355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ряховский » Отрочество архитектора Найденова » Текст книги (страница 3)
Отрочество архитектора Найденова
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 13:30

Текст книги "Отрочество архитектора Найденова"


Автор книги: Борис Ряховский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

– Как я могу вмешаться в следствие? – сказал Жус. – Шубу купили за четыре тысячи, разрезают на куски и продают за восемь… Продают по углам с помощью спекулянток…

Цыган каждую минуту мог продать белую или обменять ее. Седой с усилием задерживал себя на скамейке.

– Если эта самая дамочка говорит, что за кусок шубы, он же воротник, дадут восемьсот рублей, не стану же я возражать ей: дорогая, продавайте вдвое дешевле! А впрочем, в подробностях я не помню нашего разговора, я сказала ей, что деньги мне нужны немедленно, пусть режет шубу хоть на ремни.

Ксения Николаевна сидела на солнце не щурясь: вскинутая голова, туго закрученный пучок, прямая спина (чтобы укрыться в тени зонта, надо было опереться локтями о стол).

Жус взглянул на часы:

– А следователь не заждался вас?

Внезапная смена интонации поразила Седого. Так весело, легко дышалось в саду миг назад – они с Жусом уже неслись к дому Цыгана, да что там, Седой чувствовал округлую тяжесть голубки в своей руке, Ксения Николаевна благодарно улыбалась, из-за ее плеча глядел Евгений Ильич, и все они образовывали содружество людей, в испытаниях открывших друг друга. И вдруг эта интонация – она заключала в себе угрозу и издевку.

Жус поднялся, подтолкнул Седого к выходу. Ксения Николаевна сидела на солнце, она так и не сдвинулась с горячей скамьи.

– Вы договорите, договорите, тогда пойдем. – Седой был настойчив: ему расплачиваться за каждую минуту промедления, ведь он рисковал.

Жус взял его за плечи, развернул, ударил ногой в дверцу и одновременно толкнул Седого. Толкнул вроде бы со свойской шутливостью, но так, что Седой, прогнувшись в спине, вылетел за ограду.

Седой отшатнулся. Он уже боялся Жуса, боялся, как Цыгана, как пацана с доской.

– Не пойду!.. – Он хотел сказать, что Ксения Николаевна живет в музыкальной школе, что Пепе женился на домработнице. Ведь жалко ее! Вот зачем ей деньги – дом купить.

Жус поймал его за плечо, направил в аллею. В растерянности то и дело порываясь вернуться – что он сказал бы ей, он не знал, – Седой следом за полковником и Жусом вышел на улицу. Там стоял «газик». Жус распахнул дверцу:

– Быстро!

В этот миг в воротах появилась Ксения Николаевна. Ее неуверенная поступь, ее лицо с жалкими, как у обезьянки, нависшими щеками, движение ее губ – силилась ли она сказать что-то, или гримаса обиды сморщила их – весь ее облик обличал Седого в предательстве.

Седой нырнул в фанерное нутро «газика». Полковник подал руку Жусу, хохотнул:

– Марабу! Ох, интеллигенты!.. Пойду еще пивка засосу.

Жус скомандовал: «Рашид, давай на Карагандинскую!» – сдернул с шофера кепку, натянул на себя так, что разношенная кепка села на уши. Попросил у шофера куртку.

Бег машины, приготовления Жуса («Цыган меня узнает?»), вид неба в оконце (Седой привычно искал глазами голубиные шалманы) – все отдаляло мысль о Ксении Николаевне. Растворялся в словах страх перед Жусом – веселясь, они обсуждали, как захватить белую.

Вдруг в набежавших акациях мелькнуло зеленое с белыми разводами платье. Секундой позже он знал, что ошибся, но долго остывало опаленное стыдом лицо.

Высадились на Карагандинской. Седой заскочил домой, сел на велосипед; проволочным крючком, тем самым, которым Цыган подтащил к пролому ящик с белой, подцепил на улице дохлую кошку.

Вскоре приехал Цыган на своем разбитом автобусе. Седой сидел на велосипеде, глядел поверх заборчика. На стук калитки из-под деревьев появилась мохнатая зверюга, повалилась на спину. Цыган на ходу движением игрока, ведущего мяч, провел носком туфли по мохнатому брюху пса и вошел в дом.

Распахнулась дверь пристроенной к дому голубятни, вылез Цыган, выпрямился, провел рукой по своему мятому распаренному лицу. Следом выплеснулась стая, растеклась по двору.

Седой тянулся над забором, вертелся, искал белую, он узнал бы ее из тысячи белых – так неповторима была ее стать и снежно ее перо.

С крыльца спустилась худенькая женщина в халате. На деревянной доске она несла тарелки и хлеб. Цыган, не поворачивая головы, невнятным междометием остановил ее. Она послушно подошла.

– Окрошка и баранина с рисом. – В свой ответ она интонацией внесла робкий вопрос: доволен ли муж?

Цыган опустил ложку в тарелку, помешал, вновь повторил, как хрюкнул, свое междометие, видимо предвкушая, как станет черпать крошево из льдинок холодца, огуречных кубиков и кружочков редиски, стянутых красными лакированными ободками.

Пригнувшись, Седой видел в щель, как Цыган пересекал горячее пространство двора, вспугивая голубей и кур, как сбросил на ходу куртку и брюки и втиснулся в кабину душа.

Жус – кепка до ушей, воротник куртки поднят – проскользнул во двор. Выкатился из-под кустов пес, его перехватила хозяйка, держала за ошейник. Жус сказал ей что-то о прививках, она втащила пса в сарай. Жус прошел к кабинке душа, набросил щеколду и вставил в пробой дужку замка. Затем постучал кулаком в дверь. Шум воды прекратился, Цыган издал свое междометие.

Седой с ликованием метался у забора – привставал, подпрыгивал, ловил в просвет листвы вскинутое лицо Жуса: веселые глаза, губами зажаты указательные пальцы. Свист, сильный, с тем щегольским, штопором закрученным звуком в конце, тряхнул двор.

В тот миг, когда с треском отлетела дверь душа и вывалился Цыган, рыхлый, белый, в черных налипших трусах, Жус был в калитке.

Цыган схватил под деревьями табуретку, задержался на миг у крыльца, где стояла жена: «Поднесли? Похватали сачками? Сколько взяли, дура?» – выскочил на улицу и погнался за Жусом, тот суетливо трусил по проезжей части.

Пришло время Седого. Он бросился в ворота и вмиг был в голубятне. Еще с порога он увидел в углу в клетке белевшую там птицу. В клетке сидел плёкий, крупная птица с черными пятнами на боках. Седой заметался: может, ящик в стену врезан, потайной, на случай милицейских облав?.. Пес за стеной захлебывался лаем. Движение в дверях – он поймал затылком быструю тень – испугало так, что Седой миг был близок к обмороку. То влетел голубь, сел на гнездо над дверью. Седой тряхнул головой: да разве Жус даст Цыгану прорваться во двор?.. Оттянул футболку на груди, сунул туда плёкого.

С крыльца спускалась жена Цыгана – Седой увидел ее страшные, с венозными шишками икры.

Он выкатил из палисадника велосипед, одним движением вскочил на него. Сдернул с ветки крючок с кошкой.

Из-за автобуса вывернулись Цыган и Жус. Последний говорил: «Ну, я тебя купил, а?» – отскакивая, чтобы полюбоваться еще раз обнаженным торсом Цыгана, его кривыми могучими ногами. Цыган нес на отвесе табуретку и напряженно косил, будто сторожил приближение Жуса, чтобы верным ударом по голове свалить его.

Седой дал Цыгану войти в калитку, швырнул кошку через забор. Десятка полтора вернувшихся во двор птиц сорвались и ударили в разные стороны.

Цыган повел головой – шея у него была короткая, он разворачивался всем туловищем, – подошел к калитке. Злобно глядели его запухшие глазки.

– Я тебе сейчас всю птицу разгоню, если белую не отдашь, – сказал Седой. Он заставлял себя прямо глядеть в лицо Цыгану.

– Какую еще белую? Ничего не знаю, – сказал Цыган, не решаясь, однако, уйти, он понимал, что несомненна связь между немыслимой наглостью пацана и шуткой Жуса. – И тебя не знаю.

Седой вынул из-за пазухи плёкого, с нарочито дурацким смехом показал его. Он держал ногу на педали, готовясь рвануться – сейчас, сейчас Цыган с рычаньем высадит калитку, но, подкошенный приемом самбо, рухнет и прохрипит: «Сдаюсь!»

Не бросился Цыган, не высадил калитку, его лицо приобрело выражение, в котором растерянность смешивалась со злобой, с наигранным добродушием, с затравленностью.

– Ха! – воскликнул Цыган, будто бы восхищенный таким оборотом. – Ну молотки!

– Такая молодежь пошла, Коля, – вздохнул Жус. – Тронешь их пальцем – они завтра тебе во двор дохлых кошек набросают.

Цыган набычился:

– Думаешь, над тобой начальства нет? Вы сейчас грабеж сделали!

– Что ты, Коля! Шуток не понимаешь? Ну зашел в гости к дружку, а он в душе. Какие у нас с тобой счеты? Вот молодежь что-то к тебе имеет… Еще, говорит, одно движенье – и Цыган без ушей. А чего ей скажешь?.. Хулиганье…

Цыган протянул руку:

– Давай плёкого, будем не в загоне. А Коля Цыган со всеми в загоне, понял? Квиты? А про белую забудь.

Рука Цыгана, пухлая, в рыжем волосе, с исковерканным, острым, как коготь, ногтем на мизинце, оставалась висеть над калиткой. Жус подмигнул Седой подмигнул в ответ: дескать, не дрогну.

– Давай белую!

– Нет белой! – ответил Цыган обозленно. – Понял? Мартыну отдал.

Седой осознавал сказанное: сотенные ассигнации, кошелек Мартына. Отчаяние при мысли о скрытой голубятне Мартына и тут же надежда: они сейчас пойдут с Жусом к Мартыну.

Вдруг Цыган, подпрыгнув над калиткой, схватил его за плечо. Седой откинулся на велосипеде, но Цыган удержал его за футболку на весу. Седой отвернул лицо, чтобы не мешать Жусу схватить и выкрутить эту наглую руку, и увидел спину и затылок Жуса. Тот был уже в нескольких шагах.

– Вениамин! – крикнул Седой. – Вениамин!

Жус обернулся, вздохнул укоризненно, как вздыхает старший при виде сцепившихся подростков, и пошел дальше.

Цыган перегнулся через калитку, второй рукой поймал руль велосипеда.

Седой рванулся, половина футболки осталась в кулаке Цыгана. Птица вывалилась, взлетела с треском, опустилась на столбик калитки. Это обстоятельство спасло Седого: Цыган отпустил руль и осторожно повел рукой, готовясь сцапать птицу. Седой поймал ногой педаль, легкая машина броском взяла с места. Выброшенной вбок рукой он сбил плёкого, услышал за спиной треск крыльев и матерщину Цыгана. Он содрал с себя остатки футболки и, проносясь мимо Жуса, хлестнул его тряпкой по лицу.

Жус бросился за ним. Он догонял. Седой слышал его бешеный хрип. Седой поднялся с седла, давил на педали так, что его мотало, кричал:

– Ты дерьмо, Жус!.. Ты предатель!

Седого едва не смял грузовик, горяче-угарный выдох радиатора обдал лицо; он свернул на обочину, оглянулся: Жус отстал, зажимал платком глаза. Седой уже понимал: произошло непоправимое, неслыханное – у Цыгана нахалкой забрать птиц! Но что его злоба в сравнении с местью Жуса – тут катастрофа… Цыган сам по себе, а Жус законодатель, бог… Скажет будто бы случайно вечером на скамейке: «Гумозник этот Седой, сор от него» – и шавки всякие, приблатненные, секретари начнут подносить своих птиц, швырять их во двор, чтоб увели они седовских молодых за собой, станут врываться во двор, хватать сачками птиц, а то взломают голубятню, птиц заберут. Ни зла у них на Седого, ни обид – затравят из желания угодить Жусу, из подлого желания унизить его и тем самым возвыситься в собственных глазах.

Вечером он мыкался по закоулкам сада: присаживался на скамейку, тут же вскакивал и шел дальше. Он будто слышал голоса голубятников на скамейке, будто стоял за ближним деревом; воображая, как там сговаривались против него, довел себя до лихорадочной дрожи. Направлялся к воротам, возвращался: как ни страшна была мысль о появлении перед кучей голубятников у скамейки, неизвестность была страшнее.

Плыли перед глазами лица и фонари, ноги не сгибались и как бы сами несли его, и вдруг он очутился перед скамейкой. Перед ним сидел десяток пацанов, секретари и владельцы дешевых шалманов; старшие парни вернулись на танцплощадку. Он стал перед пацанами – руки в карманах брюк, стиснул кулаки.

– Махнемся? – сказал Тушкан. – Дам пару за белую.

«Начинается», – подумал Седой. Он молчал, и тогда другой – мордастый пацан, сидевший с краю, Седой не знал его имени – предложил за белую пару красных тошкарей, каких у него сроду не бывало.

Игра продолжалась, голубятники наперебой предлагали за белую деньги, просянку, голубей, будто не знали о вероломстве Цыгана.

– Во! – Седой в кармане сложил кукиш, выдернул руку и выпрямил ее. – Поняли?.. Подавитесь!

– Заберут ее у тебя, – сказал Тушканов спокойно, как будто они мирно беседовали.

– Во заберут! – твердил Седой, не опуская руку. – Не обломится. Понял? Понял?

– У него законы кованые, у него Цыган в друзьях, – затараторил с подначкой, язвительно Юрка, секретарь Чудика.

– Что, у тебя, как у Мартына, западня? Капканы в голубятне? Махинация-сигнализация? – пропел Шутя. – Волчьи ямы?

– Попробуй сунься, узнаешь, – ответил Седой и сплюнул. Губы начали дрожать. – Понял?

– Я не такая! – жалобным голоском протянул Шутя.

Он поднялся, обошел Седого, в броске сорвал с него кепку. Тот кинулся на Шутю, но кепка уже была у Тушкана. Пацаны вскочили, окружили Седого. Он заметался в круге.

– На!

– Ух ты, быстрый!

Кепка вновь оказалась у Шути. Седой пошел на него с разведенными руками и продолжал идти, когда тот отпасовал кепку в сторону. Они сцепились, рвали друг друга за воротники. Седой свалился в арык. Вокруг смеялись, какая-то тетка размахивала ящиком, кричала визгливо, разгоняла пацанов; он уже потом сообразил: то была продавщица из лимонадного ларька. Он вскочил и кинулся на ближнего, вновь был сшиблен. Масляный блеск грязи, мельканье стволов и набегавших фигур, удары, круженье тетки с ящиком, движение фонарей – они взлетали, как пузыри, – все это позже, когда он с распухшей губой, трясущийся окажется на улице, сольется у Седого в образ пляски, где его дергали за ниточки и глумливо потешались над его отчаянными прыжками.

Несчастный, одинокий, он добрел до дому, разделся и лег. Он пытался согреться, дремал, слышал, как вздрагивает всем телом. Однажды, когда он всплывал из сна как из вязкой, прилипающей к лицу массы, со двора долетел скрежет отдираемых досок. Ему свело затылок, свело кожу, руки стали ледяными: ломали дверь голубятни.

Дрожащий, он спустил ноги на пол, прокрался в сенцы и стал здесь у наружной двери. В щель ее проникал свет окон соседнего дома. Пришли, не стали дожидаться ночи!.. Их наглость, сознание своей силы, безнаказанности действовали на Седого парализующе. Сквозь шум крови в ушах он слышал, как захлебнулся воркотней голубь – его сцапали с гнезда и сунули в мешок. Слышал шум венечных кустов – уходили задами, степью. Седой стоял сжавшись, с закрытыми глазами.

Выкатила к дому машина, в щель двери плеснуло холодным светом. Восклицание вырвалось из шума голосов, как пчела отделилась от роя: он узнал голос Жуса!

Они приехали сюда на машине, кучей, нагло, как на облаву! Город принадлежал им! Слабыми пальцами из последних сил он потянул железный брусок засова. Выбежать, выскочить темными переулками на улицу Ленина, в коридор света, к подъезду горбольницы, – там люди, мать, ее глаза под марлей косынки!

На четвереньках он выскочил из двери, упал на кусты кохии, сжался.

По-командирски раскатисто сказали от калитки:

– Завтра жду к обеду!

Голос отца! Седой поднялся, выбрался из кустов слабый от пережитого, вошел в дом за отцом, сел. Отец налил в таз воды, что-то говорил, плескался – красное, обметанное рыжей щетиной лицо, в боку темнела яма: фронтовое ранение, вынуты остатки раздробленных ребер.

– Голубей украли, – сказал Седой. – Только что… Отец поднял голову над тазом.

– Ну да?.. А ты чего? Побоялся выйти? Четверо было? Мы их фарами задели, они в улицу входили со степи.

«Они не ушли в степь, – подумал Седой, – чтобы обогнуть Курмыш оврагами. Они лишь обогнули дом и вошли в улицу, по-хозяйски вошли, от фар не прятались».

– Кудлатый был?

– Был кудлатый. Второй стриженый, голова дыней.

Юрка, чудиковский секретарь, понял Седой. А кудлатый – Тушканов.

Седой вышел. Отец догнал его за калиткой. Они устроились под воротами Юркиного дома, сидеть было мягко, тут намело песку.

Прошли две девушки, затем девушка и парень – кончились танцы в горсаду. Парень прошел обратно уже с папиросой во рту. Отец высказал было предположение, что Юрка опередил их каким-то образом и давно спит, как тот появился. Увидел отца и Седого, понял, что все они знают, кинулся бежать, но был пойман.

Ничтожество с щучьей мордой, брехун, он был достоин своего хозяина Чудика. Он взахлеб бросился льстить, извиваясь всем телом:

– Ну ты дал, Седой!.. Тушкана отметелил. А мне руку сломал! – И к отцу: – Виктор Тимофеевич, а я ништяк! Я молчу!.. Вы ж меня знаете… Я за своих все отдам!

– Правильно, – сказал отец, – нет уз святее товарищества, еще Гоголь говорил, Николай Васильевич. Выходит, ты наших голубей не брал?

Юрка ощерился, ногтем большого пальца зацепил передний зуб, сделал пальцем вращательное движение – жест означал клятву и переводился так: сука буду, если вру.

– Значит, я ошибся, – поспешно повинился отец. – Чего там разглядишь…

Седой перебил отца:

– Жус был в саду?

– Был, и Коля Цыган был! Тебя искал. Где Седой, говорит, мы, говорят, с ним закорешили навеки, кто его тронет – убью!..

Седой отпустил Юрку, недоумевая, чего тут сидели столько времени, зла на Юрку не было, он был противен со своей жалкой брехней. Тараторил, тараторил, пятился, слушал, как пес во дворе тащит цепь по проволоке. Вдруг по-щучьи прострелил расстояние до ворот и исчез, будто прошел сквозь тесовое полотно. Звякнул засов, Юрка прокричал:

– Линейка!

Линейкой прозвали отца в сорок второй железнодорожной школе, где он год был военруком, за то ли, что отец был плоский и худой, или за его пристрастие к школьным линейкам. Лицо у него делалось свирепое, когда он бегал вдоль строя, выравнивая носки: пацаны, чтоб позлить его, ломали строй. Он тыкал обрубками пальцев в нарушителя, изгонял его, тут же возвращал и суетливо, даже заискивая, начинал говорить – а говорил он плохо, путаясь, – что они сейчас, то есть все в строю, будто воинское подразделение, будто солдаты! А звание солдата надо заслужить!..

Фланг линейки, который составляли младшие классы, упирался в двери учительской. Возле двери кучкой стояли учителя. Седой видел, как они переглядываются, как, страдая от отцовского косноязычия, закатывает глаза и вздыхает «русачка», манерная дама с сочным детским ротиком. Сколько раз, когда отец сбивался и в поисках слова тянул свое прерывистое «э-э», Седой слышал за спиной блеянье – там нагло скопом передразнивали отца. Он в воображении хватал отца за руку и уводил. Одна мысль удерживала его на месте – не выдать свой стыд за отца и тем самым не предать его. На переменах отец ловил курильщиков – те запирались в кабинах уборных и дымили. Старшеклассники, среди них брат Тушканова, насторожили крючок и так ловко хлопнули дверью, что кабина оказалась закрытой изнутри. В окошечко над дверью ребята бросили, едва появился во дворе отец, зажженную скрученную фотопленку. Отец долго колотил в дверь, требовал открыть, затем рассвирепел, стал бить ногами, кричать. Сбежалась вся школа, дело было в мае, все во дворе. Седой пробился на крики отца – к уборной вел тесный проулок между угольным сараем и гаражом, – взял отца за руку и повел. Школьники расступились, отец затих и шел послушно. За оградой двора отец как переломился, упал. Их окружили школьники, глядели, как отец трясет головой, хватает воздух открытым ртом, как его худые руки шарят в воздухе, и Седой глядел с ними, страшась свистяще-хриплого дыхания отца, его выкаченных глаз, его тонкой, оплетенной венами шеи. Его посадили, прислоня спиной к ограде. Стало синюшным лицо, побелели ногти. Седой плакал, мокрыми руками гладил отца…

Седой швырнул в Юркин забор обломком кирпича. Они побрели по улице.

– Что с него взять, с этого Юрки, он правильных людей не видел, – сказал отец.

Понятие «правильные люди», как позже поймет Седой, отцу было внушено в дедовской семье; в Казахстан дед-горемыка, правдоискатель, пришел в годы столыпинской реформы из Пензенской губернии. На фронте это абстрактное понятие обрело у отца жизненную основу. В сорок пятом «правильные люди» разъехались по стране, смешались с другими людьми, сняли гимнастерки. Он заговаривал с мужиками в очереди у пивного киоска, в бане, на базаре, был прилипчив, многословен, все ему мерещилось, что этих людей он встречал на своем Северо-Западном или на формировании под Горьким. Поиск «правильных людей» стал у него навязчивой идеей после поездки в Азербайджан. Он ездил в солнечную республику закупать сухофрукты для облпотребсоюза, ему предложили смухлевать при оформлении документации на закупку, он отправился с разоблачениями в прокуратуру, ходил день за днем, уличающие документы ночами прятал под майку. Ему в чемодан подложили пачку денег, затем сделали обыск, составили акт о взяточничестве, где свидетели указывали номера найденных ассигнаций. Выручил его местный, азербайджанец, – фронтовик, конечно, наш, правильный человек, заканчивал отец свой рассказ…

– Ложись спать, Седой, – сказал отец, остановившись, легонько коснулся ладонью головы сына. – Я к маме схожу, а завтра мы двинем на Оторвановку, отнимем голубей.

Тень отца, опережая его, скользнула под навес соседского карагача. Донесся его кашель из глубины улицы.

Седой поддел ногой развороченную дверь голубятни. Дверь поехала, волоча кованую полосу запора. Тоскливый скрип долго угасал в ушах. Лунный свет как вода наполнял голубятню. Чернели пустые гнезда в углах.

Седой возвращался с огорода с помидорами в руке, когда увидел во дворе отца. Остался на тропинке, выжидая, глядел сквозь верхи веников. Еще ночью на пороге ограбленной голубятни он решил ускользнуть из дому пораньше, чтобы отец не увязался за ним на Оторвановку.

Из дома с ведрами вышла мать. Она поставила ведра, расслабленно обняла мужа за шею, повалилась на него, другой рукой подтыкала под косынку волосы. Глядела она хмельно, с легким неудовольствием преодолевая свою расслабленность, щурилась на свету, вся оставаясь еще там, в комнате с зашторенными окнами. Отец обнял ее полнеющий стан, она с улыбкой прильнула к нему. Подол сарафана, качнувшись, обнажил полные колени.

– Я тебя когда еще просила расчистить двор? – Мать оттолкнула руку отца.

Вырубить веники ей самой ничего не стоило бы. Она приберегала эту работу для отца. Седой разгадал происхождение ее причуды. Мать жила верой все, что заключало в себе понятие «дом», то есть она сама, их сын, их дом, двор с летней кухонькой, должно находиться в состоянии абсолютного благополучия ради него, ее мужа. Четыре года он пробыл на фронте, теперь вот третий год мотается по степи с геологоразведкой – он должен знать, что дома его ждут, что дома хорошо, чисто. Мать должна верить, что как бы ни вертело, ни носило его, он знал бы, чувствовал затылком, спиной, щекой, в какой стороне света она, его жена, что выпусти его на каком-нибудь чертовом Устюрте, он и оттуда бы, как голубь, нашел путь к дому в хаосе дорог, пашен и лесополос. Ей нужны были свидетельства его заботы о доме, чтобы, когда он вновь уедет, эти свидетельства напоминали о нем повседневно, питали уверенность, что ничто не преодолеет притягательной силы их дома.

Ныне она обостренно нуждалась в знаках отцовской привязанности к дому, к ней. Она болела второй год, под глазами появились темные, с коричневым отливом мешки, и хотя она как будто была дородна по-прежнему, платья стали велики, запали виски и проступили ключицы. Отец знал, что болезнь и увядание потому переживаются столь горестно, что она любит его, как пятнадцать лет назад, в час их свадьбы, когда сидели они во дворе за столами, когда она, девушка в длинном крепдешиновом платье с подкладными плечами, вытирала лоб сырым платочком, втискивала его в рукав и с нежностью глядела на жениха – он счастливо орал через стол, парился в суконном пиджаке, челка прилипла ко лбу.

После смерти мужа спустя годы скажет она Седому, что дни, прожитые без его отца, слились в один день, не припомнишь, чем жила, что делала. Что слабела вся, услыхав шум машины, а проходила машина – смотрела в пустую, замутненную пылью улицу, отходила, вздыхала. Сердце у нее колотилось, как у девушки, когда отец вдруг являлся, голос его казался чужим, волновал, она как бы вновь влюблялась в этого худого мужчину, брала его руку с обрубками пальцев осторожно, все ей казалось, что больно ему, ласкалась, волнуясь и опуская глаза: теперь все в ее мире было на своих местах, дни полны, двор оживлен голубиной воркотней, голосом сына, потрескиванием связок рыбы на проволоке.

– Я выдеру все веники! – Отец вновь обнял ее, прижал. – Для тебя разве жалко?

Он бросился в заросли. Сопротивление его веселило, он расталкивал их руками на обе стороны, ударами ног ломал под корень волокнистые шары, проваливался по грудь в смятую чащу, боксировал. Она смеялась, всплескивала руками. Он остановился довольный, что она приняла его игру, что смеется. Проваливаясь по колено, он выбрался из вытоптанной в зарослях ямы потный, обсыпанный мелкими зелеными зубчиками веничных цветков, схватил, притиснул ее щеку к своей красной горячей груди. Она счастливо смеялась, отталкивая его и в то же время прижимаясь к нему всем телом, сказала:

– Чего-то вспомнила, как мы тут без тебя зимовали. Ване было три годика. Хату замело по трубу. Все желтая собака у трубы лежала грелась. Потом пропала.

– Кто-то другой пригрел.

– Мы с Ваней так же подумали, а потом люди говорят: в бескунак[4]4
  Бескунак – метели на переломе зимы.


[Закрыть]
набегали волки из степи, похватали собак.

Мать подхватила ведра, родители вышли на улицу. Седой вынырнул из сырых веников. С середины двора ему было видно, как отец, опередив мать, на бегу раскрытой ладонью поймал ручку колонки. Тугая, скрученная напором струя вырвалась из рога, отец притиснул ладонь к его отверстию, повернул. Вылетело серебряное копье, вонзилось в живот подбегавшей матери, та охнула, бросила ведра. Вмиг испуг ее прошел, она засмеялась, оглаживая облепленный тканью живот, кинулась, оттолкнула отца, ладонью ударила с маху по струе, окатила его.

Когда родители входили с ведрами во двор, Седой неслышно выкатил велосипед из зарослей на улицу. На ходу, подражая отцу, он поймал ручку колонки. Чугунная крышка в основании колонки застучала – передалась дрожь чугунного литого цилиндра. Седой подхватил струю согнутой ладонью, сунулся ртом в ледяную кипень. Обжег лицо, нос забило водой. Потряс головой: хорошо!

IV

Компотница кузнецовского фарфора была опорожнена, Седой и Сережа вычерпывали ложками смесь подсолнечного масла и помидорного сока. Евгений Ильич сидел через стол от них с выражением отстраненности на лице. Беспокоило ли Марию Евгеньевну то выражение, с которым дед глядел на внука, или с исчезновением беляшей утратились иллюзии благополучия и уверенности в будущем, только сегодня она была недобра. Все трое в молчании дожидались, когда она переоденется за ширмой, напудрит свое красное личико и отправится на базар.

Уйти ребята не смогли – появилась красавица цыганка; мать велела Сереже проследить, чтобы цыганка не стащила чего: Евгений Ильич мог тотчас после сеанса уснуть.

Седой смотрел через стол, как художник выбрал крупную кисть, обильно смешал краску. Быстрым движением, не целясь, он бросил кисть на белое поле. Алая ягода лопнула на середине белого пространства, поток краски был подхвачен комом ваты, осушен, и вновь остроклювая ягода кисти лопнула в левом углу листа. Евгений Ильич сорвал лист со стола, велел цыганке прийти завтра в алой кофте или шали, дал десять рублей. Седой поднял с пола лист и здесь только увидел, что Евгений Ильич двумя движениями кисти наметил лицо и руку. В восторге разгадал в линиях узкие женские пальцы…

Заявиться на Оторвановку? Отбить голубей? Вдвоем-то?.. У Седого были еще два друга, но первый из них гостил в Чкаловской области, а второй, книжник, ревновал Седого к голубям, считал это занятие формой хулиганства, да и замухрыга был и в бой не годился.

Сережа предложил заявить в милицию о краже белой, с тем чтобы милиция официально допросила Цыгана и Мартына. Седой взглянул на него с превосходством человека битого:

– Милиция – это Жус, понял? А где Мартын держит – никто не знает.

– Выследим.

– Выследим? Туда сунься – ноги переломаешь: ловушки всякие, сигнализация…

Седой и жалуясь и спрашивая совета пересказал вчерашние и ночные события. Евгений Ильич посматривал на Седого отстраненно, даже как будто с сомнением, само собой, ему был известен вчерашний случай в горсаду со слов Ксении Николаевны. Вновь стыд перед ней, запластованный было всем происшедшим позже, разгорелся в нем. Седой, оправдываясь, торопясь, стал рассказывать, как Жус вытолкнул его из ограды кафе: он чувствовал, что пытается вызвать жалость к себе, и оттого было еще стыднее, и одновременно сердился на Евгения Ильича: легко ему осуждать, сидит тут!..

– А потом он бросил меня! На съедение Цыгану.

– Он таков. Кенгуру скачет на задних ногах. Медведь мохнат. Ты выбрал его в союзники.

– Он же начальник группы захвата угро! А с ним полковник.

– Все генералиссимусы мира не смогли тебе запретить уйти с Ксенией Николаевной.

– А белая?

– Забыть о ней… Сказать себе: нет никакого Жуса. Нет Мартына.

– Но Жус есть и белая есть!

– Можно жить дальше так, будто Жуса нет, а Ксения Николаевна есть… Нам надо беречь друг друга. – Евгений Ильич вытянул из-за шкафа полдюжины застекленных акварелей, выбрал одну, в рамке с желобками, гладко зашпаклеванной и покрытой серой, с металлическим блеском краской. Он скальпелем отодрал бумажную ленту, удерживающую в гнезде картонный задник. – Рамка куплена на Кузнецком мосту, – сказал Евгений Ильич, когда его акварель «Цирковая наездница» была вынута и в рамку вставлена акварель Седого. Он осмотрел чуть отбитый угол рамки, выкрошилась шпаклевка, сказал. – Несите, рамку не побейте..

– Зачем это ей?

– Поделишься с Ксенией Николаевной радостями своего отрочества.

Среди тех акварелей, что Седой помог Евгению Ильичу затолкнуть за шкаф, была еще одна с цирковой наездницей.

На посмертной выставке Евгения Ильича в Союзе художников Седой, присев отдохнуть под наездницей в лиловом – именно эту акварель Евгений Ильич вытащил из рамки, чтобы вставить его плохой этюд, – наслушается разговоров. Называя покойного Евгения Ильича дедулей, станут его осуждать за отсталую технику: он не смешивал краски ни с белилами, ни с гуашью; техника, естественно, отражает полное отсутствие у него современного мышления и социального мужества: всю жизнь дедуля писал только цветы, красавиц и цирк… Бессмысленно было тут защищать Евгения Ильича, да и как, что говорить?.. Что мальчиком семи лет пришел в цирк и был поражен его музыкой, его сияньем, красотой наездницы, звучаньем ее имени – Мирандолина? Что свой детский восторг переживал всю жизнь? Два зала, как цветущий сад, полный балерин, цыганок, красавиц в бальных платьях. Неслись цирковые наездницы, празднично сверкали, искрились женские и конские глаза, согласно движению изгибались султаны, складки шелка отражали сиянье юпитеров; белел локоть, ямочка в мякоти руки была нежна…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю