сени повышалось: тарелка горячего, в крайнем случае, теплого супа – он так явственно ощущал ее, что было даже смешно. И Сеня чуть заметно улыбался.

Но столовая была закрыта. Столовая была закрыта ввиду отсутствия тепла. Так было написано на приколотом к двери маленьком белом листочке в клеточку.

– Зараза, – обиженно сказал Сеня и направился к магазину.

"Трубы разморозили, лопухи", – сокрушенно думал он, одновременно перестраивая свои мечты в пользу разогретой на сковороде банки тушенки и кружки горячего чая.

Магазин находился в двух шагах от столовой, это было большое и легкое ангарное здание, крытое жестью, обычно залитое внутри ярким электрическим светом.

Взглянув на магазин, Сеня обнаружил, что никто почему-то в него не входит и никто из него не выходит. Это затишье ему сразу не понравилось. Было холодно. И очень хотелось есть.

Дверь в магазин была, однако, не заперта. Сеня вошел в пустой освещенный зал и увидел, что продавщицы – все, как одна, в черных монгольских полушубках, в теплых платках и шапках, уже без халатов и белых накрахмаленных колпаков – жались к большой черной печке, в сущности беспомощной в этом огромном зале.

Едва завидев Сеню, девушки закричали: "Закрыто, закрыто!" – и замахали на него руками. Но Сеня спокойно направился к ним. Он шел, кивая и улыбаясь. И девушки перестали волноваться и махать руками, они решили, что Сеня чей-то из них знакомый, а не покупатель, и смотрели на Сеню уже дружелюбно. А Сеня между тем отгибал воротник и еще сильней улыбался, потому что вдруг с какой-то даже благодарностью ощутил, что все люди действительно братья, несмотря на размороженные трубы отопления. И он сказал, трогательно наморщив нос:

– Девочки, сделайте как-нибудь баночку консервов, заработался, с утра ничего не ел.

И протянул рубль.

Лица у девочек стали серьезными, даже строгими, даже можно сказать вытянулись.

И кто-то из них сказал:

– Гражданин, вам, кажется, сказано: закрыто.

От всеобщего братства и дружелюбия не осталось и следа.

– Да ясно, девчата, ясно, – кивнул Сеня, все еще надеясь избежать официального тона.

– А ясно, так и уходите, – отрезала самая молоденькая продавщица. Они все были молодые, а эта была совсем юная. Сеня в обычные дни даже засматривался на нее: такая стройненькая, изящная, лицо тонкое, волосы черные, и на этих черных волосах на затейливой прическе как-то особенно ловко сидел накрахмаленный колпак с витиевато вышитыми буквами БАМ.

Сейчас колпака на ней не было, была пушистая ушанка, а в глазах, обычно веселых, с кокетливым прищуром, стоял холодок.

Сеня все еще не терял надежды договориться:

– Девочки, по дружбе, а? В виде исключения? А? Поверите, голова от голода кружится!

И тогда другая продавщица, крупная, рыжая, с родинкой, обещающей перерасти в бородавку, спросила, обращаясь в пространство:

– До чего ж некоторые нахальные бывают, не ясно им, что ли? – И пожала полными плечами.

У Сени кровь ударила в голову. Он почувствовал себя нищим, попрошайкой, которому отказали в подаянии.

– Да совесть у вас есть? – закричал он. – Есть у вас совесть-то?

Поскольку в пустом магазине была хорошая акустика, голос его прозвучал неестественно громко и тонко, если не сказать визгливо. И, когда он резко оборвался, тишина сделалась ощутимой. И в этой наступившей ощутимой тишине кто-то сказал негромко и властно:

– Вы чего орете...

Сказали это со стороны прилавка. Сеня оглянулся и увидел заведующую магазином. Заведующая занималась вполне благопристойным делом: она укутывала в полушубок щенка. В один, новый, полушубок она была одета сама, а в другой, старый, укутывала щенка. Прямо на прилавке. Щенок был не очень маленький, подростковый, довольно крупный, лохматый и веселый. Он не хотел укутываться, играл, норовил лизнуть в лицо заведующую магазином.

Сеня подошел к прилавку, неся перед собой рубль, как аргумент, как вещественное доказательство, как нечто еще более значительное.

– Вот же я прошу, – убеждал он, – дайте банку консервов. Ну что вам стоит, снимите с полки банку и положите рубль. А завтра сдадите в кассу.

– Завтра мы не откроемся, если тепло не дадут.

– Послезавтра, когда откроетесь.

Эту заведующую Сеня, в общем, знал. Она была женой энергичного и веселого человека, начальника подсобного производства Шатрова. На Ноябрьских были даже в одной компании, сидели рядом, и похоже на то, что Сеня с ней танцевал.

Но заведующая Сеню не узнала. Может быть, если бы она подняла на него глаза, она бы его узнала, но она была занята песиком и не посмотрела на Сеню. А так, по голосу, не узнала.

А признаться у Сени язык не поворачивался.

Заведующая справилась с четвероногим другом, прижала его к себе и, открыв прилавок, спешно удалилась, так на Сеню и не взглянув.

А от печки неслись уже негодующие возгласы, причем Сеню называли гражданином, как прямо в милиции нарушителя.

А рыжая произнесла официально:

– Мужчина, покиньте магазин!

Сеня пытался еще что-то объяснить, но маленькая черненькая сказала сурово:

– Нужно запасы делать, а не в последний момент по поселку бегать, – и отвернулась.

– Когда-нибудь, – проговорил Сеня дрожащим от обиды и огромной печали голосом, – когда-нибудь придется тебе кусок хлеба просить, а тебе не дадут. Тогда вспомнишь сегодняшний день.

– Да уйдете вы когда-нибудь или нет?! – завизжала черненькая, сжимая кулачки.

Сеня вздохнул, поднял воротник и пошел на выход.

А черненькая крикнула ему вслед издевательски:

– Приятного аппетита!

Сеня съежился – то ли оттого, что мороз ударил в лицо, то ли от этого издевательского напутствия.

"За что? – думал он, шагая по безлюдному поселку. – Что я им сделал?"

Вопрос этот был явно риторического свойства, он не мог иметь ответа и вскоре угас, и на смену ему неугасшая обида родила другой вопрос, требующий уже какого-то объяснения: "Почему?"

Почему они такие жестокие, эти девочки, просто даже злые, ведь они не обижены ничем. Может быть, обида на судьбу способна ожесточить человека, но они не обижены. Они по охоте своей приехали сюда, живут, работают, все их уважают, парни заглядываются... Сыты, одеты с иголочки – все товары, что на БАМ приходят, через их руки идут... А банку консервов пожалели. Вернее, поленились посочувствовать, да еще и вызверились... Почему?

Не смог Сеня сам себе ответить, тогда третий вопрос вспыхнул в его возбужденном обидой мозгу: "Откуда?"

Откуда такая злоба, которую тащат на худеньких плечах даже такие юные и безоблачные девочки?

Но и на этот вопрос ответа у Сени, разумеется, тоже не было. Он шел, давясь морозом, и то ли от голода, то ли от тоски у него сосало под ложечкой. Домой идти не хотелось. Леха вот уже больше месяца не пил, но что-то сломалось у них, и разговаривали они теперь совсем мало. После памятной беседы со следователем Сеня был совершенно уверен, что Леха слепой поджигатель перевалочной базы на Джигитке. В том смысле слепой, что был Леха в сильном алкогольном помрачении и ничего не помнит... Как Толик вложил в его затухающее сознание подлую свою команду, оставалось только гадать.

Сеня влетел тогда в вагончик, полный решимости вывести все это дело на чистую воду, сорвав с себя полушубок и шапку, закричал: "Знаешь..."

И осекся.

Леха смотрел на него широко раскрытыми глазами, в которых было столько ужаса, что Сеня осекся, махнул рукой и отправился спать.

И что-то у них после этого поломалось. Леха пропадал в своем крохотном рабочем балке, где, обогреваясь электрогрелкой и плиткой, писал наглядную агитацию, а иногда читал, а иногда просто сидел, курил, стараясь ни о чем не думать.

В вагончике появлялся только поздно вечером и убегал рано утром; теперь Леха в столовой не только обедал, но и завтракал, и ужинал. Оба они избегали общего досуга, совместного чая, неизбежного в этом случае разговора, который, несомненно, свернул бы на опасную тему, с чего бы ни начался. И они молчали друг с другом, и Леха цеплялся за это молчание, как за последнюю спасительную соломинку, удерживающую его от окончательного краха.

Сегодня Леха томился дома, и домой Сене идти никак не хотелось, и он решил навестить главного бухгалтера Якова Александровича – сыграть партию-другую в шахматы и в конечном счете поесть горячего. У жены Якова Александровича всегда бывали по воскресеньям какие-нибудь пирожки с рыбой или с солеными грибами, и была она женщиной простой и сердечной, и ей, собственно говоря, можно было прямо сказать о своей обиде и запросто признаться, что голоден... Но до Якова Александровича Сеня не дошел. Не дошел совсем немного, метров тридцать не дошел или, в крайнем случае, пятьдесят – сколько там оставалось до дома Якова Александровича от крыльца комендантши Варьки. С этим самым крыльцом Сеня поравнялся, а дальше не продвинулся, потому что Варька его перехватила. Она как раз развесила пеленки и стояла с пустым тазом, торжественно подбоченясь на фоне своих боевых штандартов, которые на глазах обретали жестяную жесткость.

– Сеня, – произнесла Варька восторженно, – зайди!

И ловко отступила на шаг, и сделала боярский жест: милости просим!

Лицо у нее было умытое, свежее и хорошенькое, и была в нем к тому же какая-то праздничность. От несчастной, опухшей, отекшей беременной Варьки не осталось ровным счетом никакого следа.

"Ну, бабы, – восхищенно подумал Сеня, – ну и живучие!"

А в доме у Варьки и правда был праздник: день рождения Наташки. У Наташки были свои гости: две девочки и мальчик, одетые в чистенькое, у Варьки – свои: комендантша из ЛенБАМа Валентина, Арслан Арсланов с Ниной и вот – Сеня.

Стол был общий для взрослых и детей, поэтому много было сладостей конфеты, печенье, пряники, вафли, шоколад – весь ассортимент поселкового магазина. Перед взрослыми стояли тарелки с недоеденной картошкой и соленой рыбой и кусочками твердокопченой колбасы, а также пустые, уже захватанные, рюмки.

У стенки на табуретке стоял чей-то магнитофон "Яуза", и по комнате прыгали нелепые, словно разрозненные звуки струнного ансамбля.

Варька засуетилась возле Сени, перехватила шубу – сама повесила на гвоздь, и Наташка в розовом чем-то, нежном, легком, с розовым же бантом на пшеничной головенке, подбежала, прижалась, ухватившись за промерзшую Сенину штанину.

Вот ведь как действует тепло на замерзшего человека: оно действует так, что ни обиды не остается, ни горьких мыслей – все растворяется, растапливается, превращается в пар и, как пар, отлетает.

Сеня бормотал смущенно: "А я без подарка", но блаженная улыбка расползлась уже по его лицу, и Сеня, трогательно наморщив нос, направился к детской кроватке и долго что-то ворковал над ней, пряча холодные руки, чтобы не простудить малыша, а из-за стола раздавались добродушные шутки, и Сеня на них не обижался, и не обиделся даже тогда, когда Арслан Арсланов назвал его повивальной бабкой. Он просто оглянулся, рассеянно и смущенно улыбаясь, и заскользил своим рассеянным и смущенным взглядом по комнате, пока не наткнулся на Варьку, а наткнувшись взглядом на Варьку, дальше никуда скользить не стал, потому что от Варьки исходило какое-то странное сияние, которому невозможно было найти объяснения. Во-первых, Сеня с удивлением заметил, что Варька просто-напросто хорошенькая – ладненькая, невысоконькая, одетая в кружевную белоснежную кофточку-безрукавку, и руки у нее красивые, и аккуратный носик сапожком, и ровные зубы в улыбке, и кожа молодая, свежая, и все это каким-то образом лучилось. Во-вторых, Варька смотрела на Сеню как на своего, по-родственному нежно и просто. И Сеня целое мгновение смотрел на Варьку, а Варька – на Сеню. Сколько продолжается мгновение – этого вообще никто никогда не может сказать. Потому что для посторонних этот отрезок времени ничем не отличается от других, а непосторонние поглощены его наполнением и даже потом, много позже, остынув и успокоившись, не могут для себя уяснить, сколько длилось мгновенье – сотую долю секунды или полторы минуты. Но вот оборвалась эта завороженность, Варька ее оборвала, она сказала:

– Сейчас, Сеня, обожди минуточку, только замету здесь, ребятишки насорили.

И, схватив веник, быстро-быстро начала заметать какой-то там мусор, но Сеня этого мусора не видел, потому что Варька наклонилась, и Сеня увидел ее грудь с синими молочными жилками под тонкой белой кожей.

Это было как откровение, как неистовый какой-то сигнал, что он, Сеня, связан теперь с Варькой, с теплом ее глаз и тела, и с тоненькой, порхающей, как бабочка, Наташей, и с молчаливым, добродушным пацанчиком, с его беззубой улыбкой, со струйкой слюны, сползающей на смешной неоформившийся подбородок.

Кто знает, может быть, приди Сеня к Варьке в благополучном состоянии духа, и ничего бы не возникло, никакого такого рокового чувства, но Сеня пришел в неблагополучном состоянии, душа его была уязвлена и выстужена, к тому же не следует забывать, что он был голоден, все это вместе сделало его восприимчивым и беззащитным, и он усаживался за стол уже ошеломленным.

За столом продолжали разговаривать, Арслан Арсланов рассказывал какой-то анекдот, или нет, это был не анекдот, а смешной случай из его собственной жизни, когда он плавал на пароходах морского пароходства. Или нет, это был все-таки анекдот – Сеня слушал невнимательно. Он слушал невнимательно, морщил нос, стараясь скрыть смущение, и ел наконец-то горячее – Варька быстренько состряпала ему на плите "Валя" жареную картошку с желанной говяжьей тушенкой.

Гости серьезного внимания на Сеню не обращали. Каждый из них был занят своей какой-то собственной задачей. Валентина из ЛенБАМа следила за своим сыном Сашей и за соседской девочкой Светочкой, которую она тоже привела. Нина следила за собой, чтобы казаться непринужденной и естественной, чтобы никому и в голову не пришло спросить ее даже мысленно: "А почему ты, собственно, здесь с Арслановым, если у него жена-врач в Свердловске и ребенок?" Арслан же Арсланов лез, как всегда, из кожи вон, чтобы быть душой компании, и это ему, как всегда, удавалось.

– Мой дядя, – рассказывал Арслан Арсланов, картинно откинувшись на спинку стула, – был юрист, потом вышел на пенсию и на нетрудовые доходы построил большой каменный дом. И вот я приезжаю в этот поселок, ставший городом, и приезжаю на "Волге" и с кинокамерой. За рулем мой друг – это его "Волга", но мы притворяемся, что он мой шофер. Приезжаем, останавливаемся возле дома, не у ворот, но недалеко, так, что машину видно отовсюду. Я выхожу, начинаю снимать. Вообще-то у меня пленки как раз не было, но я демонстративно снимаю. Каменную ограду. Ворота. Табличку с номером. Сад через ограду. Гараж. Ну и так далее. Тружусь в поте лица. Немножко перекуриваю и опять тружусь. Ладно. Дядя не выходит. Но выкатывается пацан, крутится под ногами, потом подкатывается к машине и задает другу вопрос, откуда, мол, машина, кого он возит и все такое. Друг говорит: кинооператора вожу. Киножурнал "Фитиль". Кинооператор. Пацан укатывается. Так. Выходит дядя. А он меня ребенком видел последний раз. Я смотрю – постарел, но крепкий. Он смотрит – не узнает. И говорит такую речь: "Молодой человек, говорит, прошу в дом". Я говорю: "Спасибо", он друга тоже приглашает: "Пожалуйста". Друг говорит: "Спасибо", мы идем.

Заходим – стол накрыт. Коньяк, вино, фрукты, закуски, белая скатерть, хрусталь, холодная кура, жена улыбается, снует туда-сюда, из кухни уже запах кофе раздается. Верите, стыдно стало. Дядя же. Хотел признаться, но не стал. Сидим питаемся. Тосты говорим. За дорогих гостей. За дорогого хозяина и его гостеприимный дом. Потом дядя делает жене знак, и она исчезает, как ее и не было. Я говорю другу:

"Посмотри, как машина, проверь двигатель".

Друг исчезает, как его и не было. Сидим с дядей, молчим. Потом дядя наливает, говорит:

"За дружбу и взаимопонимание".

Осушаем. Дядя ставит фужер и так тихо говорит:

"Сынок сколько?"

Я говорю:

"Хорошая кура. И приготовлена хорошо. Хвала вашей хозяйке".

Дядя говорит:

"Сыпок, сколько?"

Я говорю:

"Что сколько?"

Дядя говорит:

"Сколько стоит твоя пленка?"

Я говорю:

"Не продается".

Дядя говорит:

"Знаю, что не продается, но может испортиться".

Я говорю:

"Не может испортиться. Хорошая пленка. Московская".

Дядя говорит:

"Ты же наш, кавказец".

Я говорю:

"Я кавказец. Но я работаю в Москве. Скажите лучше, уважаемый, на какие нетрудовые доходы вы все это имеете?"

Дядя говорит:

"Тысяча, сынок".

Хорошо излагал Арслан Арсланов. Динамично, в лицах, все увлеклись. Сеня тоже увлекся и посмеивался вместе с остальными. Варька примостилась рядом с Сеней, смеясь, прижималась к Сене горячим плечом, – Сеня был уже без пиджака, в одной клетчатой рубахе, и так ему было славно, как никогда, наверное, в жизни.

– Сижу и думаю, – продолжал Арслан Арсланов, – тысяча – хорошие деньги. Я тогда не был бедный. Из рейса привез кое-что. Но тысяча – хорошие деньги. Был бы не мой дядя – наказал бы его на тысячу рублей за нетрудовые доходы. Но родной дядя – нельзя. Пошутить, конечно, можно. А грабить – нет, нельзя.

Дядя говорит:

"Я небогатый человек, сынок. Для Москвы, может быть, и богатый. А для Кавказа – нет, небогатый. Две тысячи. Больше не могу".

Я говорю:

"Спасибо за угощение. Очень приятно было познакомиться".

И встаю.

Дядя говорит:

"Куда же ты, сынок?"

Я говорю:

"В Москву".

Дядя говорит уже с болью:

"Две тысячи пятьсот".

Я говорю:

"Где мое кепи?"

Беру кепи и откланиваюсь.

Дядя провожает меня до калитки, ничего не говорит, знает, что я оглянусь. Я подхожу к машине, открываю дверцу, оглядываюсь. Дядя стоит у калитки, три пальца показывает. Я делаю отмашку, уезжаю.

Только еду, конечно, не в Москву, а в свое родное селение к родителям. Там начинается пир: я приехал. Всем родственникам посылают телеграммы. Дяде тоже. Племянник приехал – приглашаем. Ну, по нашим обычаям, дядя приезжает. Племянник приехал – не может не уважить. По нашим обычаям. Приезжает, заходит в дом. В доме пир горой. Отец вскакивает, навстречу идет, мать встает, навстречу идет, сестра встает, навстречу идет. Дядя их отстраняет, смотрит в дальний угол, во главу стола, там я сижу. Дядя молчит, ничего не говорит, разворачивается, начинает уходить. Тут я поднимаюсь с места, подхожу быстрым шагом, говорю: "Дядя, извини". Никто ничего не понимает. Тут дядя со стенки кнут снимает – у отца на стенке кнут висел красивый, с наборной ручкой. Ну, дядя кнут снимает и раз меня по чему попало, раз по чему попало, я только лицо закрываю, уклоняюсь, а сопротивляться не имею права, по нашим обычаям.

Все смотрят, ничего не понимают, дядя отхлестал, утомился, дышит тяжело. "Щенок", – говорит. Сам маленький, а я высокий, снизу вверх смотрит на меня. "Щенок, – говорит. – Я, говорит, из-за тебя, щенок, за два дня дом продал и машину переоформил. Это сколько стоило?"

Сеня смеялся до сладких слез. Сытый и обогретый и потому расположенный к юмору и благодушию, он думал растроганно и отчаянно, что, может быть, вот она, судьба-то его, – славная эта Варька и двое славных ребятишек, из которых один, можно условно сказать, почти что его.

Добрый по натуре человек, Сеня Куликов почти влюбленными глазами смотрел на Арслана Арсланова и его незаконную сожительницу Нину, не имея в душе осуждения, и думал только, что вот есть у человека счастливый талант может и рассказать, и в лицах изобразить, а о том, что Арслан Арсланов, по сути дела, авантюрист, и своими непосредственными делами, то есть гаражом, занимается плохо, и техника безопасности у него не соответствует, об этом он в настоящий момент не думал.

Варька тоже смеялась до сладких слез, расслабленно повиснув на Сенином плече, и у Сени тихонько кружилась голова. Ощущение теплого и мягкого Варькиного тела и слабый, но проникающий в самую душу запах парного молока вот что вызывало это приятное головокружение. А в довершение всего Варька запела негромким чистым голосом, и все стали негромко ей подпевать. Это была старая песня – грустная и удалая. "Скакал казак через долины" – так она начиналась, так она, наверное, и называлась. Песня эта удобна была для застольного исполнения, потому что припев ее имел каждый раз те слова, что и запев, и все, не знающие этой песни, могли ее все-таки петь.

– "Прошел уж год, казак вернулся, – пела Варька, – в свое родимое село".

И все стройно ей подтягивали, причем смотрели ей в рот, как бы ловя слетающую с ее губ мелодию.

Прошел уж год, казак вернулся

В свое родимое село...

Сеня тоже смотрел Варьке в рот, ловя мелодию, и, несмотря на полное отсутствие музыкальных способностей, участвовал в песне довольно удачно. Варька отстранилась немного, отодвинулась, выпрямилась, подобралась вся. Она относилась к песне серьезно.

Ребятишки возились в углу возле двери – строили чего-то там из кубиков. Пацаненочек голоса не подавал – то ли спал, то ли просто так тихо существовал, никому не мешая.

Навстречу старая старушка...

И речь такую говорит...

Тут в дверь постучали и, видимо, сразу же вошли. Сеня сидел, полуобернувшись к Варьке, почти спиной к двери, и оглядываться сразу не стал, оглядываться ему не хотелось. Он словно бы надеялся, что посторонний этот стук и чье-то вторжение можно отменить, и станет все, как было минуту назад, и все смотрел на Варьку, ожидая продолжения песни, но Варька песню не продолжала, лицо ее словно окаменело, и вся она словно окаменела и смотрела уже мимо Сени, через Сенино плечо, в сторону двери, и тогда Сеня обернулся.

У двери, подпирая шапкой притолоку, стоял, расставив ноги, Варькин муж Николай и прижимал к себе Наташку, которая вжималась носом в его поросшую многодневной щетиной щеку и обвивала ручонками мощную дубленую шею.

Тяжелое, давящее молчание повисло в комнате. И в этом молчании, в этой расползающейся по комнате тяжести Варькин муж Николай, не спуская с рук Наташку, ни на кого не глядя и тем более никому ничего не говоря, проследовал, не сняв унтов, к детской кроватке и застыл, разглядывая красными, словно обожженными морозом глазами малыша, который сучил ножками и, пуская слюни, расползался беззубым ртом в бессмысленной улыбке.

Он прокопченный был, Николай, с ног до головы и обшарпанный – настоящий бич, бродяга, перелетная птица, горе-работник. Нелегко, однако, бродяжничать по морозному времени. Сколько костров пожег он на дорогах, дожидаясь попуток, никому, конечно, не было известно, но сомневаться не приходилось намытарился вдоволь. Не заладилось, видно, у него и на приисках, раз приполз обратно к Варьке, которой он был – Сеня в этом не сомневался – не нужен. Не нужен-то не нужен, а Наташка вон прилипла к нему – родная кровь, и никуда от этого не денешься.

Больше всего Сене захотелось провалиться сквозь землю. Но, поскольку это было невозможно, оставалось другое, более реальное желание – чтобы кто-нибудь нарушил эту гнетущую, эту уже больше невыносимую тишину и чтобы можно было уйти.

И такой человек, к великому счастью, нашелся. Это был, разумеется, Арслан Арсланов.

– Так, – сказал он потухшим, но все-таки ясным голосом, – спасибо за угощение, нам пора.

Никто ему не ответил, но гости поднялись, словно это была армейская команда "выходи строиться", и спешно стали натягивать валенки и полушубки и одевать детей. Причем Сеня оделся быстро и тоже помогал одевать детей...

ПОСЕЛОК СЕВЕРНЫЙ. ОБЩЕЖИТИЕ.

КАБИНЕТ ЗУДИНА

Зима выдалась ранняя и снежная, а значит, не жестокая, даже можно сказать – мягкая. Потому что снегу сопутствует безветрие, а в безветрии мороз терпим, дыхание не перехватывает. В прошлом году затянулась оголтелая осень, в ноябре ударили морозы, снега долго не было, мерзлые комья земли рвали валенки, ветер хватал за горло, над поселком носилась серая колющая пыль. В этом же году снег пришел вместе с холодами, и мороз не угнетал, а веселил, и валенки поскрипывали. Зудин шагал по главной улице поселка, по краю широкой, хорошо накатанной дороги, – он сам эту дорогу отсыпал. В том смысле, что его мехколонна отсыпала этот участок дороги. Но в дорожностроительном мире бытует такая вольность; эту дорогу отсыпал Зудин, а эту, скажем, Овчаренко. Так же примерно говорят о себе капитаны всех в мире флотов, отождествляя себя с судном: "Я лег в дрейф"; или: "Я ошвартовался"; или: "Я бросил якорь у входа в Каттегат". Улица была пуста: рабочий день еще не окончился, да и потом, часа через два, когда люди пройдут с работы домой, в столовую и общежитие, она опять опустеет: хоть и мягкая сравнительно зима, но не настолько, чтобы просто прогуливаться. По правую сторону дороги стояло более десятка щитоблочных мехколонновских домов, и несколько ребятишек возились там с санками возле высокой деревянной горки, – горку Зудин строил непременно на каждые пять-шесть домов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю