Текст книги "Предполагаем жить"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Жалятся: с утра до ночи на косьбе, а семьдесят рублей денщина. А у
Мохова, он тоже фермер, не наш, так у него люди и вовсе лишь за харчи работают. Харчи да одежку купит. Да еще упрекает: много хлеба едите. Вот теперь и поминаем колхоз как рай земной: у всех работа, зарплата, отпуск, рядом – почта, магазин, школа, медпункт.
Фельдшерица своя. Машины в станицу ходили. Летом твой папочка приезжал с помощниками. Его и сейчас вспоминают. Белые халаты, белые шапки… Для нас – чудно2. Теперь – лишь память.
Илья сидел да слушал, вздыхая, а бабушка говорила и говорила, раскладывая помидоры по банкам, добавляя в них белый хреновый корень, перчик "гардал" да укроп. Кипятила пахучий рассол, разливая по банкам. Вспоминала вдруг иные дела, забытые, и выходила во двор, шумно вздыхая.
– Тебе уже трудно, – жалел бабушку Илья. – Тебе отдохнуть надо.
Поехали к нам. Поживешь… Вот увидишь, тебе хорошо будет.
– Куда ж я, моя сына, уеду? – даже рассмеялась она. – Клава с
Колей-то на вахте. Вася с Мариной вовсе надолго уезжают. Такая у них работа, далекая. На близу нет ничего, где устроиться. Они уезжают. А я возьму и увеюсь… – посмеивалась она над легкомыслием внука. – А куда же мы Андрюшку денем? А девчат? А поместье на кого кину?
Скотину, огороды, сады… Из меня худой плетешок, но – все затишка.
Помаленьку стараюсь. Бога молю, нехай чуток подождет, не прибирает.
Хоть и выжила свои годы, но надо побыть, оказать помочь. Без меня им вовсе нехорошо.
– Тебе уже тяжело.
– Тяжело, моя сына. Но ведь – свои, родненькие. Их не кинешь. Тем более – девчонушки. За ними – пригляд и пригляд. Страшное ныне время. Работы нет, порядку нет… Молодые пьют да курят всякую дурнину, шалаются где ни попадя, губятся. Ты, считай, мужик взрослый, а видишь, чего получилось. Такая беда бедовая… – Она глядела на внука пристально, словно не верила, что он рядом, живой.
– Молилась за тебя. Помог Господь. Да ты ложись, моя сына. Я пойду обмоюсь да тоже лягу. Устала. Долгий день.
В ночи над хутором поднималась луна, освещая округу. Постелив внуку и уложив его тут же, на кухне, старая хозяйка сидела во дворе, набираясь сил, перед тем как обмыться. Такая была свинцовая тяжесть в ногах, во всем теле, а главное – в сердце. С приездом внука поневоле поднялось прошлое, которое вроде уже забывалось, лишь тлело под пеплом.
Сынок дорогой, золотая головочка. Как любила его, как гордилась им…
В страшном сне не могло присниться, что случится такая беда.
А все – богатство… Миллионерша… Она погубила мужа. Ненавистная… Не хотелось думать о прошлом, его не воротишь. Но прошлое поднималось волной горячей. Боль и вина. Ее вина, материнская. Ведь он приезжал сюда, сынок дорогой, один раз приехал и другой, словно прощался. Как хорошо с ним разговаривали, про жизнь вспоминали. И он просил:
"Позволь, мама, мне сюда вернуться. Буду в станице работать, в больнице. Там нужны врачи. Буду людей лечить и жить помаленьку возле тебя".
Была бы умней, так сказала: "Приезжай, моя золотая сына, и живи".
Нет. Не свелела, овечка глупая, закопылила нос: чего, мол, люди скажут; ученый человек, профессор, такая об нем слава гремит… И вдруг на хутор вернулся. Потому и талдычила: "Перетерпи, сынок. Ты – человек семейный, об детях думай".
Сынок перетерпел и уехал далеко. Так далеко, что больше не свиделись. Теперь кусай локотки. Вчерашний день не догонишь. Но и в дне сегодняшнем, в ночной тиши что-то зрело, чуяла душа нехорошее, словно подступала беда. Вот и шофер, охранник внука, вечером проверял на воротах запоры, на скотий баз ходил, чего-то глядел. По всему видно – опасается. Тем более пьяные Курсаны приходили, орали всякое: "Богатеи… Лигархи…" От Курсанов доброго не жди. И от кого ныне доброго ждать? Живи да оглядывайся.
Перед сном старая женщина дольше обычного молилась. Во тьме, под низкой крышею, перед божницей, молитвы были все те же: "Богородице
Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобой…", но слова привычные нынче от самого сердца шли; и порою чудилось: размыкается тьма и видится Богоматерь, склоненная над Младенцем. Такого вроде не было раньше.
Хорошо помолилась, и стало спокойней.
Проснулся, а может быть, во сне залепетал маленький правнук,
Андрюша. Старая женщина, склонившись над мальчиком, прошептала:
"Спи, моя сына, спи…" Но мальчик не успокаивался. Пришлось взять его на руки, побаюкать: "Один – серый, другой – белый, а третий – подласый…" Услышал Илья тихие слова колыбельной и вспомнил, что этой песней когда-то, давным-давно, бабушка Настя и его баюкала: "Один – серый, другой – белый…"
Малый Андрюшка смолк. Услышал родной голос, прижался к живому человеку, почуял тепло и защиту, почмокал губенками и заснул.
Старая женщина стояла посреди темной кухни, слушая легкое дыхание малыша, и вдруг ясно поняла: "Надо решиться".
Под этой же крышей, на непривычном ложе, в духоте, не мог уснуть и гость городской, Илья. Он слышал молитву бабушки, потом лепет малого племянника, спросил:
– Может, его покачать? Давай я посижу, а ты ложись.
– Он заснул, – ответила старая женщина, укладывая малыша. – Теперь до зари будет спать. Он – спокойный.
Но, уложив правнука, ложиться она не стала, а подошла и села возле внука, в ногах его, и сказала мягко и ласково:
– Моя сына, не возьми в обиду, но тебе лучше уехать. Пирожков напеку, отзавтракаешь – и поезжай с Богом. Своим отвези привет, спасибо за подарки, но нам лучше пока не знаться. Боимся мы, моя сына. Как пошли эти поголоски: миллионщики, богатеи. На чужой язык аркан не накинешь. Волочат и волочат молву. Ты вот ныне приехал, спасибо тебе. Но такая богатая машина, враз углядели. Охрана при тебе. Но она – до поры, сам знаешь. А нам тем более. Какая у нас оборона? Живем, как волки, посеред степи. Случись беда, круг меня – детва малая. Об ней сердце болит. Кто поможет, до кого дошумишься?
Время ныне какое: с ума люди сходят, за копейку на все пойдут. У нас на Скитах намедни сказнили бабку. До смерти истерзали.
– На Скитах?.. На каких Скитах? – еще не веря, спросил Илья и замер.
– На хуторе. Скиты называется хутор. Это – по-старому. В старые времена там монахи в пещерах спасались. Жила на Скитах бабка вроде меня. Да она помоложе. Сынок у нее – в городе, при деле, богатенький. Поставил ей дом, большой, кирпичный, прямо дворец. Да разве это спасенье? Налетели, терзали бабку, чего-то искали: деньги ли, золото… Полы поднимали, стены били. Погубили старого человека.
Такая страсть… Ты пойми, моя сына, за себя не боюсь. Ребятишки… – вздохнула она. – Об них забота. Ничего нам не надо, спаси Господь, ни богатства, ни больших денег. Жили своими руками – и проживем.
Работать привычные. Огород, скотина, птица. Клава к зиме, может, почтальоншей устроится. Ей обещали.
И Колю вроде тоже обещают взять, по столбам по этим, по связи… Кусок хлеба есть. Картошка-моркошка своя, корова… Нам лишнего не надо.
Лишь покоя у Господа просим. Для всех. И для тебя, моя сына. Обиду не держи. У вас – своя жизнь. Дай вам Бог… Живите. Детушков заводите. Пора. Тебе Андрюшка по сердцу, я вижу. Это просит душа. И
Алеше давно пора семью завесть. Это – радость, моя сына. Все у вас есть: крыша над головой, сладкий кусок, одетый-обутый, живи да радуйся белому свету. Чего вам еще не хватает?
– Ума… – тихо ответил Илья.
– Може, и так, моя сына. Не знаю. У вас своя жизнь, у нас – своя. -
Она говорила тихо, спокойно, все более утверждаясь в своей правоте.
– Мужики наши, слава богу, к бутылке не прикладаются, рабочие… И
Коля, и Вася. Приезжают, сразу – в дела. Сена много. Соломы запасли.
Просяной – целый прикладок. Скотина ее так хорошо ест, лучше сена.
Осенью тыквей навезут, арбузов. Подсолнушка заработают, это – для масла. Шиповнику много собирают, шиповник – в цене. Рыбу ловят по осени, раков приловчились ловить. Хорошо раков берут. Оттель да отсель – так и сбивают копейку. Думают в станице домик купить. Там легче прожить. Там – дорога, асфальт. Там для ребят – школа. Учиться будут с приглядом. Иначе ныне нельзя. Сколь молодых погубилось.
Может, и даст Бог, купят домишко. Пусть плохонький. Хороший теперь не укупишь. Подлатают, подделают. Они – рукастые. Будут жить. А я уж здесь… Поместье не кинешь. Будем жить помаленьку. Лишь бы дали покою. Не трогали нас. Мы проживем… Ребятишек поднять. – Она говорила, рассказывала. Ей так хотелось родным помочь. Оттого и просила Господа. Не для себя. Она устала, но напоследок хотела помочь своим в трудную пору. И лишь потом уйти на долгий отдых, к родным, которые ждут ее и никак не дождутся. Родный папушка… Мама…
Бабаня… Миша… Малая сеструшка Вера… Сегодня их вспомнила за столом, за разговором. Но это – лишь капля из долгого века, в котором еще и война была, снова голод и холод, и снова боль.
– Мы проживем. Лишь бы не война. И нехай нас не трогают. У нас своя жизнь.
Она говорила, городской внук слушал ее, но и другое из ума не выходило.
Хутор Скиты… Это было так неожиданно, больно. Будто бы стало все забываться: заточение, страх, словно уходило глубже и глубже, почти не чуялось. И вдруг объявилось. Явственно, словно рядом, из темного угла, кто-то шептал: "Есть у меня мама… Съезди на хутор Скиты. Скажи ей. Пусть думает, что я – живой. Хутор Скиты, на Дону, там ее все укажут. Дом ей построил… Пусть живет долго".
Темнота ночная под низкой крышею похожа была на тьму заточенья.
Хорошо, что бабушка рядом сидела. Она говорила и говорила, словно баюкала, и отступал страх. Невеликие оконца кухни светлели. Рядом, через проход, тихо спал мальчик, иногда совсем по-взрослому всхрапывая. Сразу вспоминались его улыбка, доверчивые глаза, нежное горячее тельце. Вспоминал дневное – и невольно улыбался. А ведь хотелось плакать.
Илья забылся перед рассветом, а когда проснулся, уже было светло и пахло жареными пирожками. Открыв глаза, он лежал, вспоминая ночную беседу с бабушкой: что там было и что пригрезилось.
Заиграл телефон-мобильник, звонила мать.
– Прости, что рано. Разбудила? Тимофей сообщил, что их самолет будет у нас к вечеру. Ждут тебя. Ангелина тоже звонила, ждет. Что им сказать?
– Еду. Полечу, – ответил Илья без раздумий.
– У тебя все в порядке? – что-то почуяв, спросила мать.
– Все в порядке. До встречи. Целую.
Одно к одному лепилось, чтобы уехать быстрее, потому что теперь – это уж точно! – долгие проводы не нужны.
– Звонила мать, – сообщил он бабушке. – Мой самолет прибывает сегодня. Надо ехать.
– Что ж, в добрый путь, – ответила бабушка. – Завтракайте. Пирожки готовы, и чайник вскипел.
Илья умылся, сказал про отъезд шоферу и, прежде чем за стол сесть, пошел через огород, вниз, на леваду, к отцовской могиле. Он постоял возле нее недолго и, невольно повторяя вчерашний бабушкин обряд, нагнулся и убрал с могильного холмика какую-то былку. Наверное, так просила душа.
Отзавтракали быстро. С бабушкой Настей прощание было холодным ли, сдержанным.
– Прости Христа ради, – сказала старая женщина. – Береги тебя Бог.
В это время из кухни, через порог, осторожно перелез маленький
Андрюша. В короткой ночной рубашонке, босой, спросонья щурясь, он огляделся и, завидев родных людей, затопотил к ним вперевалочку.
Илья принял племянника на руки. Глаза мальчика лучились бесхитростной детской радостью, как и вчера. Детской радостью и любовью.
Сердце Ильи дрогнуло и словно попросило: "Останься". Но, шумно выдохнув и передав бабушке мальчика, он быстро и не оглядываясь пошел со двора. Машина, его ожидавшая, сразу тронулась и, набирая скорость, оставила далеко позади подворье, два старых высоких тополя и старую женщину с мальчиком на руках.
Глава VII
У АНГЕЛИНЫ
Это была просторная сосновая роща – осколок когда-то дремучего бора, теперь изреженного, рассеченного новыми поместьями, дачами на высоком берегу Волги. Там и здесь на свежих вырубках, словно грибы, поднимались один за другим не просто дома, но просторные особняки да виллы, терема да палаты красного кирпича, с отделкой камнем да мрамором, под яркими крышами.
Но сосновая роща на песчаном угоре стояла нетронутой судьбой, а потом охраной сбереженная от порубок, мусорных куч, кострищ и прочих печалей. Вековые могучие сосны высоко к небу вздымали свои густые кроны, а внизу было светло и просторно, словно в громадном храме.
Далеко вверху – зеленая хвоя и синее небо в прогалах ветвей; далеко вверху – легкий ветер и ропот вершин. А здесь, внизу, – колоннада могучих, отливающих медью и чернью стволов, шершавых, теплых, с янтарными каплями и белыми сухими натеками пахучей смолы. В подножьях, по земле, устланной хвойными иглами с россыпью сухих шишек, там и здесь – стайки папоротника с ажурным резным листом да темная зелень ландышей, которые давно отцвели; невеликие земляничники – на свету, на обочинах дороги и в молодом лиственном редколесье, среди рябин да осинок, земляничники с последними красными ягодами, уже потемневшими, но пахучими, сладкими; а еще – просторные разливы черники, их сочная, словно лакированная, зелень листвы, черные, с сизым налетом гроздья плодов.
Еще вчера был родной город, теснины улиц, людская да машинная толчея, квартирные стены, чуть ранее – больничная палата и больничный же невеликий сквер и, конечно же, незабытое страшное заточение.
Всего лишь недолгий ночной перелет, крепкий сон, пробуждение – и вот она, эта сосновая роща, словно сказка.
Бродить и бродить меж могучих стволов под светлой сенью.
Остановиться, озирая окрестный мир: над головою зеленый и синий высокий кров, рядом – стволы и стволы, красно-бурые, отливающие медью; можно их трогать, разглядывать морщинистое корье, прозрачные пленки чешуи и, приблизив лицо, чуять смолистое дыхание. Поглядеть на милую птицу пищуху, которая кормится, ловко взбираясь по стволу.
Послушать работягу дятла и попробовать отыскать его где-то среди ветвей. Задержаться у высокого холмистого муравейника, безмолвного, но кипящего жизнью. Присесть, разглядывая таинственное чужое жилье и житье, что-то вспомнить, читанное, полузабытое о муравьях – работниках, стражниках, воинах, о муравьиной матке, которая где-то в глуби, во тьме. Нет, нет…
О тьме думать не надо. Прошедший тьму так радуется белому свету.
Лучше снова идти и выбраться на опушку, залитую солнцем. Из светлых зеленых, но сумерек лишь шаг шагнешь – и остановишься в изумленье.
Здесь мир иной: вовсе огромный, до самого поднебесья. Громады белых утренних облаков плывут и плывут. А под ногами стелется белый песок дорожки и песчаный угор с фиолетовыми куртинами ползучего чабра, розетками сочного молодила, белыми кашками, сиреневыми колокольцами, медовым осотом, пахучей цветущей таволгой у прибрежных кустов.
Солнечный утренний свет. Легкий вовсе не ветер, но вей опахнет – и стихнет, а потом снова накроет теплой волной.
Мир огромный, сияющий, словно хрустальный. Неволею сладко обмирало сердце.
Илья остановился на опушке и замер. Он не мог, не хотел двинуться, боясь утерять эту радость внезапного озаренья.
Как хорошо было неторопливо идти под солнцем по белой тропинке; идти и остановиться перед малым селеньем полосатых черно-желтых земляных пчел. Поглядеть на них, укорить с улыбкой: "Устроились… На дороге.
Места другого нет…"
Солнечная, зеленая просторная поляна, а потом снова – лес.
Далекий голос Ангелины звал его, но уходить не хотелось. Просила душа быть и быть здесь, переплывая из зеленой, пахнущей хвоей тени в солнечный мир опушки. Туда и обратно; вновь и вновь.
Но голос Ангелины звал и звал и становился тревожным.
– Илю-уша-а! Илю-у-уша! Где ты-ы?
– Иду-у-у!! – наконец ответил Илья, поворачивая к дому.
Встревоженная Ангелина встретила его возле садовой калитки. Большая, белотелая, в просторном утреннем платье ли, капоте, она выплыла навстречу племяннику, и тот разом утонул в ее горячих объятьях, шуршащих волнах материи.
Старшая сестра матери – тетушка Ангелина – всегда была женщиной рослой и пышной. Не толстой, но крупной: ухоженное белое лицо, полные руки, плечи, грудь – все большое, мягкое, но вовсе не рыхлое.
Очень добрая.
– Ищем тебя, ищем… – мягко корила она племенника. – Зовем, зовем… А тебя нигде нет.
– Такая славная роща… – оправдывался Илья, выпутываясь из тетушкиных одежд.
– А здесь тебе разве не нравится? – обиженно спросила Ангелина, открывая садовые ворота. – Мои газоны, мои цветы, мои розы…
За глухой садовой калиткой и высоким кирпичным забором открывалось просторное поместье, террасами, а потом пологим склоном уходящее к близкой воде, к Волге.
На свежей утренней зелени на английский манер стриженного газона светили переливчатой радугой ухоженные цветники: розарии, лилейники, альпийские горки.
– Красота… – шепотом сказал Илья. – Просто рай.
И вновь утонул в тетушкиных объятьях.
– Спасибо, Илюша… Ты все понимаешь… Я тебе расскажу… Вот эта роза.
Какой куст! Гляди. Это ведь настоящая Глория Дей. Тимоша привез ее из Голландии.
Огромный куст цвел щедро и необычно. Желто-лимонные большие розы и тут же нежно-розовые, золотистые с розовым обводом и розовым же налетом, с нежным ароматом и строгим бокалом лепестков.
– Глория Дей… – шепотом, словно боясь потревожить цветок, рассказывала тетушка. – Шесть золотых медалей. В соцветии до пятидесяти лепестков. Ее вывели во Франции в тридцать седьмом году и перед войной увезли в Америку. Последним самолетом. Как национальную ценность. Единственный экземпляр. Там ее размножили и назвали – Мир, в честь победы. Но она потом снова вернулась в Европу. Глория Дей…
– Матушка, завтракать будем? – окликнули Ангелину из дома.
– Сейчас, сейчас… На верхней веранде накрывай, – но потом спохватилась: – Но мы же еще не купались, не плавали. Погоди, погоди… – И – к племяннику: – Илюша, утром надо обязательно плавать.
Еще одна глухая садовая калитка выводила к берегу Волги, к невеликому песчаному пляжу с деревянными купальнями, лестницами, скамейками.
Утренняя речная вода была прозрачна, свежа. Легкий туманец уже истаивал над водой, уходя и прячась по заводям и прибрежным кустам.
Хотелось плыть и плыть, словно растворяясь в этой свежести и становясь ею.
Потом на берегу, на пути к дому, Ангелина, помолодевшая, румяная, внушала племяннику:
– Три раза в день мы должны плавать. Это такое удовольствие. А теперь – чай, чай и чай! – громко известила она, минуя калитку. -
Чай, чай – на верхней веранде!!
Просторный, красного кирпича дом краем второго этажа, высоким балконом ли, верандою, словно крылом, парил над землею, на откос опираясь прочными колоннами.
По обычаю, в этой семье давно заведенному, поутру на столе кипел самовар. Пахучий цветочный чай Ангелина заваривала самолично в фарфоровом объемистом чайнике. Прежде к завтраку блины ли, пирожки она пекла своеручно. Теперь, слава богу, были помощницы. Оставалось лишь потчевать племянника.
– Блинцы с рыбкой. Свеженькую Тимоша привез.
Парили в стопке блины. Прозрачные пласты белорыбицы и розовые – осетровые сияли в солнечном утре на белом просторном блюде.
– Он спит еще? – спросил Илья о дядюшке, с которым ночью летел.
Супруг Ангелины, в жизни прежней – большой милицейский начальник, нынче работал в крупной компании, мотаясь по всей стране. С ним и прибыл вчера Илья на служебном самолете. Тимофей выглядел усталым.
Потому и думалось, что он спит еще.
– Какое спит… Чуть свет уехал. Работа. Мне так жалко его утром, трудно поднимается, возраст… Но шеф – энергичный. Все дела – утром, все планерки. Молодой… Ты же видел его в самолете.
– Не знаю… – пытался припомнить Илья. – Не заметил.
В самолете были люди. Но кто из них кто…
Ангелина рассмеялась:
– Такого человека не заметил?! Самого хозяина?! Феликса? Он же приметный, рыжий, твой земляк.
Илья плечами пожал. Но потом вдруг задумался, припоминая. Людей в самолете было немного, и они быстро растеклись в просторном салоне.
Но невольно заметилось: среди людей, самолет провожавших и летевших на нем, возле трапа, а потом в салоне все были одеты строго: темные костюмы, белые рубашки, галстуки. Экипаж, охрана, стюарды – народ улетавший и провожавший, и лишь он, Илья, словно белая ворона, в одежде свободной: джинсы, рубашечка, легкий свитерок. И был еще один человек: в вельветовой паре, маечке и кепке-бейсболке, вроде тоже приблудный, попутчик. И действительно – рыжий. Какой-то скучноватый, в недельной щетине по нынешней моде. Теперь вспомнилось, как перед ним почтительно расступались, как разговаривали.
– Слона ты, значит, не приметил? – смеялась Ангелина.
– А он не в курточке был, в кепочке?
– Он, он… – ответила Ангелина. – Другим не позволено, они – на службе.
– Тогда вспомнил. Какой-то скучный.
– Заскучаешь при таких миллиардах. Миллиардах долларов, – дважды подчеркнула Ангелина. – Два собственных острова у него: в Греции и в
Англии. Там дома, яхты.
– А чего же он скучный? – спросил Илья.
– Много забот, – ответила Ангелина. – Это нам хорошо: "Бедняк гол как сокол, поет, веселится". А у него – такой бизнес по всей стране.
Про знаменитого миллиардера Феликса – почему-то его чаще величали по имени, – про Феликса Илья, конечно, слыхал. Про него столько рассказывали. Былей и небылей, а уж тем более – в родном городе.
Обыкновенный мальчик – безотцовщина. Еврей. Мама – учительница.
Однокомнатная квартирка-хрущевка на окраине. В городе его узнали рано. Во-первых, шахматист, уже в четырнадцать лет – мастер спорта.
Во-вторых, комсомольский активист, организатор и главный участник модных тогда КВНов, капитан команды "Школяры". А еще – внешность: рыжий, по молодости, словно подсолнух. Попробуй такого не заметь. И чуть ли не первая в стране знаменитая "комсомольская биржа", где
Феликс был, конечно, президентом. Тогда он учился в местном университете. Но его скоро пригласили в Москву, такую же биржу организовать. В столице, по слухам – очень удачно, с такими же молодыми ребятами Феликс создал тоже знаменитый в свое время ММБ -
Международный молодежный банк. Говорили, что вовремя создали и потому преуспели. Добавляли, что поддержка была: чей-то папа, тогдашний министр. Говорили всякое, как и положено в таких случаях.
Потому что Феликс шел в гору и в гору, ворочая большими делами и деньгами.
В родном городе он бывал редко, пролетом, по делам, имея и здесь бизнес: добыча нефти, заводы. Помогал он школе, в которой учился, и шахматному клубу. Свою маму Феликс уже давно увез во Францию, и она жила там, на берегу моря, на собственной вилле. Кто-то из ее старых знакомых там гостил. А сам Феликс был уже для города скорее легендой: "Наш Рыжий". В нынешние времена его никто, конечно, не видел. Даже на телеэкранах он редко маячил.
– Ты со сметанкой блины попробуй. И пирожки. Тебе надо больше есть.
Ты такой худенький, бледный. Все эти студенческие столовки… Мама просила тебя как следует откормить, – угощала и угощала племянника
Ангелина. – У нас сметана своя. А чай какой, ты чувствуешь? Сливочки обязательно… Свежие сливки тебе полезны.
Сливки в фарфоровом молочнике, золотистый творог, густая сметана, горячие блины, пирожки… Объемистый сияющий самовар. Чайный сервиз, расписанный алыми розами. Пахучий, чуть терпковатый зеленый чай.
Вчера еще Илья был в родном городе, дома. Даже не верилось. Ведь проснулся в мире ином: сосновая роща, утренняя река, чистая свежесть, теперь вот – просторная веранда на речном откосе.
Новое жилье и новое житье тетушки Ангелины не шли ни в какое сравнение с прежним, недавним, пусть и генеральским. Тогда и дача была бревенчатая, и все вокруг – не поставишь рядом с нынешним просторным, в два этажа с низами, кирпичным домом над Волгой.
Цветники, мозаичные дорожки, стриженые бордюрные кусты, газоны, альпийские горки, журчливый ручей, что бежал от круглого бассейна с фонтаном по извилистому рукотворному руслу с разноцветными камешками.
Улыбчивая помощница Ангелины подносила и подносила горячие блины, ватрушки, приговаривая:
– Кушайте на здоровье.
– Кушаю, кушаю… Но вот на здоровье ли?
Хозяйка и пирожков отведала с капустой, с морковью, а потом – с грибами, от горячей ватрушки не отказалась, потом приналегла на блины со сметаной да с рыбкой, оправдываясь давнишним:
– Я – большая, мне много надо…
Ангелина всегда была женщиной пышнотелой, крупной, любила хорошо и много поесть, оправдываясь: "Иначе я ноги не буду носить. Ведь меня так много".
Объявился на веранде еще один сотрапезник – большой жуково-черный не кот, а котяра.
– Красавчик наш пришел, проголодался… Молочка хочет. И печеночка ему приготовлена, он любит печеночку…
Кот коротко, требовательно мяукнул, уставясь большими зелеными глазищами на хозяйку.
– Сейчас, мой Красавчик, все будет…
Помощница уже несла, торопясь, белые мисочки с молоком и печенкой.
На просторной высокой веранде оконные рамы и легкие шторы были раздвинуты; и, словно на ладони, с высоты открывались синие воды
Волги, заречные леса, заливные луга, и все это на многие версты – и рядом, и далеко-далеко.
Прошлым летом сюда приезжали наскоком. Все здесь было еще в разоре ли, в строительной кутерьме: новые дома, а вокруг них – ямы да рытвины. Теперь же открывался с высоты балконной уютный, в зелени невеликий поселок с красивыми большими домами, в просторных усадьбах, обнесенных кирпичными заборами. Еще одно огражденье, надежное, но скрытое зеленью, охватывало немалое пространство речного берега, леса и замыкалось охраняемым проездом с крепкими воротами.
Внизу, на газонной зелени, среди цветочных клумб, было и вовсе хорошо. Журчала вода, вытекая из невеликого круглого бассейна с фонтаном.
– Тебе нравится? – спрашивала Ангелина.
– Рай земной… – искренне отвечал Илья. – А может, это просто мне снится.
– Мои подруги… Я их иногда приглашаю. Они называют это Европой.
Европу приезжают смотреть. Но они не представляют, сколько трудов и денег… – взахлеб рассказывала Ангелина. – Здесь же был голый песок и всякие сорняки. Все это надо было уничтожить. Рауданапом все выжигали. Потом ровняли, идеально. Завозили дренаж и новую почву, специальную. И потом все растения: хвойники, японские вишни. И конечно, газоны. Такие труды. Целая бригада работала. Так все дорого. Я говорю знакомым: "Чтобы завести такую Европу, надо иметь европейские деньги". Спасибо Тимоше.
Воркотню Ангелины Илья уже не слышал, погружаясь в иное: он медленно, глубоко, пронзительно начинал понимать, чего так не хватало его душе в жизни прежней, питерской, городской, уже много лет. Университет, аудитории, коридоры, библиотеки, книги, рукописи, экраны компьютеров, люди и люди, слова и слова, городские тесные улицы, дома, собственная квартира, ее стены, нечастые развлечения в театре, кино, пирушках, легкая любовь; и снова: университет, книги, библиотеки – все как в заколдованном круге: дома, улицы, суета людская, стены, крыши, потолки; душе и взгляду там тесно. Редкие приезды к матери, в город родной.
И там – все то же. А потом обвал – тяжкое заточенье, страшная тьма.
После нее словно открывались глаза, видя главное. Сейчас здесь, у
Ангелины, это главное – вовсе не радужные цветники, не ухоженный газон, не красивый дом, но иное: просторная река в сияющих под солнцем бликах, ближняя роща, золотистые сосны ее; за рекой – далекий зеленый лес зубчатой стеною, а вокруг, а над головой – огромное, немыслимо просторное небо: голубое, лазурное, синее с пушистыми легкими облаками. И вокруг – живая тишина с плеском волн, с птичьим негромким пением, шумом ветра, шелестом листов и веток. Все это – жизнь, словно дорогой подарок. Глядишь – и видишь; пьешь душой – не напьешься, словно после долгой жажды, которую утолить нельзя.
Об этом, именно об этом надо рассказать матери, Алексею, Ангелине и дяде Тимоше. И нельзя опоздать. Потому что кроме птичьего пения, шума листвы и шелеста трав под ветром тонко позванивает подвешенный возле дома заокеанский подарок – "игрушка для ветра", устройство нехитрое: тонкие металлические трубочки на нитях, а меж ними – ударник ли, маятник. Эта "игрушка", словно часы, отмеряет время, негромко и мелодично: дилинь-динь, дилинь-динь… Но она умнее часов.
И порой, словно спохватившись и торопя, она звенит и звенит, возвышая свой серебряный глас, звонит и звонит, упреждая, что жизнь проходит. И порою так быстро. Это надо понять. И об этом надо помнить. И говорить об этом языком человечьим. А если не поймут, остается лишь плакать, как велено: "Плачу и рыдаю, егда помышляю жизнь человечью".
Слава богу, сегодня было затишье. "Игрушка для ветра" молчала.
– Вот так и надо жить… – проговорил Илья тихо. – Возле воды, возле деревьев, цветов…
Утомленный ли, разморенный переменой обстановки, пусть и недолгим, но ночным перелетом, сытным завтраком, он начал задремывать, как только они с Ангелиной уселись на садовую скамейку, в тени.
– Приляг… – сказала Ангелина.
И он прилег, укладываясь и угреваясь возле ее большого тела, на теплых коленях. Он засыпал. Ангелина легонько гладила его мягкие волосы, тихо шепча: "Спи, моя Дюймовочка, спи… Крепкий сон тебя мани". В молодом мужском лице, окаймленном реденькой светлой бородкой и золотистыми кудрями, для нее проступало далекое. Вот так она когда-то, напевая, баюкала его, усыпляла.
Тогда еще жили в одном городе. Младшая сестра второго, вот этого, сына родила трудно, совсем крохотным. Дюймовочкой его величали в родильном доме. А в доме родном позднее он был "ручным", засыпал и крепко спал лишь на руках. Любил, чтобы его носили и баюкали. Он, слава богу, выжил и вырос.
И вот теперь виделось Ангелине то милое, детское, беззащитное, то давнее, что было в его еще не лице, но младенческом ангельском лике, когда изо дня в день он спал на ее руках. И конечно, думалось о том страшном, которое он перенес. О том страшном, которое все они пережили. Те дни и ночи, те часы, когда во всем себя винишь. Пусть без вины, но чуешь себя виноватым за то, что живешь и дышишь, ходишь по земле. А в это время, а в эти минуты… Господи, господи… И – странное дело! – в те горькие дни совсем некстати, обостряя боль, племянник Илюша вспоминался и виделся ей совсем маленьким, беззащитным, когда только начинал даже не ходить, а ползать: крохотными ладошками по полу неторопливо шлепает, словно проверяя надежность. Шлеп да шлеп, шлеп да шлеп… Головку поднимет, а в глазах
– радость сияет: "Умею… Могу…"
Слава богу, все обошлось. И вот она, эта головка, у нее на коленях.
– Спи, Дюймовочка моя, спи спокойно… – шептала она и плакала обо всем сразу: об Илюшиной беде, о внуках, и дочери, и о себе, конечно.
О племяннике думалось, а еще о дочери, внуках. За них – спокойна, но они так далеко, словно вовсе на ином свете. Эта Америка… Сначала радость была: дочь устроена всем на зависть. А вот теперь… Думается по-иному. Даже по телефону звонить им – вечная путаница: здесь – день, там – ночь; здесь – ночь, а там – белый день. Всегда некстати звонок твой. Да и чего телефон? Поглядеть бы, приласкать, приникнуть и почуять родное, детское: нежную плоть, сладкий дух, доверчивый взгляд, какой-нибудь лепет или легкий сон, который ты бережешь у своей груди или, как сейчас, на коленях. Слезы у нее были крупными, чуть не в горошину.