Текст книги "Прощание с колхозом"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
На уборке хлеба «не запили бы»… В другом краю области, в другом колхозе, собирались давать зарплату. Председатель противился: «Запьют». – «Взрослые люди… Уборка… – уговаривали его бригадиры. – Бабы ждут денег». Председатель сдался, «взрослые люди» запили. Что им уборка, этим «взрослым» людям…
В бригадной конторе народу было негусто: ветврач, продавщица. Терзали они телефон. Шумели в трубку: «Але!.. Але!..» Из трубки явственно гремела музыка. Как и в прошлом году, когда три дня подряд пытался я дозвониться до райцентра, а из трубки лишь музыка да музыка, да чисто так. Зато радио говорило «по-немецки», как матерь Лелька объясняла: «Наше радио все боле по-немецки бельмекает: не пойми, не разбери, часов не проверишь». Вот и нынче оно то урчало, то пищало. Ветврач его выключил в сердцах.
– Раньше было кому пожалиться, – вздохнул он. – В райком: мол, наведите порядок. А нынче встретишь начальника связи, он и рта не даст раскрыть, еще издали шумит: «Людей нет! Провода нет!» – «А вы ведь опять цену повысили». – «И еще повысим, – подтверждает он. – А людей нет, провода нет. Да еще и столбы пилят».
Не верится, но чистая правда: валят столбы и увозят, целыми линиями. Электрические еще побаиваются, а линии связи сносят. Что чеховский злоумышленник, он лишь гаечки отворачивал. Нынешние работают посерьезней: снимут десяток столбов, увезут, а ты алекай через пустое поле…
В Дурновскую станицу, к Мазиным, вернулся я вечером, хозяева были дома; но Владимир Яковлевич снова спешил, торопясь еще раз объехать свои поля. В его арендном звене ли, бригаде 25 механизаторов, 3 200 гектаров земли, а нынешняя головная боль, как и у всех, – сено. Колхозное сено, корма, а значит, зимовка. Прежде в колхозе было 5 тысяч голов скота, и кормов вечно не хватало. Пришло время свободы: райком не командует. Хочешь – значит, уменьшай поголовье. Уменьшили в пять раз. Не вдвое, а впятеро! Земли осталось столько же, и люди те же. И все равно кормов не хватает. Почему?
Едем полями. Вот скошенный, в валах, эспарцет. Уже просохший. Но ни людей, ни машин не видно. А вот уже в копнах доброе сено. Вокруг безлюдье. Седьмой час летнего погожего дня, того самого, который год кормит. Но кончился рабочий день, и с кнутом рядом – никого. Вот и разъехались по домам колхозные работники. Свое сено к подворью будут ночь напролет возить и в скирды класть, а потом еще и укроют от дождя. Возили и возят, ночи не спят, потому что погожих дней нынче раз-два и обчелся. А колхозное – жди дождя, который уже недалеко: мглой обступает со всех сторон.
Приехали на гумно. И там ни души. Недовершенный скирд, свезенное сено и сваленное. Уже черное, прихваченное дождями. Снова мокнуть ему. «Нынче пуд сена что пуд меда», – говорили старые люди. И я это видел и чуял сегодня, когда ехал цветущими лугами. Но пропал, считай, по всей области первый укос люцерны. И это все пропадет. Черными будылками будут скотину кормить. А то и соломой. Трудная будет зимовка.
На гумне останавливаемся, гул мотоцикла смолкает.
– Не мое, – горько роняет Мазин.
И это не просто слова, рисовка ли передо мной, это правда, им выстраданная. Владимиру Яковлевичу за сорок. Работал он агрономом, главным агрономом, управляющим, не раз звали его председательствовать. Одним из первых в области ушел он в аренду, и не в угоду моде. Человеку неглупому, грамотному агроному, разве сладко всю жизнь с кнутом стоять? В аренде он увидел выход для колхоза, для земли, для себя.
3 200 гектаров земли взяли двадцать пять человек. С колхозом заключили договор: платят за технику, горючее, удобрения, сдают готовую продукцию, производят расчет. В звене ни одного лишнего человека, Владимир Яковлевич сам в кабину трактора полез. Тогдашний первый секретарь обкома партии Калашников, приехав как-то на поле, заподозрил маскарад, когда из трактора вылез пропыленный агроном-звеньевой. Но потом понял, что это не игра для начальства. Проговорили они тогда на поле два часа. Калашников пригласил членов арендного звена приехать в обком договорить. Ездили пять человек. Три часа шел разговор. Об аренде, ее сегодняшних достоинствах, недостатках, о завтрашнем дне.
За два года людей в арендном звене уменьшилось вдвое: избавлялись от нерадивых. Количество земли осталось то же, а отдача от нее повышалась. Росли заработки. Все будто хорошо. Но недаром говорят, что дорогу осилит идущий. Сказав «а», нужно говорить «б». А именно: закреплять чувство хозяина. Нужно было дать право на выкуп техники, чтобы она стала личной, своей. Нужно было заводить звену собственный банковский счет, как и положено настоящему хозяину: плати за горючее, удобрения, за услуги мастерской, зернотока так, как платишь в своем личном хозяйстве. И нужно было от лишних людей избавляться по-прежнему, уже не от явных лодырей, которых убрали, а от скрытых, которые понимали, что в большом стаде всегда можно отлежаться и даже в арендном звене работать не в полную силу. Мазин это чувствовал, видел, но в пору ту сверху все же главенствовал «социалистический выбор» и разговоры о выкупе техники встречали, мягко говоря, прохладно. А снизу шумела молва о «бешеных» арендаторских заработках; колхозное руководство и районное скептически спрашивало: «А остальных людей куда девать? Какие в мазинскую аренду не подойдут?» И в самом деле, куда этих лодырей, полулодырей, придурков-«краснодеревщиков»? Даже сейчас ответ неясен. Тогда тем более. А тут еще банковский счет собственный, считай, личный. А своим денежкам мы хозяева всегда недурные. И что достанется с этого счета колхозной конторе, районному комитету сельского хозяйства, областным начальникам, министерству? Ведь не Божьим промыслом они живут. Вот так все вместе, снизу и доверху, Мазина остановили. И сегодня он там же, где и начал, у того же разбитого корыта: двадцать пять человек вместо тринадцати. И сидит вот, вздыхает: «Не свое… Свое сено будут ночь напролет возить. А колхозное…»
Колхозное мы поглядели и возвратились домой. Там ждали нас домашние дела и заботы. Хозяйство у Мазиных, как и у всех жителей сельских, очень немалое: свиньи, птица, пчелы и, конечно, огород, в котором нынче пришла пора помидоры подвязывать да пасынковать. Вместе с родителями работали взрослые уже сыновья. Старший – студент пединститута, младший – без пяти минут студент сельхоза. Огород у Мазиных образцовый. Галина Федоровна не только директор школы, но и биолог. На пришкольном участке в теплицах растут лучшие в области сорта помидоров, перца, капусты, полученные от областной сортоиспытательной станции для проверки. Рассадой школьники снабжают не только своих станичников, но и целые колхозы. Огород Мазиных именно такой, каким и должен быть у семьи биолога, агронома и будущего агронома…
К сумеркам помидорные ряды стояли словно на параде – шпалерами, аккуратно подвязанные. К тому времени поспела и банька, за ней поздний ужин, а потом долгие, за полночь, разговоры о делах сельских.
Семья Мазиных, на мой взгляд, редкий теперь в России островок сельской интеллигенции, которая, в отличие от городской, не только мудра, но и практична в делах житейских. У Мазиных прекрасная библиотека, допоздна горит свет в их доме. Но сильны они не только книжной премудростью. Дурновская школа, где много лет директором Галина Федоровна, – одна из лучших в области. Сюда, несмотря на дальность, едут за опытом и на практику ученые пединститута, преподаватели и студенты из областного же педагогического лицея.
Звено Владимира Яковлевича тоже на виду, в своем деле он специалист авторитетный.
В делах обыденных: дом и подворье, у Мазиных есть чему поучиться. Скотина и птица – в добротных стенах, а не в каких-нибудь покосившихся катухах. Дом, а рядом, под одной крышей, баня, летняя кухня, кладовые, мастерская – все сделано удобно, как говорится, с умом, своими руками. О сыновьях тоже худого никто не скажет. У Мазиных не только и не столько слова, но и дела, что для села ли, хутора очень важно. Потому что и дед Щукарь порою неглупые вещи говорил. Но это – пустая говуря, какой много нынче. А вот речи Яковлевича, как зовут его в округе, послушать не грех.
Нынче он говорит с горечью, много курит.
– Аренда не пошла еще и потому, что характеры разные: у председателя, агронома, работника – у каждого свое «я». Помирить их должен закон о земле, чтобы производственные отношения определялись законом, а не моим ли, твоим характером. Ты говоришь про павловскую ферму, я ее знаю. Две тысячи было свиней – пятнадцать человек обслуги. Сто пятьдесят осталось – те же пятнадцать человек. Свинина дорогая, невыгодно, нерентабельно. Но может один человек и тысячу, и полтысячи голов откормить. Это жизнью доказано.
На здешней свиноферме в ту пору, когда работал Мазин главным агрономом, такое было. Уговорил Мазин хорошего работягу, прежде крепко пившего, но завязавшего, взяться за свиней на аренде. Правда, уговаривать больше пришлось жену, и даже расписку написал, что если не заработают арендаторы, как агроном обещает, то из своего кармана заплатит. Два года работал человек на аренде. Все было: отличные привесы, заработок. Восстал народ на колхозном правлении: «Ворует! Догляду нет, он ворует!» Напрасно взывал Мазин: «Если ворует, поймайте! Накажите, вычтите, заставьте честно работать!» – «Ворует! – был ответ. – Не может быть, чтобы не воровал! Прикрыть лавочку!» Аренду прикрыли. Свинина опять стала убыточной.
– А нынче вовсе свобода, – говорит Мазин. – Агроном человек лишний, он может советовать: «Надо бы удобрения, надо бы обработать гербицидами…» «Не надо!..» – кричат. «Надо бы…» «Не надо! Дорого!..» – «А выйдет дороже: амброзия уже пожаром пошла. Земля работает на истощение. Это все равно что не кормить человека, а требовать с него работы. Он ведь все равно упадет».
Мы говорили и слушали. И вот за темным стеклом окна зашуршало. Вышли на веранду. По крыше сеется дождь, неторопливый, как видно, долгий. Послушали, вздохнули разом. Мне сразу привиделся просторный луг в займище, который вчера косили; люцерна на огороде у матери Лельки, зеленые валы ее; а еще – завтрашняя дорога, раскисшая и разбитая. У Мазина вздыхать было больше причин.
Пошли мы спать. Конечно, не спалось мне. Не мог разом окончиться разговор, который веду я давно с тем же Мазиным, бывая здесь то зимой, то летом. Какие-то фразы Мазина вертелись в голове, обрастая иным, подходящим:
«Как зайцы мечемся: абы как на работе, абы как дома»… Трактористы, которые бросили нынче работу по-светлому, оставив сено мокнуть под дождем, они ведь не отдыхать подались, не телевизор глядеть. Им надо свое сено возить, для своей скотины, которая семью кормит. И тут им ни ночь, ни даже дождь не помеха;
«Работают, чтобы красть»… То сено, подсохшее, добрый, едовый эспарцет, над каким мы с Мазиным вздыхали, оно скорее всего не намокло, успев до дождя перекочевать в какой-нибудь сенник, под крышу. Дело вполне естественное. Об этом говорено-переговорено;
«Нужно, чтобы хороший работник получал в десять раз больше лодыря и жил в десять раз лучше. А теперь они одинаково воруют»;
и самое главное: «Не мое! Не мое – и всё тут!»… Вроде бы у самого Мазина звено арендное, работают неплохо. Но вот недавно поставили на трактор одному из механизаторов новый двигатель, цена ему, считай, миллион. Проехал трактор пятьсот метров и стал. Заклинило новый движок. Пробку картера «хозяин» не затянул, она от вибрации выпала, масло ушло. Двигателю конец. И в звене никаких особых страстей: ладно, мол, с кем не бывает… А было бы «мое»?
Не спалось мне. Мазин тоже поднялся, пошел на кухню курить. Трогать его я не стал. Для меня все эти разговоры, раздумья, конечно, несладки. Но уеду – развеется. А для Мазина это жизнь. Нелепая, горькая в своей ежедневности, но его жизнь, которую уже не переиначишь.
Два года назад Мазин сделал попытку вырваться из нее. Он хотел взять землю. Все обдумал, столковался с одним из хороших механизаторов, и решили они взять 600 гектаров земли. Не вышло. На хуторском собрании народ им в земле отказал. (А против воли хуторян он не пошел: «Мне с ними жить». Хотя мог бы.) Устроили на правлении колхоза, где окончательно этот вопрос решался, невеселую игру. Никто не знал, с чем он пришел на правление. Главные специалисты держали ушки на макушке, понимая, что уход такого человека, как Мазин, – сигнал тревоги нешуточный.
Кто проморгает, может остаться на бобах. Недаром отказали ему хуторяне: «Помещиком хочет стать. Землю заберет, технику – всем завладеет, а мы останемся…» И когда во время заседания правления стал писать Мазин бумагу, которую тут же углядели: «Прошу выделить…» – один за другим стали исчезать из председательского кабинета главный агроном, главный инженер, главный зоотехник. Они возвращались через короткое время с наспех написанными заявлениями. И если бы уперся в ту пору Мазин и вышел – следом ушли бы многие, колхозу, видимо, пришел бы конец… Но Мазин, свою бумагу дописав, подал ее председателю. У того в усмешке дрогнули губы, и он прочитал вслух:
– «Прошу выделить воз ржаной соломы для мочки яблок…»
Остался Мазин в колхозе, в звене.
В наших беседах он, конечно, всего не договаривал. Я рассказывал о Гришине, Штепо, Шестеренко, других удачливых фермерах. Он знал больше меня. Он понимал все. А мое дело – лишь догадываться, что там, в душе человеческой…
Впрямую мне Мазин не сказал и не скажет, не тот человек. Но брошенное вскользь: «А звено?.. А школа?.. Животноводство рухнет…» В хозяйствах других говорили мне откровеннее: «Уйду я, все брошу – а что с ними будет?» И указывали на людей, колхозников рядовых, не способных уже самостоятельно, без кнута иль указки работать. И полуспившихся, и отроду таких. «Вот доведу до ума всю социалку и уйду», – обещал в другом месте другой руководитель. «Жалко бросать, – вторил им третий. – Такое хозяйство развалится». А хозяйство действительно могучее, одно из лучших в стране.
Мазину трудно из души вынуть и выбросить ответственность за все хозяйство, за всех людей. За школу, к примеру, в которую он вложил много забот и труда. И не только потому, что там директорствует его жена, а потому что там его сыновья и дети его товарищей. А значит, это его заботы. Идея образцового сельскохозяйственного двора школы, не хуже западных, тех, что на телеэкране. Разве можно эту мечту отбросить? Пусть сейчас ей не время. Но именно нынче школа была бы нищей, если бы не звено Мазина, а точнее, не энергия и самоотверженность самого Владимира Яковлевича. Полторы сотни гектаров школьной земли: ячмень, горох, горчица, техника, кредиты, люди, выгодный сбыт – все бы разом рухнуло, уйди Мазин в самостоятельные хозяева, потому что на первых порах у него хватило бы времени только на свое: свои кредиты, своя техника, своя земля.
Для колхоза, для хутора, конечно, выгодно, что Мазин остался. А для него? Недаром он говорит: «Нужно, чтобы хороший работник жил в десять раз лучше, чем лодырь». Конечно, Мазин не бедствует, живя, как и все, подворьем. Но даже легковой автомобиль, показатель сельского благополучия, теперь ему не под силу. И он латает свой старенький. Несколько лет назад, еще при старых порядках, дал им обком на арендное звено два автомобиля. Владимир Яковлевич, организатор звена и его руководитель, конечно, себе не взял, сказав: «Давайте по-честному: кинем жребий». Кинули. Повезло не ему…
Дождь сеялся ночь напролет. Утром не разведрилось. Хуторская округа тонула в мороси, хуторская дорога – в просторных лужах да бездонных колеях. Мазин во дворе прогревал тяжелый свой мотоцикл, точнее, колхозный, положенный ему как транспортное средство. Дали его нынешней весной, не пешком же бригадиру по полям мотаться. На хуторе «догадались»: Мазин на школьный урожай себе мотоцикл купил, а еще «сигареты дорогие курит» – словом, нажился.
Пророки в своем отечестве не в чести. Это истина древняя. Радетелям та же цена. Хотя труды их и порой немалые жертвы далеко не напрасны. Кто оценит их? Одна надежда – на Бога…
Уезжал я из хутора в дождь. Выбрался на асфальт. До Филонова рукой подать. Но что мне райцентр… Разговоры про беспредел, про московские козни. Хотелось поехать к Гришину – до него не доберешься. Можно бы во 2-ю Березовку, новый «экспериментальный центр». Колхоз там реорганизовали, разделив на «кооперативы с полной самостоятельностью». И теперь друг на друга с вилами идут.
Но нынче, в пору дождливую, скучную, что-то не хотелось мне съезжать с асфальта и соваться в грязь дорожную и житейскую. Поехали-ка домой, ведь уже больше недели в дороге. Асфальтом, московскою доброй трассой, за сотней верст сотня, пусть по дождику, не спеша, но доедем. И всюду почти на полтысячи верст мокла под дождем кошенина. В рядах, валках, кучах, сгребенное. А то и на гумнах, возле ферм, свезенное, но в скирды не сложенное. Сено мокло, чернело. Люцерна, эспарцет. Луговое да сеяное разнотравье. Тяжелая будет для скотины зимовка.
В придорожных хуторах в хозяйских дворах стояли сенные скирды, прикрытые полиэтиленовой пленкой, толем, а то и брезентом. Что им дождь…
Хутор Большой Набатов лежит в просторной долине вдоль речки с красивым названием – Голубая. Охраняют хутор справа и слева Городская гора да Львовичева, Белобочка да Лысенький курган, Прощальный да Кораблев. Впереди, немного отступив от крайних домов, синеет батюшка тихий Дон. За ним в займищных густых уремах среди вербовой, тополевой, дубовой гущины прячутся тихие озера: Бурунистое, Песчаненькое, Большие да Малые Клешни, Синие Талы.
От центра областного, города Волгограда, до Большого Набатова полторы сотни километров, до районного, Калача-на-Дону, – шестьдесят, до центральной усадьбы совхоза, станицы Голубинской, – менее тридцати, но уже без асфальта, колдобина на колдобине. Слава богу, что сухо. Недолго я поплутал, взяв левее от Дона, но скоро выбрался к долине речки Голубой. Справа вдали Большой Набатов, рядом, под горою, – Евлампиевский, он же Горюшкины. Там лучшие из всей округи груши. Они и сейчас стоят, вековые, могучие дулины. По весне цветут, в свою пору светят желтыми душистыми плодами, потом устилают ими землю. Некому собирать их и есть. На хуторе никого из наших людей не осталось, лишь пришлые, чеченцы, две-три семьи сменяют друг друга. Чуть далее – хутор Осиновский в вишневой да терновой гущине. Там нынче лишь одна старая, больная женщина. Уходить не хочет. Еще дальше – хутор Большая Голубая, где когда-то стояло пять мельниц-водянок. Ныне и он на последнем вздохе. Сорок три километра от центральной усадьбы, без асфальта. От хутора Тепленький остались лишь дикие сады, да развалины, да красивое имя. Эти имена греют горькую память: Березов, Каменно-Бродский, Липо-Лебедёвский, Липов Лог, Зоричев, Еруслань… Сколько их…
Дорога моя – в Большой Набатов, но уж коли случилось так, проедем через Евлампиевский, спустившись с горы. Тем более слышал я и в местных газетах читал, что поселились на хуторе новые люди: Лысенко, Караваев. Первый зерном занимается, второй – коневодством.
Нынче осень. Ударили первые утренники, и как-то разом, пожухнув, опала листва. Груши стоят голые, по хутору далеко все видать. На въезде рядом с дорогой – павшая лошадь, терзают ее три собаки. Слева – убогий домишко, на веревке сохнет белье. Разоренный двор, забора и признака нет, про другое не говорю. Это временные, чеченцы ли, даргинцы, азербайджанцы – словом, пришлый народ и, повторю, временный, взяли свое и ушли. Вот другой дом, на вид поприглядней, с забором; у двора – хозяева, говорят: «Уезжаем домой, в Грозный. А сюда приедут другие, тоже из Грозного». И тоже на время, добавлю я. Чуть далее живут Магомадовы. Вот и всё.
Посреди хутора у дома заброшенного грудится техника: тракторы, сеялки. Там же кучи старых досок и бревен. Это хозяйство Караваева, коневода. Земли у него больше трехсот гектаров. Несколько лошадей бродят под горою. Хозяев нет. Бывает вроде какой-то работник. Но редко. Самого Караваева я часто в райцентре встречаю.
Неподалеку тоже признаки жизни: техника, тележка с просом. За речкою гудит комбайн, видно, хлеб убирает. А ведь конец октября. Добрые люди в июле уборку закончили. Давно посеяли, озимь кустится. Здесь – уборка. Это фермер. Кажется, Лысенко.
Никого не хочу укорять. Как говорится, чужую беду рукой разведу. Но не сказать не могу. Ведь и земля есть, и техника, и кредиты получены немалые. А результат: дохлая лошадь у дороги. Переверну присловье: строить – не ломать.
Лет десять, наверное, назад приехал я на этот хутор впервые. Тогда здесь закрыли школу. Она стояла под горою, у хутора на виду. Потом ее сожгли. Закрыли школу, а хутор был живой. Вон там, у колодца, который потом завалили, говорили мне хуторские бабы: «Никого нас не будет здесь через год-другой». Не верилось. Больно уж хутор был хорош. Большие казачьи дома-курени – с низами, «галдереями». Просторные огороды, левады, в плетневой огороже. Возле речки луг, за речкою – хлебные поля. Даже не верится, что все это было.
Для тех, кто не верит, не знает, как погибают хутора ли, села, пример, как говорится, наглядный – хутор Большой Набатов, он рядом, в пяти верстах. Дорога – лугом, над речкою.
Большой Набатов еще живет. Он умирает трудно, как все могучее. Но умирает. Из людей, которые здесь родились и крестились, остались лишь пенсионеры: Вьючнов Василий Андреевич, 1910 года рождения; Жармелов Фома Тимофеевич, 1918 года рождения; жена его Евдокия Ивановна; другие под стать им – Арькова Акулина Яковлевна, Одининцева Ольга Игнатьевна, Евсеев Иван Григорьевич, Пристанскова…
Когда-то большенабатовский колхоз имени Буденного известен был на всю область. Хутор людный: триста семей. «Тут улица, там улица… Как в городе…» – вспоминают старые люди. Пять полеводческих бригад. Из них одна молодежная. Птицеферма с гусями, утками да курами, молочнотоварная… Овечьи гурты… На конеферме одних маток было до пятисот. Все это в прошлом: тяжкий труд, палочки-трудодни, то копеечные, то вовсе пустые, когда вместо хлеба давали 200 ли, 300 граммов куколи. Куколь – черные семена сорняка вьюнка, какой при молотьбе в хлеб попадал. Потом на току его отделяли. Зерно сдавали государству, куколь оставляли колхозному трудовому народу.
Его запаривали и ели. Он был едовее желудей, вязового листа, лебеды, речных ракушек-перловиц и прочего, чем кормился колхозный народ. Ведь хлеба-то начали досыта есть лишь году в 1954-м ли, 1955-м.
Но работали – на фермах, в полеводческих бригадах, плохо ли, хорошо, но кормили страну, сами кормились, детей растили. И наконец, отработав свой немереный стаж, ушли на пенсию. Началась новая жизнь. Длится она и поныне.
В последние годы с экрана телевизора, газетных страниц, с трибун, доказывая нужность свою, народ разный, от президентов до милиционеров и шахтеров, кивает на Запад, где платят президентам и полицейским поболее, и предлагает на тех равняться. Доводы звучат убедительно. Появляются все новые «Форосы», роскошные и надежно охраняемые особняки, «мерседесы» и прочее. Догнать и перегнать Америку хотят все. Но могут лишь сильные мира сего.
А набатовские старики… Да только ли набатовские. Там и здесь, глядя на их немудреное житье, вспоминаю я старость иную. Стоит в глазах венгерская деревенька, дом и двор тамошнего бригадира, куда вошли мы передохнуть после долгой дороги. Не дом я вспоминаю, не убранство его, не цветник, а обыкновенные качели во дворе. Когда отворил я калитку и вошел во двор, на тех качелях качалась теща колхозного бригадира, милая пожилая женщина в светлом платье, в седых кудельках, в туфельках. «Пирошка! – позвала она дочь. – К нам гости!»
Скажи, мой читатель, мой невидимый собеседник, где ты видел такое селенье у нас в стране? Я уж не буду кивать на Америку, где под Филадельфией, на окраине Джорджтауна, и день, и другой приходил я в уютный городок пенсионеров. Там зелень и тишина, милые домики, хорошая обслуга, цветы. И не миллионеры там живут, а, как говорят, простые американские люди. Мой коллега там же, в США, неделю прожил во Флориде, гостя в пансионате у бывшей медицинской сестры. Мы встретились в Нью-Йорке перед отлетом, и он взахлеб рассказывал о плавательном бассейне, теннисном корте. Но бог с ним, этим кортом, – читатель мой, мне качели покоя не дают, обыкновенные качели во дворе венгерского сельского дома. Туда-сюда… Качи-качи… Старушка на них. В седых кудельках, в светлом платье…
Арькова Акулина Яковлевна, набатовская колхозница с немереным стажем, с тяжелыми, разбитыми руками, сидит возле меня, горбится, рассказывает с усмешкой:
– Пролежала я две недели в больнице на центральной усадьбе. Врач домой выписывает, говорит: «Свинину не ешь». «Откель у меня свинина?» «Колбасу тебе тоже нельзя». «Колбасы нам, слава богу, два ли, три года не возили». «И яиц тебе нельзя». «Кур перевела давно. Чем кормить? Добывать уж не в силах». Врач поглядел, говорит: «А вот сливочное масло можно». А я уж забыла, какое оно и напогляд.
Малая хатка Акулины Яковлевны стоит рядом с хуторским магазином. Но что в том холодном, нетопленном магазине? Лишь длинные пустые полки по стенам. Пустой, он кажется огромным и оттого еще более холодным. А на дворе лишь октябрь. Что тут будет зимой? Знаю точно, что тепла не будет, потому что нужен новый водяной котел, а сельпо – нищее, у совхоза больше 100 миллионов рублей долгу. До магазина ли ему? Так что спасибо за хлеб, который еще возят. Он, батюшка, главная еда Акулины Яковлевны. Какое-никакое хозяйство держать она не в силах. «Изработалась», – признается честно. Я вижу: все верно, она изработалась за долгие-долгие годы. Теперь вот сидит в малой хатке своей. Что здесь? Постель, да икона, да сундук со смертной одежей – вот и весь нажиток за семьдесят лет труда. В своих заметках я не раз еще буду подчеркивать: нажиток… За тридцать лет колхозного труда, за пятьдесят, за сто.
– Своего не будешь иметь, сбирайся – и на попов баз, на кладбище, – указывает Фома Тимофеевич Жармелов перстом на хуторской погост.
– Работаем, трудимся, вот и живем, – вторит ему Василий Андреевич Вьючнов, ему нынче восемьдесят четыре года. – Ноги не идут, а надо. Реву, но иду работать.
Просторные левады, подворья, где хрюкают свиньи, гребутся куры да плещутся в луже утки. Овечки да козы – в степи, на попасе. И все это – труды и труды. Копать и полоть, поливать, чистить, сено косить, возить дрова. А ведь годы немалые: семьдесят, восемьдесят…
Где-то дети – далеко ли, близко. Приезжают налетом. У них свои заботы. А хозяйство, которому отдана жизнь (раньше колхоз имени Буденного, теперь – «Голубинский»), – какая от него помощь своим ветеранам? Тут ответ один: никакой. Вспахать ли огород, сено привезти, дрова. На себе не потянешь. Не поможет тебе управляющий, а директор и вовсе. Кланяйся трактористу, готовь бутылку ли, две. А водку нынче на хутор редко привозят. И стоит она – две тысячи рубликов. Вот и приходится расплачиваться овечкой ли, козой. А по-другому никак. Бутылка, бутылка, бутылка… Горсть зерна, что выдают пенсионерам, – что от нее проку? Двух курят прокормить? Надо? Привезут. Но готовь за бутылкой бутылку. Принимай да побаивайся. Ведь ворованное. Поймают – будешь отвечать.
Восьмидесятилетняя Евлаша не стала было свинью держать, мочи нет. За год в хуторской магазин не привезли ни жиринки. Снова пришлось свинью заводить в восемьдесят лет. Какая уж тут Америка, какая Европа, какие качелики. Как сказал Василий Андреевич: «Ноги не идут, а надо. Реву, но иду работать». Это по-нашему.
Когда Акулина Яковлевна рассказывала о больнице, о советах доктора, то нет-нет да и прикладывала руку к иссохшей груди.
– Болит? – спросил я.
Она кивнула. Хотя о чем было спрашивать, погляди – и увидишь.
– Лекарства надо пить, – посоветовал я.
Собеседница лишь вздохнула в ответ.
Фельдшерский пункт на хуторе третий год уже на замке.
Дай мне бог ошибиться, но, кажется, этой зимой он рухнет, а к лету его растащат. А ведь дом еще хороший, старинный, как на Дону говорят, круглый, казачий дом. Прежде ему каждый год делали небольшой ремонт: подмазывали фундамент, красили, доску-другую прибивали. И он стоял, приглядный, уютный. Старый Вьючнов последнюю фельдшерицу вспоминает добром. Она делала ему уколы, после которых он чуял себя здоровым: «Буравлем ходил». Нынче, когда «прихватит что-то внутре», он лечится… Рука не поднимается, да и читателя жаль, так что умолчу я, чем лечится восьмидесятичетырехлетний Василий Андреевич, когда у него прихватит «что-то внутре».
– Хочешь – болей, хочешь – нет, – говорит Фома Жармелов. – В ту весну я без сознания больше суток лежал. Приезжали, сказали – вроде инфаркт. Трогать нельзя. Больше не трогают.
– Те годы таблетки возили, – вспоминает его жена. – Много было таблеток: от головы, от кашля. А последний раз, тот еще год, привезли лишь зеленку. Хочешь – лечись ей, хочешь – курей мажь для отметки.
Не станичным, с центральной усадьбы, докторам мой укор. Что они могут сделать, имея единственную машинешку для всех забот? А дороги от станицы Голубинской к пяти ее хуторам далекие и нелегкие, там и метра асфальта нет. И что хутора… Уже станица чует новые времена: собираются закрывать как нерентабельную аптеку.
А в Большом Набатове у фельдшерского дома осыпается обмазка фундамента и, что самое главное, исчез столб, который поддерживал кровлю веранды. Теперь эта кровля висит. Ляжет снег, она рухнет и потянет за собой всю крышу дома. А тогда дом растянут в два счета. К лету останется лишь обглоданный остов. Вот он, рядом, живой пример: хуторской клуб. За год-другой от него лишь кирпичные стены остались: ни потолка, ни сцены, ни окон, ни дверей. А здание хуторской почты? В прошлом году приезжал – стояло. Не успели закрыть – остался лишь фундамент. В Евлампиевском магазин еще недавно работал, теперь – разбили. А школу там сожгли давно. Хорошая была школа. Любил я там летом на ступенях посидеть. Сидишь, весь хутор видать и всю округу. Закрыли ее – и хутору конец.
Большой Набатов умирает от такой же беды. Ни почты теперь, ни медицины. А началось все со школы.
Николай Николаевич Семерников, управляющий совхозным отделением в Большом Набатове, еще молод, но работает на этом хуторе десять лет. Сначала агрономом, теперь – в нынешней своей должности. А школа будто бы к полеводству да животноводству отношения не имеет. Но это будто бы. Семерников же знает и чует не первый год на собственной шкуре, что имеет отношение. Нет в хуторе работников для фермы и для поля, и новых, даже беженцев, сюда не заманишь, потому что с семи лет детишки должны на целую неделю отправляться из родительского гнезда на центральную усадьбу, в тамошний интернат, в котором доброго мало. Нынче осенью там не топят, и спят ребятишки под тремя одеялами.