Текст книги "Прощание с колхозом"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глухомань
Мой знакомый, Федор Иванович Акимов, долгие годы проживший на хуторе Большая Голубая, как-то вспомнил:
– В молодости, бывало, доберешься от своего хутора до Клетского грейдера, глядишь – машины идут. Думаешь: счастливые люди тут живут, куда хотят, туда и едут. В Голубинку ли, в Калач, в Клетскую… И даже в Волгоград можно попасть. А у нас… В нашей глухомани помри все – и никто не узнает.
Несколько лет назад снежной зимой на Калиновом Колодце обвалилась кошара. Поставленная кое-как, она не выдержала тяжелых снегов и рухнула, хороня под собой овечью отару. Сколько-то овец осталось, их угнали на центральную усадьбу дозимовывать. Туда же ушли и чабаны.
А на Калиновом Колодце до весны пировали лисы и волки, обжираясь падалью. Порою туда приезжали охотники, устраивали засады. Добыча всегда была.
Весною приехали на Калинов совхозные рабочие, чтобы разобрать завал. И обнаружилось, что зимою не всех уцелевших овец забрали. Какие-то остались, отрезанные, под обломками. Они и выбраться не смогли, и волки их не достали. И что самое удивительное: несколько голов дожили до весны. Они грызли камыш, которым утеплена была крыша. А потом – шерсть…
Когда еду глухою осенью ли, зимой и от асфальта, от грейдера ли уходит разбитая, снегом занесенная дорога, вспоминаю Калинов. Думаю: может, и здесь где-то, в конце пути, от мира отрезанный, кто-то ждет спасенья. Дождется ли, весна далеко…
Но к делу. Лето 1993 года. Алексеевский район.
«Бесхозяйственность, растащиловка и прямое воровство глубоко укоренились. Пока не поймут, что воровать у самого себя нельзя, рассчитывать на улучшение оснований нет», – прочитал я два дня назад и выписал в блокнот строки из выступления в районной газете главного агронома комитета по сельскому хозяйству района. О колхозах он писал и колхозниках.
А нынче ранним утром собирался я уезжать с хутора после короткого гостеванья, ждали меня в станице Дурновской.
Поднялся я вместе с хозяевами, до зари. Они управлялись по хозяйству, коров доили, потом выгоняли скотину к стаду, а я собирался в дорогу.
Сели завтракать: дымились горячие щи, шкворчала в жаровне картошка с мясом, блинцы, яички, молоко – завтрак был основательный, крестьянский. Хозяевам моим до обеда еще работать и работать, летний день долог, а меня неизвестно куда Бог припутит. Так что ели не церемонясь. Тем более что на этом хуторе, в этом доме знают меня не первый год.
Хозяин оставлять меня одного не хотел: редко виделись, поговорить охота, – но жена и мать его торопили: «Поезжай. Съезди быстрей да вернешься». Я сначала не понял, а потом спохватился: «Поезжай. Я не уеду, дождусь». Он поднялся, через минуту за стеной рыкнул, отъезжая, мотоцикл. Хозяин мой торопился не на работу, туда было рано, да и припозднись он, напарники поняли бы его, о городском госте они знали. Спешил он поутру на свою ферму по делу, которое отлагательств не терпело.
Через короткое время он вернулся, сел к столу, и потекли прежние разговоры. А жена с матерью оставили нас. Я знал, что пошли они кормить свиней. Хозяин мой привез в люльке мотоцикла несколько ведер каши, какую готовят на свиноферме для колхозных свиней. Он не воровал, он просто брал эту кашу, как все другие, кто работал на свиноферме. Делали они это ежедневно, всегда. Так уж положено.
Теперь лето, месяц – июль. А нынешней же зимою в этом доме я гостевал и заметил, что приезжает хозяин с работы, со свинофермы, после утренней кормежки и уборки, вечерней, – корова встречает его нетерпеливым мычанием. Из теплого стойла через крепкие стены услышит рокот подъехавшего мотоцикла и давай мычать. Объяснялось все просто: понравился корове силос, беремя которого каждый раз привозил хозяин.
Напомню слова, с которых начал: «…растащиловка и прямое воровство глубоко укоренились». Очень глубоко. Когда одна из свинарок этой же фермы ушла на пенсию, то как ни в чем не бывало следующим же утром явилась с двумя объемистыми ведрами за кашей. Ее пыталась остановить заведующая фермой: «Ты чего пришла? Ты же теперь не работаешь!» – «Я на эту ферму жизнь поклала, – ответила молодая пенсионерка. – Имею право». И свое «право» она утвердила: после нескольких скандалов махнули на нее рукой: бери и отвяжись, не от себя отрываем.
Несколько лет назад, когда еще главной властью в районе был райком партии и сверху приказывали бороться с несунами и растащиловкой, с этого хутора поступил сигнал: у Степаныча, который живет от свинофермы неподалеку и трудится на ней, на личном подворье много свиней, чем он их кормит – понятно. Разбираться с сигналом приехал сам первый секретарь райкома. Подъехал он ко двору, Степаныча вызвал, спрашивает:
– Свиньи есть?
– Конечно.
– Веди. Показывай.
Степаныч повел, показал закут, где сытно похрюкивали несколько боровов. Секретарь открыл было рот, чтобы начать воспитательные речи, но хозяин остановил его и похвалился:
– У меня еще есть. Пойдем, покажу. – И повел к другому закуту, где тоже хрюкали.
– Для чего ты мне этих-то показал? – недоуменно спросил секретарь. – Тебя и за тех надо наказывать. Ты же их с колхозной фермы кормишь.
– Конечно, – ответил простодушный Степаныч, – имею право. Я на колхоз жизнь поклал. С двенадцати лет начал работать, скотину пасть. Да не так, как теперь, – пешком пасли, не на лошади. День-деньской бегаешь, все пятки отобьешь. С двенадцати лет, голодный, раздетый. Джуреков желудевых мать в сумку покладет… До морозов – босой. По утрам иней, бело. Глядишь, где корова навалит, бежишь, становишься в тепленькое, ноги греешь… Пастухом, скотником, свинарем. А в войну… А после войны…
Степаныч пел и пел. Первый секретарь послушал его недолго, повернулся молчком и уехал. Во-первых, он был характера мягкого, из учителей, во-вторых, сельский: он знал – «положено».
За четыреста верст от этого хутора пришлось мне присутствовать нынешним же летом при нешуточном разговоре, когда колхозные доярки требовали прибавки к зарплате. В колхозах нынче с деньгами туго, и начальство пыталось доярок урезонить.
– Пусть зарплата невеликая, – соглашались с доярками. – Но вы прибавьте то, что тянете: два раза в день, после утренней дойки и после вечерней, по три литра молока несете и по сумке дробленки, а в той сумке не меньше ведра. Прибавляйте это к зарплате – и получится…
Негодующий всеобщий крик был ответом, в нем лишь одно можно было разобрать: «Это положено! Это нельзя считать!»
Так повелось. Так положено. «Хороший бригадир ли, председатель отвернется, когда увидит, что тащат, – объясняла мне старая колхозница в давние еще времена. – Он же знает, это для жизни».
Хороший председатель знает, что свинарка до трети опороса себе заберет, но сначала их вырастит там же на свиноферме, ведь от матки поросят на второй день не отнимешь. Как говорил один добрый человек: «Пусть лучше у людей растет, чем в колхозе сдохнет».
Нынче из статьи в статью кочуют слова Карамзина, короткие, но выразительные: «Воруют!». Сказано о России, о народе ее. Вот и мои речи словно о том же. Но не совсем о том. Напомню слова старой колхозницы: «Это для жизни». Давайте поговорим о жизни.
На хутор приехал я в полдень и поспел к работе: сено привезли ко двору, скирдовали, взялся я за вилы. Хозяину, моему старому знакомцу, перевалило за сорок. Две дочери у него. Одна помощница сено подгребает, другая – еще забава и баловница. Старики, отец с матерью, – хворые, болеют. Но отец тоже не утерпел, сено протрясает. Жена на скирду – раскладывает, топчет. День солнечный, веселый. И работа веселая. Как не радоваться: нынче сено будет в скирду. Конечно, две тележки тракторные – это маловато для двух коров да телят, для коз. Но еще, даст бог, подкосится, да соломой колхоз поможет, просяной да гречишной, пусть и ячменной, – все пойдет зимой. Главное есть – вот он, скирд, растет на глазах. Таскаем за навильником навильник, подаем. Сено всякое: пыреистое, с луговым разнотравьем; займищное, с лесных полян; зеленое, по-доброму высохшее на солнце, пахучее, и темное, полежавшее под дождем.
– Лило? – спрашиваю я.
– Сам видишь, – отвечает хозяин.
Нынче сено давалось тяжко. Лето дождливое. Косили с мýкой. Положишь траву, она чуть подсохнет – дождь пошел. Перевернул, протряс, вроде обвенулось – снова полил. Подсохло, в копны сложили, а тут ливень. Снова раскидывай и суши. И так день за днем. В колхозах весь первый укос, считай, пропал: люцерна, эспарцет. Свалили, намокло, стали ворочать раз и другой, осыпались листы, остались лишь черные будылки. Словом, погноили. Это еще аукнется нынешней зимой. Осенью будет дешевое мясо, а потом… Но это в колхозах, там вечно не слава богу, а потом кто-то поможет: государство, район, область. А своей корове надежда лишь на хозяина. Оттого он мучается, порой криком кричит, но косит и косит, косит и сушит, не больно надежное, как нынче, сено солью щедро пересыпает. Надеяться не на что и не на кого.
Последнюю зарплату получили в колхозе в прошлом месяце, в июне, но она была за март. Хозяин мой получил 8 тысяч. За апрель начислили 10 тысяч, за май – 8 тысяч, сейчас середина июля. Когда деньги дадут, неизвестно. Жена, хуторской почтальон, получает 10 тысяч. Хлеб нынче стоит 25 за буханку, рис – 320 рублей за килограмм, сахар – 550, пряники – 1000, конфеты «Золотой ключик» – 1500. Дочки просят, куда денешься. Молоко свое, сало, яйца, картошка и прочее. Но и это с неба не падает. А деньги все равно нужны, девчонок одеть-обуть, самим одеться. Старшей купили спортивный костюм за 7,5 тысяч. Почти за столько же, за 8 тысяч, сдали зимой быка, кормили его, считай, два года, а потом мучались, не знали, куда его деть: кооперация не принимает, приезжие «купцы» из Москвы берут лишь свинину. А бык сено жрет. Насилу сдали в откормсовхоз почти за бесплатно, за спортивный костюм. 210 килограммов по 41 рублю! Куда как доходно…
Правда, свинью в апреле сдали уже за 60 тысяч. На это и живут. Старшая дочь просит магнитофон, самый простенький стоит 60 тысяч, младшей подай велосипед, в райцентре они есть, по 25–30 тысяч. Не по карману такие покупки.
Сено сложили, покумекали, как лучше его сберегать: приклячить ли жердями, придавить гнетом? Поглядели на небо: солнце, высокие облака. Пусть осядет. И отправились в летнюю кухню обедать.
Дело свершилось великое, бутылка – на стол. Разговоры пошли, как косилось да как сушилось. Хозяин мой ростом невелик, телом худ, по-летнему, по-крестьянски, черен, словно галка. Болеет он желудком, язвенник.
– Нынче думал – и не откошусь, – признается он. – Время подходит, а у меня так прихватило: махнешь косой – боль, махнешь – боль. Я и ремнем солдатским и платком подвязывал. Нет мочи. Спасибо объявилась бабка на соседнем хуторе. Прогнали их, из Киргизии. Люди хвалят. Я к ней кинулся. Она как поглядела, враз определила: ты, говорит, один в семье работник, без очереди тебя полечу. До двух раз к ней ездил, хорошо лечит: за руки меня возьмет крепко, аж у самой руки синеют. И глядит в глаза. А потом такие катышки дает, чтобы глотать. И мне полегчало, слава богу, почти откосился. Может, съездишь к ней?
Он знает, что у меня зимой объявилась та же болезнь.
– Съезди, хорошая бабка. Экстрасенс. Глядит и руками водит.
– Поглядим… – уклончиво говорю я.
К экстрасенсам отношусь я весьма скептически. Но хозяина моего переубеждать не буду. У меня неплохая больница, лекарства заграничные помогли добыть. А что у него? Жена рожала, он ее за триста с лишним верст в город возил, ближе негде. Мать лежала тоже в больнице областной. Отец нынешней зимой в районную попал. Спал там в шапке-ушанке. Еле выбрался. Это сельская медицина. Спасибо Алану Владимировичу да Кашпировскому, они проторили дорогу. И теперь в какой райцентр ли, а теперь уж и хутор ни приедешь, везде афиши висят: «От всех болезней!» Экстрасенс, белый колдун, черный колдун. Пантелеймон – шаман Чукотки. Этим летом из Дурновки я сам по телефону по просьбе хуторских баб до райцентра дозванивался: будет ли завтра на стадионе Пантелеймон с Чукотки? Сообщили, что будет. Спасибо ему. И той бабке Пантелеймонихе, какая моего хозяина выручила, по виду поняв, что он «один в семье работник». Теперь он откосился, доволен. Тем более по рюмке выпили, разговор пошел. Сейчас он везде одинаковый: цены, всеобщий развал, когда этому конец будет…
Хозяйка, нас покормив, сбегала на почту и принесла сумку с газетами да письмами. Прежде эта сумка была неподъемной, нынешний год полегчала. Мало стали выписывать газет да журналов, дорого. Но все же выписывают. «Советская Россия» – самая читаемая. Говорят, в ней – правда.
Хозяйские девчата понесли по хутору письма да газетную «правду»: старшая – на велосипеде, младшая – вприпрыжку; хозяйка подалась на огород: полоть да гонять жука колорадского; мы же по хутору пошли вольными казаками.
Встретили Соловьева, фермера, я о нем прежде рассказывал. Валентин Степанович, бывший колхозный руководитель, вместе с двумя родственниками самостоятельно хозяйствует уже третий год. Нынче к своей земле, 120 гектарам, набрал он еще 100 из пенсионных паев. Но все равно на троих земли мало. И надо бы заняться мясным скотом, чтобы не сидеть сложа руки, когда нет работы в поле. Но дело опять в земле, в попасах. А еще в кредитах, которых нет. А что до сил и желания, так этого хватает. На этом и расстались. Подъехал трактор c возом сена. Соловьев рассчитывался с пенсионерами, которые ему землю отдали, по договору: сейчас сено, дрова, позднее зерно, подсолнечное масло, гречку.
А что до земли, то ее просят все новые хозяева. Кого ни встретишь, сначала валят беды: дорогая техника, дорогое горючее, нет кредитов, палки в колеса ставят. Спросишь: «Земли надо?» Сразу глаза загораются: «Где?» В моем Калачевском районе нынче, в 1993 году, около 250 хозяев работают самостоятельно. Спросил я у руководителя земельного комитета: «Сколько человек из них просят еще земли?» – «Все», – ответил он коротко.
Направлялись мы в конец хутора, но мимо Филипповича не прошли. Ему шестьдесят семь лет, он словно сухой дрючок, говорлив, когда есть с кем. Огород – дурачий. Одной картошки полгектара. Пусть земля трактором пахалась, но сажалось, пололось, подгребалось – все руками: лопатой и мотыгой.
Теперь одолевает колорадский жук. Полгектара стоит зеленой картошки. Каждый куст надо нагнувшись осмотреть, полосатую тварь найти, раздавить, красных личинок тоже, да еще и желтые яички, завтрашний расплод на нижней стороне листвы. Каждый куст, один за другим. Полгектара.
– Жука много? – спрашиваю.
– Кипит… Милия. А яду нет. Лишь в городе. Тыща стоит. Какой-то ядучий. Гутарят, ложку на ведро – и все кругом дохнет на сорок дней. Либо брешут. Мне бы такого. А то третий день ползаю на коленках.
– Почему на коленках?
– Спина не гнется, на коленках ловчее.
Поговорили и разошлись, каждый по своим делам. Мы – на своих двоих к свиноферме; Филиппович – на коленках от куста к кусту, «так ловчее».
А на свиноферме, где нынче с утра, заменив моего хозяина, работал его напарник, дела уже кончились. «По правилам арифметики» – эту формулу я слышал прежде. Она проста: два ведра в руки, а в ведра наваливай из котла каши побольше и таскай, корми свиней. Семь раз по два ведра – это четырнадцать, три раза по два ведра дробленки – это двадцать, два ряда клеток, в которых свиньи, почистить. Пятнадцать умножить на два получается тридцать. Вытри лоб, а чтобы охладиться, запрягай лошадь и грузи силос ли, зеленку, что есть.
Нынче арифметика стала пожиже, потому что от прошлогодних 1500 свиней осталось 150 голов. Часть продали, чтобы зарплату зимнюю заплатить, много за зиму разокрали. Сторож прятался, чтобы не тронули его. Сам председатель по ночам приезжал. Но разве укараулишь.
От фермы, от невеселой ее «арифметики», отправились восвояси. День стоял солнечный, с высокими белыми облаками. Хутор был пуст. Люди «убивались» на сене. Третий день не было дождя. А снова его обещали. Хозяин мой остался на гумне сено очесать да сверху прикрыть, чтобы при дожде не затекло. Я же отправился на речку дорожную пыль да сенную труху смыть.
Речка возле хутора неширокая, быстрая, имя носит славное – Бузулук. Сегодня она пустынна, даже ребятишек нет, все в делах. Искупался я, поплавав в чистой воде. Уходить не хотелось.
Солнце уже клонилось к вечеру, к маковкам старых верб. Донный песок был светел, а вода темнела. Синие стрекозы бесшумно реяли над водой, временами садясь на листья кувшинок, лилий. Розовато-белые и желтые цветы уже закрывались, смыкая лепестки. Скоро они опустятся в воду до завтрашнего утра. На краю хутора два огромных вековых тополя шумели листвой. Ласточки-береговушки сновали рядом. Веяло духом пресной воды, зелени, свежего сена. Мир и покой. Но думалось не о вечном – о бренном, о жизни, которая рядом текла, об ее «арифметике».
Полторы сотни свиней осталось на ферме. Не сегодня, так завтра и им конец. И если это случится, то чем будет жить мой знакомец? Сейчас хоть своих свиней держит, кормит их от колхозного. Он на это «имеет право» хотя бы потому, что работает на колхозной ферме практически бесплатно: 8 да 10 тысяч рублей апрельских да майских, до сих пор не полученных, – что они нынче, в июле ли, в августе (если дадут), при инфляции в 20 да 30 процентов в месяц. Чем его укоришь, когда он всем нам живой укор. Худой не по-доброму. Широким солдатским ремнем подтянулся, чтобы язва не так болела, и день за днем косит – ранним утром, потом в жару, потом ночью, в комарье, считай, не спит. Спасибо мудрая бабка его не столько вылечила, сколько напомнила: ты один в семье работник. Реви – но коси. Без коровы не обойдешься: дочки да старики, да сам еще живой. Так что коси. И ты, Филиппович, ползи на коленках, чтобы спина не болела, день за днем по своей картошке, пока живой, пока не ткнешься головой в борозду.
В мире тишь и покой. Ласточек посвист. Легкий ропот вербы. По бревенчатому мосту через Бузулук везут из займища сено. В займище нынче зелено, цветут луга. Озера лежат – вода не шелохнется в вечерней тиши. По малиновой от заката глади плывет, словно зеленый корабль, просторный остров с белыми березовыми парусами. Это озеро называется Большое Бабинское. Там не один плавучий остров, а несколько. Твердая земля на них, зеленая трава, кусты, высокие деревья. По-местному эти острова называются коблы. Они могут подолгу стоять возле берега, и не всякий поймет, что это остров. Причалят и стоят, будто приросли. А потом вдруг, при ветре, поплыли. Озеро большое, плывут и плывут, словно зеленые корабли.
А возле Строкального озера в прошлом году осадили меня лисята. Ехал я не спеша по дороге на хутор Исаков. Слева – озеро, тополя да вербы по берегу, справа песчаные бугры, густо заросшие талами. Оттуда, с бугра, на дорогу выбежали два лисенка. Завидев машину, они не прочь побежали, а кинулись к ней. Я остановился, выключил мотор и вышел. Лисята чуть не под ноги мне совались. И с одной и с другой стороны забегут и глядят. Мамаша их с сиплым тявканьем носилась по бугру, призывая. А им на мамкины приказы наплевать. Разглядывают и меня, и машину, кружат возле колес. Еще не порыжевшие, в темном меху, веселые лисенята.
Нынешний год выбирался я с хутора другой дорогой: не займищем, боясь там увязнуть, а верхом, мимо хуторов Ольховский да Кочкаринский. В первый даже хотел заехать, но потом передумал. На тамошней ферме два свинарника. В одном работает семья Донсковых, в другом – Ахромеевы. На «новых формах хозяйствования» они обжигались не раз. Еще в 1990 году Донсков заключал с колхозом договор на «аренду». Все было просто на бумаге: колхоз дает две тысячи поросят, обеспечивает кормами, ветеринарным обслуживанием; Донсковы работают, получая небольшой аванс, а в конце года – полный расчет за полученную свинину. Гладко было на бумаге, а в жизни все пошло наперекосяк. Поросят завезли, а корма для них приходилось выбивать в правлении с криком. Чуть не каждый день ездил Донсков к председателю, к другим «спецам». А те от него двумя руками отмахивались: «Ты на аренде, думай сам». Хотя в договоре ясно было записано: «Колхоз обеспечивает кормами». У свиней начались болезни, падеж, а ветеринары не кажут носу, ответ тот же: «Арендатор, думай сам». Так и бились Донсковы весь год. Не работа, а мука. Свиней все же вырастили и деньги по тем временам получили неплохие. Но на следующий год договор заключать отказались.
В ту пору, когда Донсков мучался на «аренде», была на нее мода, очередной «подъем сельского хозяйства». Новый редактор нашей областной газеты, как говорится, лично поехал, чтобы «передовой опыт» Донскова в газете отобразить. Съездил, поглядел. Случилось мне в эти дни зайти к нему. Он сидит невеселый, спрашивает меня:
– Разве это жизнь? Разве можно так? Себя гробит, детей. Света белого не видят. С утра до ночи свинарник, свинарник… Корма добывает, мыкается. Ночами у свиней. Разве жизнь это?
Что я мог ответить ему? Лишь пожать плечами: мол, всюду жизнь.
Такая вот она разная, наша жизнь. Словно живем хоть и на одной планете, но в разных веках. И континент один, и страна, и разделяют порой всего лишь сотня ли, тысяча километров. Но века разные. В одном – лишь прищурься и погляди, как мудрая машина, подчиняясь воле твоей, даже не на Земле, а на Луне и вовсе в космической дали сделает, что прикажешь ей: направо пойдет и налево, словно в волшебной сказке. Но тут же рядом, в том же времени, но в веке другом: накладывай в ведра кашу – и бегом! Тридцать умножить на два получится шестьдесят. Вытри лоб и пятнадцать клеток, в два ряда, чисти мотыгой да лопатой. А у Донскова их не пятнадцать, а много более: две тысячи голов, аренда. Корыто, навозом полное, бечевку через плечо – потянул на волю. Упрись, опрокинь, тяни назад и отдыхай, пока корыто пустое. А неподъемные молочные фляги у доярок и тоже корыто с навозом, мотыги, с дробленкой мешки на загорбке. Разбитые коровники, свинарники, зимние ледяные сквозняки. Да разве перечтешь все, им привычное, а для нового глаза – страшное. И можно понять и простить машинистку, которая, перепечатав рассказ «Тарасов» ли, «Сено-солома», спрашивает с горечью: «Неужели это правда?» Или когда почтенная московская писательница, тоже прочитав, пожимает плечами: «Вроде крепостного права…» Милые городские женщины, от машинисток редакционных до докторов физико-математических наук, – вам простимо. Но вот когда Михаил Сергеевич, будучи президентом страны, попал, если помнится, в Красноярском крае на колхозную ферму к дояркам, а потом всенародно охал: «Отсталость… Ручной труд… Позор…» Или наш областной руководитель тоже всенародно, на пленуме, чуть не навзрыд: «На ферме я был… Корытами навоз… Вручную…» Они ведь не городские барышни, не физики, не математики, спрятанные от жизни за «проходной». Они зубы проели на руководстве селом. А теперь, к седым волосам, Бог на ферму занес. А может, просто жили прижмурившись. Это хуже. «Слепые поводыри слепых».
А что до работяги Донскова, то, отмучившись, а потом отдышавшись, он ведь снова в аренду полез в 1992 году. И слезно просил лишь об одном: «Дайте нам возможность работать! Мы хотим именно заработать, а не урвать куш! Дайте поработать!» Крестьянской наивности, вере, долготерпенью не устаешь удивляться. Нет! К Донскову я нынче не поеду. Чего без толку себе и ему душу травить. Поеду я лучше в Дурновский, к Мазиным. К Галине Федоровне, к Владимиру Яковлевичу. Там всегда мне рады.
Владимира Яковлевича Мазина я застал уже за двором, в седле мотоцикла.
– Ключ на всегдашнем месте, – на ходу сказал он мне. – Харчи в холодильнике. Галина в городе, будет к вечеру. Я к обеду надбегу.
Ключ от дома у Мазиных уже не первый год «на всегдашнем месте», чтобы и жданные, и нежданные гости у порога не торчали. А знакомых у них немало. Владимир Яковлевич – хороший, опытный агроном, с недавних пор районный депутат, хуторской атаман. Бороду он носил несколько лет, нынче побрился. Галина Федоровна директорствует в известной на всю область дурновской восьмилетней школе.
Вошел я в дом, помыслил и решил, не упуская доброй погоды, ехать в Вихляевку да Клейменовку транспортом, сердцу милым, – велосипедным. Нашел в доме двухколесного конька, подкачал ему шины, примкнул дом и подался.
Станица Дурновская (это по-старинному, нынче уж – хутор) тянется вдоль Бузулука по берегу высокому. За речкой, за быстрой ее водой, на многие километры раскинулся край зеленый, займищный. Там просторные луга – Ярыженский, Дурновский, Вихляевский, Мартыновский; там озера, из них самое большое – Ильмень, а малых не счесть; там речки текут Паника и Лесная Паника; там Мартыновский лес и Летник – дубы да березы; там Большие да Малые Городбища, Татарские валы, Проран; там милые сердцу хутора, хлебные поля, полевые дороги, по которым хожено-перехожено в золотую летнюю пору, зимой, в весенние разливы, когда Бузулук играет, ярится, а потом заливает свои луга: ни пройти, ни проехать.
Нынче июль, позднее, холодное лето. Но третий день стоит словно у доброго Бога вымоленный: солнечный, с высокими белыми облаками, с теплым ветром – для сена лучше не надо. Дорога моя – по займищу, перелесками и лугами, где трава нынче, словно в сказке, многоцветным пахучим ковром: белая кашка качается, словно малые облачка под ветром плывут, желтый донник, пахучая медуница, золотистый звездчатый зверобой, стройный аржанец, легкая овсяница, мышиный горошек в розовом да белом цвету – море трав колышется незнамых и знамых. Сладкий цветочный дух плывет над землей и томится под солнцем. Чуешь мед его на губах, и невольно тянет шагнуть от дороги и пойти ли, поплыть, купаясь в душистом мареве, словно иная тварь: золотая пчела ли, тяжелый шмель, что с гудом переходит с цветка на цветок, голубая хрупкая стрекоза, невесомая бабочка, радужное – разноцветье пестрит в глазах, неумолчный звон стоит над лугами.
В тенистой дубраве продышишься – и снова в луга. Легкая волна ветра донесет горячий хмельной дух подсыхающих трав, скошенные, они томятся под солнцем, источая последнюю цветковую сладость и горький сок.
Но мало скошенного. Облака, томится жара, видно, дождь недалеко.
Снова прохлада, живительный дух сосняка. Песчаная дорога течет к Вихляевке, тихому селенью, забытому людьми и Богом. На окраине ее – полуразваленные колхозные фермы, давно уж без скотьего мыка. Над хутором сомкнулись тишина и зелень. Ни людей, ни детского крика. Тонут крыши старых домов в одичавших садах. На базах, во дворах конопля да крапива тянет к небу острые пики, словно орда татарская на долгом постое. Не селенье – зеленое кладбище. По улице, по разбитым колеям с зеленой водой, с трудом пробираюсь. И вот он наконец, асфальт, – вековечная мечта вихляевская, черный, новенький, еще не обкатанный и пахучий. Сколько лет о нем говорено-переговорено, писано-переписано… Вот и пришел наконец, опоздав на десять ли, на двадцать лет. Теперь эта дорога на кладбище, к старым людям, да еще к райцентровским дачникам, которые, здешние дома за бесценок скупив, хорошо если посадят картошку, а то и просто наезжают в месяц раз к целительной хуторской тишине.
Старая женщина, бабушка, сидит у двора.
– С новой дорогой вас, – поздравляю я. – С асфальтом.
– Пропади он пропадом, – ругается она. – Машины всю ночь гудят, голову поразбили. Едут всякие ащаулы, замков не наставишься. Тянут всё…
Еще в прошлом году, когда дорога лишь подбиралась к хутору, жаловался старый учитель Павел Михайлович Соснин: «Тянут. Два насоса один за другим из колодца вытащили. Чем теперь огород поливать?»
Старая женщина, старый учитель… Старая память.
Вроде недавно все было: средняя школа, Дом культуры, медпункт, почта, три магазина, людная улица, детвора. Потом все помаленьку отмирало. Восьмилетней стала школа, потом начальной, а потом вовсе закрылась: некого учить. Навсегда запирались магазины. Дом культуры затих. А потом, за последний год-другой, все разломали: школу разбили вдрызг, выломав рамы; теперь появились ученики, но ютятся в бывшем медпункте; Дом культуры тоже не пощадили – во все стороны щепки летят; на почте сумели украсть единственный на весь хутор телефон. И кому в радость асфальтовая дорога? Только лишь мне. Прежде по колдобинам пробирался, на вездеходе «Нива» посреди хутора застрял, нынче на велосипеде качу, как говорят, легкой ногой, через хутор, мимо Ильмень-озера, где плывут степенно гордые лебеди – два белых красавца и семеро черных еще птенцов, мимо пустой земли, где стоял хутор Туба, а за ним раньше были табачные да овощные плантации на низинах. И наконец, Клейменовский – хутор, считай, родной, в котором прежде живал подолгу, а ныне – лишь на косьбу да на провед.
Елена Федотьевна, матерь Лелька, как всегда, на леваде, не в дому. Нынче она колготится, как и все добрые люди, у сенного скирда.
– Дожди одолели. Боюсь, затечет – и попреет. На выгоне кошу, вожу, докладываю. Не в силах, мой сынок…
Передо мной не выгон, а левада. Скошенная деляна люцерны в зеленых валах лежит.
– А это кто свалил? – спрашиваю я.
– Я косила, кто же еще. Такая погода. Никто не едет. Начну, думаю…
– Да… – только и смог сказать я, зная о нездоровье матери Лельки.
А тут заурчала у двора машина: прибыл зять Федотьевны, Василий Макаркин. Еще не здороваясь, издали углядел он скошенное и спросил у меня:
– Ты, что ли, повалил?
– Она, – показал я на матерь Лельку.
Василий аж закряхтел в досаде, стал головой крутить.
– Сказал же тебе: приеду и скошу.
– Мой сынок, – оправдывалась мать, – такое вёдро стоит, думаю, может… Чую, в силах… Попробую, может… Так, помаленьку…
Поговорили с Василием. Он в отпуске, «отдыхает»: неделю сено косил («Не косьба – казня, льет и льет»), три дня картошку пробивал («Трава – стеной, дожди, она прет и прет»), два дня «жука колорадского морил», эту неделю в квартире ремонт. В понедельник на работу, к колхозной скотине. Макаркин – ветврач.
– Тогда я поехал, – скоро распрощался он. – Нынче обои клеим. Подсохнет, ты перевернешь, послезавтра приеду и сложим.
А я прошелся по хутору, в бригадную контору завернул.
Клейменовский хутор живой, не чета иным. Но тоже… Клуб – разоренный. Старая кузня коптит, словно и нет ей сроку. А вот старые люди понемногу выживают. Ушел дед Архип. На пенсии да в болезнях Тарасов, Холюша, кум Николай, Солонич теперь в райцентре – все работяги, на них хутор стоял, теперь дрогнул. Недаром, когда хвалил я хлеба и говорил: «Дала бы погода убрать», матерь Лелька добавила:
– Да механизаторы не запили бы. Отец да сын Кузнецовы – это работяги, Андрей Клейменов придерживается, а другие… – махнула она рукой, – не Шляпужки, не Тарасовы, таких уж нет работяг.