Текст книги "Предполагаем жить"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Старая хозяйка пугалась:
– Не дай бог… – И к девчатам: – Чего возле Николая третесь? Дайте человеку поесть.
– А мы по нему скучились. И они завтра опять уедут. Аж на две недели.
– Уедем, – подтвердила Клавдия, на племянника глядя. – Все едем да едем… И никак не доедем.
– Не горься, моя доча, – не вдруг, но сказала старая Настя. – Не гне ви Бога. Вспомни, вчера лишь о куске хлеба думали да о работе, где бы сыскать ее, хоть на краю света. А ныне, пусть тяжело и в отъезде, но все же – на близу. И платят. Об хлебе уже не горимся, вот он, вдоволь. И, слава богу, войны нет и из хаты не гонят.
Клава рассмеялась:
– Спасибо, мама. Утешила.
– Ты не смейся над матерью. Старая ворона зазря не каркнет. Ведь было такое. Разве забудешь? Как выкидали нас из родного дома, кулачи– ли… Девчонушкой была, а все дочиста помню. Валенки со всех посымали, и с детвы. Нехай, говорят, кулачата мерзнут, быстрей подохнут. Мамочка чугун с пшенной кашей хотела из печи забрать. Не свел ели. Так и повез ли в Сибирькову балку, на голое место. Сколь там людей перемерло. Спа сибо папочке, он землянку враз выкопал, чаканом накрыл и печку сложил из дикого камня. Лишь-лишь успел – и его забрали, навовсе. Спасибо ма мочке, она успела нам дерюжки пошить, для тепла. А потом и ее забрали. Спасибо бабанечке, она по хуторам ходила, за подаянием. Наберет кусков и несет нам. Так и померла в дороге. И сеструшка Вера померла. А мы с малым Васюшкой два года по людям скитались, по катухам да сараям, по ка наша мамушка не убегла из ссылки да к нам не возвернулась. Это ли не казня? А вы смеетесь…
Все это было далекой, такой страшной, но правдой.
– Я не смеюсь, – недолго перемолчав, мягко сказала Клава. – И вправ ду, слава богу, что хлеб есть и крыша над головой, за работу платят.
И ты, слава богу, живая, – похвалила она свою старую мать. – На тебя, как на каменную стену, надежа. Держись помаленьку и этих оголтышей держи, – оглядела она ребятишек и тоже вспомнила свое недавнее: – А ведь были у нас в колхозе детские сады, школьный лагерь, пионерский. В станице, – похвалилась она племяннику, – детский сад был такой расхороший. Даже с бассейном, в нем плавали дети. А ныне все продали, все разломали дочиста. Какая-то страсть…
За столом смолкли, вздыхая: такая жизнь. Над двором, над землей смыкалась ночная тишь. Лишь на базах скотьих сонно гоготнул гусак, успокаивая своих. И в этой тишине услышали шаркающие шаги, бормотанье, легкое постукивание.
– Чурькова идет! – первыми догадались девчата и побежали отворять калитку.
– Либо стряслось чего? На ночь глядя… – сказала Клава.
– Да ей что ночь, что день, – ответила мать. – Она уж была у нас ныне.
– Здорово живете! – тонко проголосила гостья. – Простите, что не ко времени. У вас – люди.
– Все свои, – успокоила ее хозяйка. – Клава с Николаем подъехали.
Садись повечеряй.
– Прости Христа ради. А внук не уехал?
– Здесь он.
– Может, он меня возьмет, когда в город поедет? – жалобно попроси ла она. – Отвезет в больницу. Врачи мне помочь окажут. А иначе мне как жить… Мой сынок! – возвысила она голос. – Окажи мне помочь!
Бывало, твой папочка…
Старую женщину усадили и принялись ей доказывать наперебой, то
Клавдия, то баба Настя:
– Как он тебя повезет?.. Ведь надо направление от наших врачей, от ста ничных. Карточку твою… Тебя ведь в район возили. И там тебе чего сказали?
Отстраняясь от женского шума и крика, Николай ушел к летней кухне, закурил, позвав за собой племянника. И там его осенило:
– А чего мы с тобой зря время проводим? Давай поставим сетчонку.
Утром снимем. Вот тебе и уха, и жареха, – удивился он простоте своей мысли. – А то гость приехал, а его и ухой не накормят. Так в казаках не положено. Поехали. Сетка у меня набратая. Лодка – на месте.
– Да ты бы хоть отдохнул, – попеняла ему бабка Настя, услыхав раз говор. – Господь с ней, с рыбой. Обойдемся.
– Мы враз обернемся, – пообещал Николай. – Лишь поставить… Ка кая машина, – отмахнулся он от Ильи. – Тут два шага шагнуть.
Сборы были короткими: легкий пластмассовый ящик с набранной сетью да ключ от лодки. И пошли, оставляя позади яркой лампой освещенный двор, бабий говор и разом, уже на скотьем базу, растворяясь в теплой августовской тьме.
Луна еще не вставала; хутор скупо светил мерклыми огнями редких дворов и домов. Николай шел быстро. Илья же во тьме чувствовал себя неуверенно, то и дело спотыкаясь на рытвинах.
– Ты чего? – засмеялся Николай. – Как стреноженный, – но шаг за медлил. – Не в привычку впотьмах бродить, да еще без асфальта? Это у нас глаза кошачьи. Ночушка нам мать родная. Мы на воде днем и не бы ваем. Враз схомутают.
Затон был недалеко. Дохнуло в лицо пресным парным теплом. Камыши, стволы деревьев, лодка – все это брезжило, проглядывало в ночи.
Николай погромыхал цепной привязью, усадил племянника на корму и, оттолкнувшись от берега, полегоньку зашлепал веслами.
– Темная ночушка – нам подмога, – подсмеиваясь, повторил Нико лай. -
Когда колхоз доживал, этим и спасались – водой, рыбой. Зарплаты, считай, лет пять не видали. Работаем, пашем, сеем, убираем, латаем техни ку, а она уже – никакая, запчастей нет. Не работа, а казня. Но работаем… А зарплату лишь обещают: завтра да потом. Погодите, вот хлебушек уберем, продадим да вот подсолнушек продадим. И все как в трубу: увезут, продадут.
Начальство дворцы себе строит, в райцентре да в городе магазины открывают. А нам опять: потерпите да погодите. Или на коровник укажут: разбивайте по два, по три метра стены – кирпич. Ломами колотим, бьем, везем. Кто продаст за копейку, кто – во двор. А потом и вовсе – обухом в лоб: приехали из города крепкие ребята, называются "инвесторы", черные у них машины, вроде твоей. Приехали и сказали: "Все здесь теперь наше. Даже ржавый гвоздь не трогать".
Поставили охрану и за неделю все вывезли: технику, скотину, мастерские, мехток. Плиты бетонные: на перекрытиях, в силосных ямах, в гараже – все забрали. Насосная станция и весь полив, все трубы.
Котельную разбомбили. На нефтебазе баки из земли выдернули. И вправду – вплоть до ржавого гвоздя. С тем и убрались, "инвесторы".
Старые люди говорят: немцы в войну так не зорили. А свои – все под метло. Не надо пахать и сеять. Отдыхайте. Господи, господи…
Вспоминать тошно. Спасибо, тещина пенсия, без нее бы нам – решка: хлеба не на что купить. Бабка Настя спасала да Дон-батюшка и темная ночь. По весне рыба идет, исхитряешься, ловишь. Ты ловишь – и тебя ловят. Как карги налетят: рыбнадзор, милиция, девятый отдел, особый отдел, фээсбэшники, судоходная инспекция… Отовсюду: со станицы, из района, из города, омоновцев шлют с автоматами. Вроде враг пришел. И всем: давай, давай и давай. И никуда не денешься: плати и плати. Но исхитряешься. Посолишь рыбешки. Помаленечку продаешь. А бывало, начнут шарить по дворам, в погребах, сараях. И оставят ни с чем.
Опять исхитрялись: в левадах ямы копали, там солили. Какая-то страсть. А деваться некуда: надо детву кормить. Вспоминать тошно.
Николай опустил на минуту весла, закурил. Вспоминать и впрямь было несладко. Да и к чему сердце рвать? Оно и так надорватое. Просто к слову пришлось, зацепило – и пошло-поехало. Вроде расскажешь – и на душе легче. Но всего не расскажешь… Как потом приходилось жить, когда колхоз совсем развалился. А копейку надо добывать. И началось: московские стройки да питерские стройки… Зима, непогода… Изо дня в день до костей промерзаешь. Тем более дома – высокие: десять этажей да двадцать этажей. Там ветер-наждак просекает насквозь.
Промерзнешь, как сухарь, и ночью не согреешься в какой-нибудь конуре-бытовке. Кормежка – собачья: изо дня в день вонючий "Ролтон".
Копейку бережешь для семьи. Иначе зачем и ехал сюда. Десятый этаж да двадцатый этаж. Воет ветер в небоскребе-коробке. Леденелые ступени, площадки. Ночные смены. Тусклые лампочки. Лазишь по хлипким трапам да лесам: вниз лучше не глядеть. Рухнешь, костей не соберешь. Да и кто будет собирать. В подземном гараже прикопают. Там этих костей…
Работаешь. Обещают златые горы, а потом платят гроши, да еще с упреком: "Ты чего хотел? Работать как черный, а получать как белый?"
А все равно едешь. Куда деваться? Потом уж прибился к железной дороге, на станцию. Сотня верст, считай – рядом.
О прошлом вспоминать было несладко. Тем более рассказывать. И к чему? Поймет ли сытый голодного? А если поймет, то как? Мол, жалобят-ся, чего-то просят у богатой городской родни.
Но городской гость вовсе об этом не думал. Казалось, он ни о чем не думал. Слушал слова горестные, но душа внимала иному, все более погружаясь в ночную тишину и покой давно не веданные. Поплескивали весла, чуть слышно журчала вода за кормой, свиваясь ленивыми воронками, в камышах порой полошилась птица; но эти слабые звуки не могли потревожить огромный и тихий мир земли, воды, неба, воедино слитый ночною тьмой. Так нужен был этот покой душе и так сладок, что более ничего не вмещалось: чужие речи и чужие беды. Их много, их всегда было и будет много, пока душа не поймет, что главное – вовсе в ином и порою – рядом.
Рядом, где-то у берега, неожиданно вспыхнул фонарь, белым длинным лучом пересекая просторный залив и лодку. Вспыхнул – и погас.
Мужской голос спросил:
– Ты что ли, Николай?
– Он самый. Сетчонку хочу постановить. Гость городской приехал, племяш.
– Утром снимешь?
– Сниму, сниму. Мне уезжать на вахту.
– Гляди. А то повадились: постановят – и на век. Рыба тухнет, онда тры, бобры губятся. Запутляются. И капец.
– Нет. Я всегда снимаю.
– А это какой же племяш? Не Хабаров?
– Хабаров. Илюшка.
– Докторов сын… – И вздох, над водою так явственно слышимый. – А он, случаем, не доктор? Жалко… – А потом спокойное: – Если доброго ничего не поднимете, пусть ко мне надбежит. На уху найдем. И кой-чего еще, покусачее. – Невидимый собеседник хохотнул и смолк.
На том разговор и кончился. Поплыли дальше.
– Это кто? – тихо спросил Илья. – Рыбинспекция?..
– Нет, – засмеялся Николай. – Это хозяин. А мы залезли в речку к нему. Потом… – смял он разговор.
Так же во тьме, ошупкою Николай поставил сетку: греб помаленьку, попуская с кормы сложенную дель. Бухали временами грузила-камни. Он сетку поставил, потом решил:
– Заодно уж и раколовки… Они тут у меня прихороненные. Причалив к берегу, он вышел. Захрустели сухие ветки. Скоро вернулся.
– Тут раки попадаются. Девчатам побаловаться. И тебе. Андрюшка их тоже ест, аж чмокает, вроде сладко. Ракушков наберем. Раки их любят.
Он посветил недолго фонариком по мелкой воде, набирая ракушек. И снова во тьме шуршал и хлюпал, угребался веслами. А потом закурил и сказал:
– Вот и все дела. Надо поглядеть, где постановил раколовки. А то за втра и не сыщешь. Бывало такое.
Он включил фонарь и ярким белым лучом пробежал по камышам да береговым вербам, задевая воду и лодку и ослепляя глаза. Недолго посветил и выключил. И тогда разом, словно открылась ночь: темная вода, темная земля и не в пример просторное, огромным куполом небо; серебряный мягкий свет его, сияние звезд и широкий, огнем полыхающий
Млечный Путь, от края до края.
Ленивые золотые росчерки порой рассекали небесный свод. За далеким курганом поднималась луна, и желтых масляных бликов дорожка потянулась через просторную реку к берегу левому, луговому. Там, на берегу далеком, светил костерок. Николай увидел его:
– Либо Володя Буданов стережет сетки. Архаровцев ныне много. Лишь отвернись, враз обчичекают: ни рыбы не увидишь, ни сеток.
– Это который светил? – спросил Илья.
– Нет, тот – Арчаков. Арчак… Хозяин, – уважительно произнес Ни колай. – Лет пять назад объявился. Но он – наш, коренной, за речкой его родный хутор. Он работал в милиции, по-моему, до капитана дослу жился. А потом подался на Север. К газовикам ли, к нефтяникам. В службу безопасности. Так вроде… В отпуск приезжал. А потом прибыл навовсе. Сказал: спокойно пожить хочу, мол, надоело на нынешнюю жизнь глядеть, обрыдло. Его владения – устье, затон. Там он – хозяин. Про него всякое мелют: кулугур, мол, секту завел беспоповскую. Думаю, брешут. Но чужая душа – потемки. За речкой было подсобное хозяйство судостроительного завода. А потом, когда все стали бросать, он остатки забрал ли, купил. Дома, вагончики, техника, какую не успели побить да пропить. Все забрал. Себе новый поставил дом. Дюже ни с кем не водится. К нам на хутор не ездит.
Своих дел хватает. У него там бахчи, огороды. Кро ликов разводит.
Жена – с ним. Мальчонку привезли. Уж чей он – не знаю. Потом еще детва объявилась, какие-то сироты. И живут. На Чибизовом яру переезд был, он его перекопал. Дамбу на Белобочке развалил. Гута-рит, нечего зря мыкаться. И правильно, я считаю, навел порядок. Туда ехали со всех краев, конный и пеший, с райцентра, с города, с Донбасса. Прут и прут. Все позагадили. Сетей капроновых полна речка. Током бьют рыбу. Взрывают. Жгут. Чего только не было. А теперь он помаленьку всех отвадил. Не проберешься туда. И ни стрельбы, ни пожаров. Разве не хорошо? Так и живет. Скотину держит. Рыбалит, охотится. Не знается ни с кем. Но народ к нему прибивается, и он их не гонит, даже примолвает. В дома селит. Феша – с Осиновки. Там уж никого не было. Лишь чечены. Обижали ее. Она пришла к Арчакову. Вместе с козами. Она всегда коз водила. С Большой Голубой – Гришаня.
Спокойный мужик, рабочий. Какие-то беженцы с ребенком. Даже фельдшер есть, тоже приблудный, вроде из Киргизии. Живут помаленьку. А болтают всякое. Болтать всегда любят. А ведь, может, и вправду надоела ему всякая погань. Нынче ведь жизнь какая… Живьем готовы грызть. Тем более он в ментовке работал. А там и вовсе… Такой народ… Сам нагляделся и натерпелся от них, когда на стройках был.
Рубашку исподнюю сымут. Не потребуют. Прямо не люди, а зверье… А у него, может, чуток совесть есть. Нагляделся, и вправду обрыдло. Вот и уехал.
Причалили. Костерок на той стороне все горел, то притухая, то высоко поднимая светлое пламя. Лодка ткнулась в мягкий берег. Но подниматься и уходить не хотелось ни одному, ни другому.
– Ты поживи… – сказал племяннику Николай. – Мы смену отбудем, потом порыбалим с тобой по-хорошему, с ночевкой, с костериком.
Сазани– ка обязательно на макуху поймаем. Он по ночам берется. Я знаю места. Порыбалим. Пока есть такая возможность. А то разговоры идут, что "Лу койл" – нефтяники – все наше займище откупили. От самого Калача до Песковатки. И вроде никого не будут туда пускать.
Лишь своих. Уже нани мают егерей, охрану… А мы будем издаля глядеть на свое, родное. Так что давай побудь напоследок. Девчат наших возьмем. Они давно просят. Съез дим за грибами, за ежевикой.
Хорошо у нас. Только все некогда. Работа…
– С костериком – это хорошо… – позавидовал Илья, глядя на огонек далекий. – С ночлегом, на берегу… Я поживу, подожду, – пообещал он. В самом деле, хотелось погреться после долгой питерской зимы, где слякоть да серое небо; и у костра не сидел он много лет, и на реке не был. Вроде нехитрая это забота, не надо за море ехать, но все как-то не выходи ло. Дела и дела. А костерок – лишь издали поглядеть, из окна городского дома, как вчера.
Посидели, повздыхали и подались к ночлегу. Лодку примыкать Николай не стал. До утра недалеко.
Во дворе их дожидалась бабушка Настя.
– Наловились, рыбаки? Где ваша рыба? – спросила она с усмешкой.
– Мы лишь поставили. Да если и не поймаем, нам обещали рыбы. Арчаков на уху даст.
– Арчаков? Перевстрели его… – И после паузы: – Давно уж их не ви дала. Они к нам ездили раньше, – объясняла она внуку. – Когда магазин был. За хлебом приходили. Маня, его жена, – хорошая женщина.
Мальчо– ночка у них, уж не знаю чей. Сначала одни жили, а теперь – целый кура– год. Детва… Девчонушка такая хорошая. Они ее посеред степи нашли, возле станицы. Какая страсть… Ехали ночью, осветили фарами. Маня говорит, глазам не поверили: дитё ползает, живое дитё.
Остановились. Забрали с собой. Думали, кто в станице отзовется, кинется, будет искать. Ни шуму, ни граху… Все молчат. Так и оставили при себе девчонушку. Это какая страсть? Дожилися. Допилися.
Детей посеред степи кидают. Сам Арчаков, он не боль но гутаристый.
Но хороший… Сирый народ из наших к нему прибивается, беженцы.
Никого не гонят. Маня смеется: "Колхоз у нас будет". Взаправди колхоз.
Илья ночевал в кухне. Как всегда, сколько помнил себя. Не дом, а эта низкая глинобитная мазанка с малыми оконцами, большой печью, запахом сухого укропа, мяты, других трав, что пучками висели на черных от времени бревенчатых балках-перерубах, над головой. И покойный отец всегда ночевал здесь. Хорошо тут спалось. Всегда.
И нынче Илья проснулся, когда утреннее солнце уже глядело в окошки.
Пахло печеным. Маленький племянник в ночной рубашке стоял возле его кровати и что-то рассказывал на своем языке: "Гу-у… Гу-у…
Угу-гу…" И засмеялся довольный, увидев, что Илья проснулся.
Вместе с малышом вышли во двор, где, несмотря на ранний час, уже кипела жизнь. Старенькие "Жигули" стояли с открытым багажником, и тетка Клава укладывала туда, словно в просторный ларь, сумки, пакеты, стеклянные банки с закруткой. Помогала ей мать. Девчата бегали на посылках.
– Буту поболе нарежьте… Николай любит лучок в окрошке.
– Откидное молоко не забудь в холодильнике.
– Коробок с яичками на сиденье. Или под ноги постановь.
– Чтобы наступить да подавить все.
Это собирались в отъезд, на рабочую смену, там две недели кормиться.
Дело серьезное.
Илья вспомнил о ночном и спросил:
– А где Николай? Сетку проверяет?
– Он уж до свету смотался, – ответила бабушка. – До чего моторный. В огороде он. Угождает девкам. "Сделай нам рыбу, сделай нам рыбу в печур ке. Мы ее любим", – передразнила она девчат и закончила: -
Порунцов им хороших. Не дают дыхнуть человеку. Обошлись бы. Давай мне этого генера ла. Одену… А то кутун потеряешь, – пригрозила она малышу.
Малыш расплылся в улыбке, переходя на руки к бабушке. Он всему улыбался, радовался, тем более в утренний час, когда светило нежаркое солнце, на дворовой да огородной зелени переливами сияла роса, временами на траву падали спелые груши со старых развесистых могучих "дулин".
В огороде, в затишке, возле летней печурки хозяйничал Николай. В открытом казане варились раки в кипящем, даже на понюх остром укропном рассоле. Рядом, из черного жестяного короба, валил кислый дым. Под коробом тлели угли.
Увидев подходившего Илью, Николай доложил с удовольствием:
– Все по плану и даже – выше. Серушки да красноперки – на жареху. Я их почистил и присолил. Бабка на завтрак пожарит. А тута, – шумно понюхал он, – пара рыбцов да три душмана. Горячего будет копчения.
По-нашему. И раки попались. Вон он идет, главный едок.
По огородной дорожке спешил к деду малый Андрюшка.
– Моя лопота… Казачок кривоногай… Так мы с тобой и не погутарили толком. Все некогда.
Николай присел, Андрюшка потянулся к нему. И они встретились лицом в лицо: задубелая темная кожа, седая щетина и нежный, еще розовый ото сна бархат детского личика.
– Гу-гу… Гу-гу-гу… – принялся толковать Андрюшка. – Гу-гу…
Николай внимательно слушал его, все понимая.
Глава VI
«У НАС СВОЯ ЖИЗНЬ»
Они уехали скоро, Клавдия и Николай. Собрались, позавтракали, и покатила старая машинешка, погромыхивая на ухабах.
Их провожали. За двором стояли молча, глядели, как с натугою поднимается машина в гору и в гору, с трудом одолевая подъем. Но выползла на курган, потом скрылась. Молчал даже малый Андрюшка, чего-то понимая.
Проводили и тогда сели завтракать. Но что-то не елось. Даже запеченную рыбу, пахучую, с подтеками сладкого жирка, и ту ковыряли нехотя.
– Чего квелитесь? – укорила девчат бабушка. – Не на век же уехали.
Приедут. А мы с вами сейчас работать зачнем и скуку развеем. Ныне у нас много работы: картошку всю перебрать, какая – скотине, какая – на еду, и с погребом заниматься. Почистить его, вынуть доски, промыть, просушить. И на подловку надо лезть, трубу мазать. – Она считала и считала дела, которых много и много, на целую жизнь.
Совсем некстати объявились гости, один за другим.
– Илюха! – кричал молодой, потрепанный мужичок. – Илюха! Ты помнишь меня? Баба Настя, постановь нам за встречу, мы с ним… Илюха, мы тебя помним! Машина твоя! "Роллс-ройс"! Дай покататься! У меня – права, все чин чином. Вплоть до танка. Когда не выпитый… – И клекот из горла, на смех не похожий.
– А когда ты не выпитый, беда бедовая? – вопрошала хозяйка двора. -
Иди с Богом. На гости с утра не приходят. С утра люди работой займаются. А вы шалаетесь, как бурлаки.
И еще один прибыл гость, вовсе страхолюдный, в диком волосе, из которого сизый нос торчал; с трудом и сипом он того же просил:
– Постановь… За приезд. Я его голопузого помню. У тебя есть, я знаю.
Выпроваживали непрошеных гостей с трудом.
Старая хозяйка горевала вслух:
– Лето, утро – самая пора в работе кипеть. А они бродят по хутору.
Бывалоча, колхозы ругали: работа тяжелая, платят мало. Она и вправду была тяжелая. А вот ныне освободились. Ходи да броди… И никто тебе слова не скажет, не укорит. Ни бригадир, ни председатель, ни милиция. Ходи да броди. Молодые, здоровые… Сгубился народ.
Наконец заперли ворота, и поплыл полегоньку день летний в делах хуторских, для старой женщины и ее помощниц привычных; для гостя городского все было внове.
Илья старался держаться поближе к бабушке, о чем-то спрашивал, что-то говорил. Другой день они были рядом, и другой день старая женщина и городской, уже взрослый внук ее исподволь, осторожно приглядывались, словно наново признавая друг друга. Так и должно было быть.
В детстве Илья часто болел, и порою летнею его отправляли на хутор: на чистый воздух, парное молоко. Но это было давно. А потом и вовсе: смерть отца, за ней – долгая разлука. Волей, неволею, но отчурались и потому словно вновь узнавали друг друга.
Старая женщина глядела на внука и лишь вздыхала: какой-то он худой да бледный. Это было понятно: кому не доведись, такая беда.
Спрашивать о чем-либо она не решалась. Про несчастье, и про невестку, и про всю ихнюю жизнь. К чему ворошить, тревожить и внука, и себя. Все это уже отгорело и словно отстранилось, становясь чужим.
И для гостя городского с детства знакомый хутор нынче виделся вовсе иным.
На хутор смотреть от кладбища, с высоты кургана, да на машине по нему проехаться – дело одно. А когда на старом велосипедишке, дребезжащем, скрипучем, он покатил по хутору, то не узнал его. Ни просторного кирпичного магазина, ни почты, ни клуба на высоком фундаменте – там кино смотрели, и школы нет с просторным, тоже высоким крыльцом, и колхозной конторы нет. Все исчезло, оставив после себя лишь кучи мусора. И потому хутор будто присел и съежился, по-стариковски умаляясь.
Лишь на хуторском майдане, как память о прошлом, торчит пупом облезлая бетонная пирамида со звездой на маковке да выгоревшим жестяным венком у подножья. А вокруг словно Мамай прошел: разбитые дома без крыш, с черными провалами окон, поваленные заборы, дикий бурьян. Безлюдье. Детишек нет. И даже собак нет. Кладбищенскую тишину тревожит лишь невеселая пьяная песня, которую понять нельзя.
Да и зачем…
Прежнею оставалась лишь округа. Миновал хутор, скатился на широкую луговину. И словно не было позади лет и годов. Все тот же простор, окаймленный малой речкой, бегущей к Дону, заречная меловая гора с крутыми обрывами, тополевое да вербовое займище, далекие степные холмы и чистая синева огромного неба. И вольный ветер, которым легко и сладко дышать.
Здесь, на этом лугу, мальчишками пасли скотину и запускали в небо бумажных змеев. По весне доставали из вороньих да сорочьих гнезд яички. И тут же, на лугу, пекли их в горячей золе.
Было что вспомнить.
Илья неторопливо катил сначала по лугу, а потом вдоль речки, которая неспешно текла к Дону. На другом ее берегу когда-то был хутор; ныне лишь хороводы старых садов указывали немалый его размах: от меловой горы по названию Львовичева до речки и до залива, который уходил далеко в лесистое береговое займище. Но и теперь жизнь бывшего хутора не совсем угасла. На плоском высоком мысу между речкой и заливом стоял новый кирпичный дом, неожиданный для этого глухого места. Близ него – два флигеля да вагончик. В чащобе садовой зелени виднелись еще строенья. На воде – причал с лодками.
Илья оставил велосипед и уселся возле обрыва. Рядом была вода, рядом был тополевый займищный лесок. Оттуда навевало прохладой. А на том берегу текла чужая жизнь. Вдали, на склоне холма, паслись коровы. На подступах к меловой горе кормилась козья орава с обычной суетой да меканьем. Там же – овечий гурт. Возле берега бродили гуси. С поля проехал малый трактор с огромным возом соломы. Людей не было видно.
Час полуденный. Зеленые кущи. Строенья. Но там были люди. Звенел временами детский голос и смех, которому тут же отвечал смех женский. И мужской басок что-то бубнил. По воде, по речке, все это доносилось и слышалось явственно. Хотя и не видно было людей, но они там были.
Вспомнился вчерашний рассказ Николая. Хотелось взглянуть поближе: как там и что…
Так бывает: увидишь чужое гнездо со стороны, из окна вагона на каком-нибудь полустанке, проездом, из машины, чей-то дом и двор в малом селенье, чье-то лицо, улыбку, свет в окне, и вдруг защемит сердце, завидуя иной жизни. Не потому, что своя – плохая. Просто захочется чего-то иного. Иной судьбы. Своя приедается. В ней катишь и катишь, словно по рельсам. До конца не свернуть. Оттого и печаль.
Особенно это бывает в летах молодых. Но быстро проходит.
На той стороне чужого приметили.
Сначала подкатил к берегу мальчишка на велосипеде. Не в седле он ехал, а в раме, вихляясь: до высокого седла не дорос. Возле берега он сделал круг и повернул назад, к жилью. Скоро оттуда раздался голос мотора, и появилась лодка. Легко рассекая тихую воду, наискось от высокого мыса, через речку она проскочила мигом и, заглушив мотор, ткнулась в берег.
– Хабаров? – звонко спросил ли, позвал сидевший в лодке мальчик, стриженный наголо, загорелый.
– Хабаров, – ответил Илья.
– Берите, на уху, – сказал мальчик и поднял лежавший в ногах его мешок.
– Зачем? Да мы же… – не понимая, пробовал отказаться Илья.
– Это – вам, – повторил мальчик настойчиво и подтянул мешок к носу лодки. – Берите.
Илья принял неожиданный дар. А мальчик, от берега оттолкнувшись, завел мотор, и лодка пошла быстрым ходом наискось, к далекому дому, к причалу.
Илья заглянул в мешок. Там был большой сазан, мокрый, живой. Хороший сазанчик, увесистый, наверно, в полпуда. А еще – раки. Черные, большие, клешнястые.
Илья подивился неожиданному подарку. Недолго посидел на берегу, ожидая: может, подъедет кто и что-то объяснится. Ведь он ничего не просил.
Но на том берегу все было так же спокойно, безлюдно. Тихие дома, тихие сады, причал с лодками. Гуси возле воды, на попасе – скотина.
Илья понял: никого не будет. Это просто привет от человека, которого на воде вчера встретили. Вот и все.
Надо было уезжать, не маячить. И он уехал.
Бабушка Настя, выслушав рассказ его, не очень удивилась, лишь вздохнула:
– Это папочку твоего помнят. К нему же со всех хуторов люди шли. Вот и Арчаков не забыл. Они – хорошие люди. Помоги им Бог. Летось Маня рассказывала. По весне пришли к ним двое ребятишек, родные братья.
Пешии пришли, с нашей станицы. Пришли, просят: "Можно, мы у вас поживем? Нам исть нечего". Как раз снег таял, балки играли, вода ходом идет. Измокшие все, озябшие. Маня гутарит: "Разве таких прогонишь? Ребятки хорошие. Жалко их. Проживем. Картошки будем больше сажать".
– Но что это за страсть! – в сердцах сказала старая женщина. – Что за жизня такая пошла! От живых родителей детушки бегут. Вовсе сгубился народ. А Арчаковы – люди хорошие, про них лишь болтают: секта да секта, беспоповцы, мол. Поболе бы таких беспоповцев. А что они отчуралися, дамбу сломали, не всяких к себе пускают, это они правильно делают. Ныне народ всякий шалается. Поизвадились. Идут и едут. Чего-то все ищут да ищут. Чего бы украсть. И чужие, и наши. К нам опять приходили. Курсаны. Старый да молодой. Тебя проведать.
Наскучали. Едва проводили их, спасибо, твой шофер помог.
К вечеру съездили на Дон, искупались. Потом включили насос. Девчонки огород поливали шлангами да ведрами; потом они весело мылись в душевой и подались в дом, телевизор глядеть.
Свечерело. Сумерки приглушили зелень дворовую, огородную; объявились неприметные днем белые цветы петуньи возле кухни, у погреба, в палисаде, они словно поднимались от земли, пенились и сладко пахли.
Дождавшись своей поры, звучно затопал по дворовым дорожкам серый ежик: что-то искал, находил, хрумкал. Малый котенок старался напугать его: шипел, грозно горбатился, прыгал, но вокруг да рядом, поняв уже, что иглы у ежика нешутейные. Дворовые да огородные сверчки запевали свою ночную песнь, дремотную, долгую.
В вечерних, ночных уже сумерках старая хозяйка топала и топала по двору, словно ежик, верша дела бесконечные: молоко, сепаратор, накваска, банки да крынки, малые постирушки, грязная посуда – одно за другим.
А потом она решила тесто поставить на утро, для пирожков.
– Часто пеку, – говорила она. – Чем особо кормить? Щи да картошка. А мукой, слава богу, не бедствуем. Блинцов, пышек, пирожков напеку, они набузуются – и хорошо.
Илья возился с маленьким племянником, временами спрашивая:
– Бабаня, тебе, может, помочь?
– Моя сына… Какие мои дела… Из могуты выжила, ничего не успеваю.
Лишь толкусь. Бегу-бегу – и забуду, зачем побегла. Старость, моя сына… Бывалоча, и на колхозной работе успевала, и на базу. А ныне толкешься, а все на мыльный пузырь. Давай-ка этого пузыря искупаем, а то он скоро заснет.
Искупали мальчонку; он и вправду скоро заснул на бабкиной постели, в летней кухне. Он и во сне чему-то улыбался, майская роза.
– Да и ты, моя сына, ложись.
Помойся да отдыхай. Долгий день…
Илья обмылся в непривычной тесноте да темноте летнего дворового душа. И в кухню вернулся не сразу.
На хутор опустилась темная августовская ночь. В небе светили тихие звезды. Далеко, на краю земли, поднималась большая луна. Было тепло, тихо и как-то тревожно от непривычной тишины. Редкие огни светили по хутору, не размыкая тьмы. Они словно тонули в ней, вдалеке друг от друга, поодиночке.
А в летней кухне старая хозяйка затеялась помидоры в банки закручивать.
– Памяти нет, – жаловалась она внуку. – Я ведь все приготовила: помыла их, банки на солнце жарила. А потом забыла. Сею-вею в голове.
Да я быстрочко, по-простому. Каждый день помаленьку стараюсь три-четыре банки. Зима-то придет… А Клава тоже – приедет, туда-сюда кидается. За две недели накопится делов. Их надо переделать. Такая жизнь настала. Раньше все – дома. Коля был на тракторе, а Клава – на ферме. А ныне никому не нужны ни трактористы, ни доярки. А если и призовут, то не платят. У Мушкетова люди работают, он фермер.