355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I. » Текст книги (страница 44)
Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:31

Текст книги "Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I."


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 48 страниц)

Уманский журфикс

Мой друг комендант-сибиряк просто умница. За эти несколько дней комендатура его уже обросла гражданским активом из местной интеллигенции. Он многих знает, и все знают его. Сегодня, когда наш заморский гость изъявил желание познакомиться и поговорить по душам с интеллигенцией города, комендант без труда помог собрать интересных людей.

Решено было встретиться за обедом. Обед получился на славу. Трофеев много. Повар местного ресторана, участвовавший, как оказывается, в городской подпольной группе, изголодался по своему делу. Ему не терпится взяться за него. Он принялся жарить и парить, и, когда мы вернулись из очередной поездки, весь дом был насыщен такими вкусными ароматами, что хоть слюнки подбирай. Сам комендант на беседу прийти отказался: к чему, какая же я местная интеллигенция? Вы уж тут хлебосольствуйте, а я в одиночку чайку попью.

Собралось человек десять. Среди гостей председатель Уманского горсовета, пока, до выборов, назначенный комендантом. Он бывший банковский работник из Молдавии, прославившийся в этом краю как партизан дядя Митя, и обладатель огромной курчавой бороды. Бороду он сбрил. Одет в обычную пиджачную тройку, явно не на него шитую, и тройка эта буквально трещит на нем по швам. Там, где была борода, кожа выделяется белизной, и это очень контрастирует с остальной бронзово-загорелой частью лица. Пришла учительница, болезненная женщина с грустными глазами, в которых еще живет испуг. Пришел врач с маленькой чеховской бородкой. Тихий человек, спасший, как выяснилось, жизнь нескольким раненым партизанам.

Но самой колоритной фигурой за столом оказывается архиерей таганрогский – красивый, дородный мужчина с румяным лицом, обрамленным светлой курчавой бородой, которую он все время поглаживает и холит своей полной бабьей рукой.

Все они, и особенно председатель горсовета, человек много повидавший и переживший, рассказывают о днях оккупации, о борьбе партизан, о немецких свирепствах, грабежах, угоне населения. Наш заморский гость засыпает их вопросами и записывает ответы, как мне кажется, с протокольной точностью. В середине обеда мы с дипломатом покидаем стол, выходим на улицу. Пусть поговорят, тем более что гость отлично владеет русским и в переводчиках не нуждается.

Когда мы вернулись, я понял, что совершил оплошность. Наш таганрогский архиерей, как говорится, явно уже «перебрал». Глаза его светятся, говорит он один, не давая никому раскрыть рта. Учительница, врач и бывший дядя Митя осуждающе смотрят на него. Дядя Митя, как глава гражданской администрации, пробует даже остановить поток его красноречия. Куда там!

– Эти басурманы трижды пытались заставить меня отказаться от патриарха всея Руси, пресвятейшего Сергия и признать митрополита берлинского Серафима, – гудит он, будто с амвона, хорошо поставленным баритоном. – Я им так и отвечал: никакого я вашего Серафима не знаю, чтоб его вши заели. Я признаю только главу православной церкви пресвятейшего патриарха Сергия, светлого человека… Шестьдесят шесть дней провел я у них в темнице, переживая глад и хлад, но не подчинился… Врешь, не на того напали.

Он, этот архиерей, походит на подгулявшего запорожца с репинской картины. Председатель горсовета делает новые безуспешные попытки остановить его.

– Владыко, вы хоть бога побойтесь.

– Да, да, конечно, – спохватывается тот, но тут же взывает: – Одну минуточку. – Достает откуда-то из-за пазухи усыпанную крупными бриллиантами панагию на толстой золотой цепи. – Вот, мистер Верт, глядите и сообщите нашим британским союзникам: от самого патриарха получил как знак расположения святейшего… Сто тысяч довоенными стоит. Хранил и скрывал святыню, не отдал в басурманские руки. А этот их гебитскомиссар, он за один этот бриллиант на руках бы по главной улице прошелся… Как же, отдал я им эту святыню. Это они, гитлеровцы, от меня видели? – И он показывает огромный кукиш.

– Товарищ майор, ну что я с ним сделаю? – шепчет безнадежным голосом председатель горсовета. – А еще духовный пастырь. Да в таком чине… Скажите хоть вы ему.

Защита религии и авторитета духовенства не входит в мои обязанности, тем более что я уже убедился, что заморский гость обладает достаточным юмором и во всем разобрался сам.

Тут архиерей наш возглашает своим благородным баритоном:

– Святая церковь не поощряет принятия сего зелья, однако же и не запрещает. Прошу всех наполнить чаши и выпить за нашу защитницу и спасительницу Красную Армию, очищающую от басурман святые православные земли.

Одним махом плеснул он в рот содержимое стакана и вдруг наклонился и поцеловал мой погон.

– Сие лобызание нашей армии, нашему воинству адресовано. Не возражаете, майор? Дайте я еще раз поцелую…

Не знаю уж, что там напишет Александр Верт о развеселом этом архиерее, но думаю, что со временем от патриарха Сергия, которого он явно побаивается, ему за эти возлияния и разглагольствования здорово влетит. Слышал, что мужчина он строгий. Но при всем том, по свидетельству подпольщиков, сей разгулявшийся пастырь вел себя при немцах вполне прилично, помогал, чем мог, партизанам, а местному гебитскомиссару, в бывшем жилье которого и происходила эта встреча, так и не удалось ни кнутом, ни пряником уломать его служить молебен за победу германского воинства и признать какого-то там берлинского Серафима, что, несомненно, было с его стороны проявлением гражданского мужества…

Потом наш гость захотел встретиться с «Остарбайтер», то есть с уманчанами, которых гитлеровцы угоняли силком в рабство и которым разными способами удалось вырваться и бежать домой. В Умани, как и в любом другом освобожденном нами украинском городе, такие люди есть. Председатель горсовета пригласил нескольких девушек, вернувшихся из неметчины, и молодую женщину, очень хорошенькую и очень болезненную…

Я уехал смотреть знаменитый парк «Софиевку», который, к счастью, сохранился, а когда вернулся, Верт уже стучал на машинке.

– Ну как, интересные были беседы?

– Ужасные… Нет, конечно, интересные, но рассказывали такие вещи… – И английский коллега махнул рукой.

Машинка его молчала. Он думал, рассеянно водя тонким пальцем по клавишам.

– Нацизм… Как он мог появиться, этот нацизм?

За колючей проволокой

С заморским гостем мы расстаемся друзьями. Помахав вслед его самолету, сам я лечу на Запад, в Бершадь, маленький городок, куда уже перебазировался наш штаб.

Городок этот необычен тем, что около него, оказывается, был большой концентрационный лагерь, и взят он был нами, так сказать, с ходу – никого не успели ни убить, ни вывезти.

Это первый концентрационный лагерь на пути нашего наступления, в котором сохранились живые жертвы фашизма.

Без меня Костин поселился в избе крестьянина-старовера. Он русский. Изба у него русская, рубленная из бревен, с деревянным тесаным полом, со светелкой, с огромной печью, на которой и спит сейчас корреспондентская братия.

Хозяин – огромный пожилой человек. Руки как грабли, борода лопатой. Ему под стать хозяйка, такая же массивная и сильная. И дочери – высокие, статные, русоволосые, все в отца. В этой избе все большое, крепкое, прочное. И бревна, из которых она срублена, и лавки, на которых можно спать без риска свалиться, и громадные черноликие иконы, и лампадка красного стекла размером в миску, подвешенная на толстых цепочках.

Здесь у каждого своя чашка, своя ложка, и когда один из нас случайно воспользовался чем-то хозяйским, вся посуда исчезла из шкафа. Ее стали прятать…

Так вот, угостив нас отличной русской баней, из которой мы выбрались еле живы, ползком, малоречивый хозяин наш за чайным столом стал рассказывать историю этого концентрационного лагеря. Страшную, но, в общем-то, знакомую историю. За ручьем с давних времен было несколько улиц, на которых по традиции жило еврейское население города. Так вот этот район оккупанты окольцевали стеной из колючей проволоки и в дополнение к уже жившим там евреям привезли из Черновцов и замкнули там множество еврейских семей, в сущности предоставив им возможность постепенно умирать от голода.

У выходов стояли часовые с пулеметами, никого из-за проволоки не пропускали. Русским, украинцам было строжайше запрещено общаться с обитателями этого гетто. Администрация лагеря развела там небезвыгодную коммерцию. Заключенным втридорога продавали продукты, разную гниль и заваль и брали за нее и советскими рублями, и румынскими леями, и немецкими марками, и польскими злотыми. Выменивали продукты на одежду, обувь и особенно охотно на драгоценности и золотые вещи.

Тем, у кого было на что покупать и менять, первое время еще жилось сносно, но беднота, а она-то и составляла основную массу лагеря, просто вымирала. Каждый день под конвоем часовых раскрывались решетчатые ворота и оттуда выезжали фуры с мертвыми. Их хоронили в общих могилах.

– Дети там, как та травиночка. Одни косточки да еще глаза, – рассказывает хозяйка.

– Ну а вы что ж, так им и не помогали? – несколько наивно спрашивает один из нас.

– А как им поможешь? К проволоке и близко подходить запрещалось. Чуть подойдешь, а часовой в тебя с вышки целит: назад!.. Помогали, однако. Люди ж. По праздникам и в туманные дни через проволоку кое-чего кидали. У нас тут двоих через это часовые подстрелили. Девчонку подранили, а отрока насмерть. И еще одну тетку судить хотели, но откупилась, барашком откупилась… С этими румынцами можно: не то что гитлеровцы.

Сегодня мы, корреспонденты, коллективно сходили за ручей. Страшное это место. Между нормальными домиками прежней постройки, будто друзы каких-то грязных кристаллов, теснятся целые массивы развалюх, кое-как сколоченных из фанеры, старых досок, железных листов и бог знает еще из чего. Хибары лепятся одна к другой, местами сплошняком, и все они буквально набиты людьми, истощенными до крайней степени.

Вспоминаются слова староверки: «Одни косточки да еще глаза». Это она про детей сказала, а ведь и все тут такие. Тени людей, облаченных в лохмотья, в отрепья некогда добротной одежды. Двигаются осторожно, точно по тонкому льду. В огромных глазах, кажется, однажды и навсегда застыли тоска и страх.

У афиши, возвещающей на украинском и на еврейском языках о том, что сегодня с наступлением темноты на площади перед синагогой будет демонстрироваться историко-революционный фильм «Ленин в Октябре», большая молчаливая толпа. До темноты еще далеко, но стоят, смотрят на афишу и не расходятся. Мне думается, что после всего перенесенного само созерцание этой афиши, любовно написанной на куске обоев, доставляет им удовольствие.

Командование направило сюда большую группу военных врачей. Организовано шесть медицинских пунктов.

На перекрестках улиц дымят трофейные автокухни. Перед ними очереди людей с бидончиками, с мисками, с консервными банками на веревочках. На пустырях раскинуты улицы из трофейных палаток. Сюда переселили особенно бедствующие семьи.

Мне кажется, что несчастные еще не пришли в себя, еще не до конца поверили в свое освобождение. Испуг, тоска еще не угасли в глазах, и любая беседа, о чем ни заговоришь со стариком или юношей, даже с ребенком, непременно закончится робким вопросом:

– Думаете, мы не верим в силы Красной Армии? Конечно, мы верим. Доблестная Красная Армия, она так гонит врагов… Но все-таки, будьте ласковы, скажите прямо – они больше не вернутся? Вы их сюда не пустите?

Не существует уже оплетенных колючей проволокой ворот. Сторожевые будки свалены, распилены и уже ушли на топливо. Каждый может идти куда хочет. Об этом говорят объявления, это разъясняют военные. А вот не уходят, теснятся на улицах из развалюх.

Только юноши и мужчины призывного возраста гурьбой пошли на призывной пункт. Но в армию приняли лишь немногих. Большинство были взяты на учет и отправлены восвояси. У них дистрофия, нервное истощение и всякие иные недуги. Когда же те, кого приняли, через день явились прощаться в новом обмундировании, за ними ходили люди, всем хотелось посмотреть на своих красноармейцев.

Начальник одного из действующих здесь медпунктов, майор медслужбы, женщина-врач, рассказывала, что ей пришлось переодеться в штатское, ибо при виде ее собирались целые толпы, часами теснились возле палатки, где она вела прием. Дожидались, чтобы только посмотреть на еврейку с майорскими погонами.

Покидали мы этот лагерь под вечер. Горласто перекликались какие-то петухи. По улицам бродили люди-тени, среди них попадались старцы в черных длинных пальто, в калошах, в ермолках, из-под которых на щеки выбивались эдакие завитые пряди волос, и хотя вечер был ясный, в руках у них были почему-то свернутые зонтики.

По обе стороны уже не существующих ворот стояли две длинные горластые очереди. Одна перед кухней, расположенной на автомашине. Дюжий усатый солдат, подпоясанный по шинели засаленным фартуком, наливал черпаком в судки, миски, ведерки, консервные банки что-то вкусно пахнущее жареным луком. Напротив лейтенант и две молоденькие девушки раздавали маленькую газетку на еврейском языке, изданную политотделом какой-то части. Перед ними тоже теснилась очередь. Иные перебегают из одной очереди в другую. Это-то и вызывает шум. Между этими очередями медленно движутся дроги. На них – гроб, за гробом идут родственники и знакомые, одетые в траур. Несмотря на все принятые меры, трудно поднять на ноги тех, кто одной ногой стоит уже в могиле. Люди здесь продолжают умирать.

Путь на Днестр

События на фронте развертываются так быстро, что нам, журналистам, приходится их догонять в буквальном смысле слова. Пешком поспеть за наступающими частями невозможно. Машины наши все еще торчат в грязи, где-то в нескольких сотнях километров позади нас. Самолет сейчас, когда на аэродромах горючее отмеряется чуть ли не на граммы, выпросить трудно. Мы с капитаном Костиным решаем двигаться дальше привычным путем голосования.

Вышли на дорогу, стали на видном месте и, подняв руки, остановили первый же «студебеккер», двигавшийся к Днестру с грузом сухарей. Куда он идет, мы даже не спросили. Опыт подсказывал, что поток машин чаще всего выносит к наиболее активным участкам наступлений. Так и вышло. Машина шла на Ямполь – городок на самом берегу Днестра.

Медленно тянулась раскисшая в грязи дорога. Огромный, похожий на слона грузовик напрягал все свои могучие силы. Когда какая-нибудь из машин колонны застревала в грязи, все шоферы и случайные пассажиры, сидевшие в кузовах, спрыгивали в грязь и сообща кое-как выталкивали ее.

В кузове нашей машины на мешках с сухарями, кроме нас с капитаном, сидели еще четверо – молодой парнишка-казак, возвращавшийся из госпиталя, сержант средних лет, по всему видать, бывалый, разбитной, с небольшой трофейной гармошкой, и две девушки – Настя и Оля – санинструкторы, бывшие «на гражданке» ткачихами из города Шуи.

Обе они отчаянно кокетничали с казаком, а тот солидно отмалчивался, отделываясь короткими фразами и явно изображая из себя рубаку-фронтовика, которому, так сказать, не до баб. Зато сержант с гармошкой из кожи лез, чтобы завладеть вниманием девушек. Он все время и притом действительно хорошо играл на гармошке и пел небольшим сипловатым, сорванным голосом песни, которых знал много. Сначала наши спутники стеснялись нас как начальства, но после того, как на одной из стоянок мы устроили общий завтрак, а сержант, испросив разрешения, достал трофейную флягу, все оживились, повеселели, и мы, ей-богу, не пожалели, что распутица заставила нас вместо «эмки» взгромоздиться на этого автослона.

Пели хором, пели дуэтом, трио. Пели русские и украинские песни. Сержант, который до войны исколесил страну и перепробовал не одну профессию, от коллектора изыскательской партии геологов до колхозного парикмахера, пел и соло. Девушки обратили наконец на него благосклонное внимание и стали заказывать. И сначала, конечно, заказали «Катюшу», а потом «Землянку».

Впрочем, «Землянку» допели уже все вместе. Поэт Алексей Сурков написал ее в самую тяжелую пору войны, в дни нашего отступления. Стихи напечатала «Правда», но, кажется, еще до того, как они были опубликованы, изустная молва неведомыми путями разнесла ее буквально по всем фронтам. Солдаты запели ее, как говорится, от Белого до Черного моря. С тех пор не помню ни одной фронтовой вечеринки и ни одного офицерского «выпивона», чтобы не зазвучала «Землянка». Должно быть, что-то очень близкое, дорогое каждому советскому человеку, одетому в шинель, заключено в ее простых, бесхитростных словах.

Поют, и каждый думает о своем, о своей, вспоминает и мечтает. Да, обязательно мечтает. И хотя до смерти порой действительно четыре шага, человек ведь всегда думает о лучшем. Вот и сейчас и шуйские девчата, и казачок, и разбитной сержант, и капитан Костин, которого бог, наградив всеми человеческими достоинствами – и мужеством, и трудолюбием, и чувством товарищества, совершенно обидел голосом и слухом, все поют протяжно, задумчиво под надрывный вой буксующих грузовиков, и каждый думает о своем. И у каждого своя мечта о счастье, которую не могут убить никакие военные испытания.

Я дремлю, прикрывшись рогожей, если вообще физически можно дремать, когда тебя одновременно и толкает, и подбрасывает, и трясет.

И сквозь дрему думаю: если бы Сурков, этот славный поэт-солдат, которого так любят фронтовики, написал всего только одну эту коротенькую песню, он все же навсегда остался бы в русской поэзии как один из ее мастеров…

Холодная, набухшая весенней влагой степь медленно проползает мимо. На высокой ноте поют моторы. С жирным чавканьем плещется под колесами жидкая грязь. Стаи небольших каких-то птиц ходят кругами в похолодевшем, уже синеющем небе. Серые кобчики с сенаторскими бакенбардами сидят на проводах и большими круглыми глазами надменно следят за проходящими машинами.

В одном месте мы обгоняем процессию, движущуюся по обочинам дороги. По тропам, проторенным прямо через изумрудную озимь, гуськом движутся две длинные вереницы людей с мешками, перекинутыми через плечо. Впереди, опираясь на палку, шагает старик. За ним тянутся женщины, подростки. Из мешков торчат головки снарядов.

Это какое-то село помогает наступающим частям.

Сколько сейчас бывает таких случаев, когда без приказа, даже без зова, без всякой организации освобожденное население приходит на помощь Красной Армии.

Уманский комендант рассказывал мне, как жители так же вот, по собственному почину, за один день восстановили два взорванных моста… Железнодорожники станции Христиновка в день прихода Красной Армии на митинге призвали желающих, не дожидаясь железнодорожных частей, своими силами восстановить этот важный узел.

Шесть тысяч человек работали день и ночь. Когда командованию сообщили, что узел готов принять поезда, этому даже не сразу поверили.

К ночи стало пробирать до костей. Примолкшие девушки свернулись калачиком среди жестких, угловатых мешков, прижались друг к другу и заснули. Мы прикрыли их рогожками, а сами всю ночь клевали носами, слыша сквозь сон хлюпанье грязи и напряженное урчание моторов.

Рассвело как-то сразу, или, может быть, мы проспали рассвет. Наш автослон быстро бежал по ровной дороге, и мимо мелькали чистенькие, крепенькие домики, очень отличающиеся по своему облику от беленьких приземистых хаток Украины. Эти домики были длинные, с входом посредине и с некоторым подобием терраски вдоль фасада вместо наших русских или украинских крылечек. А на балясинках терраски висели гроздья кукурузных початков, желтых, красноватых и вовсе красных. Стены были окрашены в рыжий, серый, синий цвета и кое-где украшены простеньким орнаментом в виде выпуклых каемок, а то и барельефов из звездочек и кружков.

Но особенно бросалось в глаза обилие самых разнообразных надписей на этих стенах. Этот вид «литературы» стал появляться на дорогах примерно за Уманью, где наше наступление стало развиваться особенно бурно. Тылы отстают от наступающих частей, найти кого-нибудь в этом непрерывном перемещении чрезвычайно трудно. Вот и пишут на стенах. Здесь эта «литература», как видно, достигла полного расцвета.

«Кучеренко! Мы в Ямполе. Въезжай скорей, хозяин ругается».

«Сидоров и Зубков! Мы здесь, в третьей хате у колодца».

«Савин с сыновьями у Днестра! Торопитесь, черти!..»

«Роза и Деготь в селе Березовке, сворачивайте направо!»

«Везущие огурцы! Зайдите в крайнюю хату на выезде».

Наконец, на самом крайнем доме углем:

«Кучеренко, черт, сколько можно ждать? Майор тебе всыплет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю