355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I. » Текст книги (страница 23)
Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:31

Текст книги "Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I."


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 48 страниц)

Отогнутые уголки

Возвращаемся «домой», на высоту Воробецкую, уже ночью. Тихо. Шаги гулко раздаются в мертвых коридорах пустых кварталов. Только что выпавший снег присыпал рябины выбоин на мостовых, закрыл пушистыми подушками раны домов. На этом чистом, незапятнанном фоне сами дома выглядят особенно мрачными. И вдруг вдали брезжит огонек. Не очень ясный. Он то разгорится, то потухнет.

Провожающие нас автоматчики останавливаются и быстро снимают свое оружие. Может быть, засада? Может быть, кто-то с земли наводит вражеские самолеты на цели? Все может быть в этом еще не отвоеванном городе, в квартале, где сегодня утром или вчера вечером еще находился неприятель.

Бойцы, мягко ступая валенками, крадучись, точно охотники, ныряют в темный провал двора. Мы за ними. Находим крыльцо, подъезд, ведущий внутрь дома. Подобрались к квартире, где виделся огонь. Осторожно открываем дверь. Странная картина перед нами. Эдгар По, да и только. Посреди комнаты на железном листе небольшой костерик, возле сидят старик, завернувшийся в одеяло, пожилая женщина, полная нездоровой, отечной полнотой, с лицом, точно бы отлитым из стеарина. Кучкой под большим одеялом дети. Спят, и не поймешь, сколько их. А рядом вытянулась на диване, стоящем в снегу на полу, молодая женщина с лицом, пылающим пятнами румянца, и влажными от жара веками.

Все они, должно быть, дошли до такой степени отчаяния, что неожиданное появление четырех вооруженных военных их даже не взволновало. Оглянулись и продолжают сидеть у огня в равнодушных позах.

Здороваемся, тянем озябшие руки к их огоньку. Ходить не могут. Больная совсем не поднимается. Один из бойцов отправляется к коменданту за повозкой. Другой принес со двора обломки разбитой военной фуры. Костер разгорается жарче, и в выбитых окнах уже не видно холодных звезд. Люди отогреваются не только физически, но и душевно. Начинается какой-то осторожный разговор. Оказывается, это бывший машинист великолукского депо, пенсионер Иван Аристархович Воронин. Мать техника котельного цеха завода имени Макса Гельца, Анастасия Васильевна Черницына, с внучатами. И Клавдия Ивановна Седых.

Не родственники. Нет. Просто нацистская комендатура выселила их из квартир на окраине. В домах их организовали пресловутые огневые точки. Встретились вот в этой брошенной квартире и, хотя проживать в чужом доме без прописки запрещалось, осели здесь. Жгут костер и вот уже пятый день живут, по существу, под открытым небом. Старики еще держатся, ходят за дровами, поддерживают костер. А вот ребятишки совсем захирели. А Клавдия Ивановна к тому же расхворалась. Грипп ее прихватил, что ли.

Здесь, у костра, удается узнать кое-что о судьбе тех великолучан, которых оккупанты еще прошлой весной мобилизовали и подобру или насильно увезли в Германию. У Ивана Аристарховича увезли двух дочерей – Надю и Веру. У Клавдии Ивановны – младшую сестру Зинаиду.

– Какие девочки-то были! – рассказывает старик. – Бывало, прибегут из школы – только и слышишь смех. Обе в мать пошли, – вспоминает Иван Аристархович. Он говорит о дочерях в прошедшем времени. Тоном, каким говорят о покойниках. Почему? Да разве не так? От старшей, Нади, он получил только два письма. С мая как в воду канула. Вера писала до июля.

– Вот ее письма. Полюбопытствуйте, если интересно. Берегу. – Порывшись, старик достает из-за пазухи несколько замусоленных открыток с красивыми немецкими видами. Последняя из них датирована 19 июля. – Больше не писала, – говорит он и кулаком вытирает глаза.

Читаю и не понимаю, почему он так расстроился. Письмо, посланное из деревни или села Вайсфельд, что в окрестностях Кенигсберга, правда, несколько странное, но ничего, что могло бы вызывать слезы, в нем нет. Говорится, что давно не писала, ибо писать некогда, так как свободного времени нет и после работы приходится ложиться спать. Говорится, что никого из великолукских девушек не видит, хотя знает, что некоторые работают на соседних фольварках. Правда, просит, если можно, прислать чего-либо вкусненького. Но есть и такие слова: «Нам здесь хорошо живется», «О нас заботится фюрер и великая Германия», «Я рада, что меня сюда привезли, и мои опасения теперь развеялись и кажутся мне самой смешными».

– Видите эти фразы… Чего же вы плачете?

– А уголки?.. Вы посмотрите на уголки, – говорит старик, проглотив подступающие к горлу рыдания.

Действительно, уголки письма почему-то загнуты вовнутрь.

– Видите? Я ведь знал, правду-то в письме разве пропустят. Вот и уговорился с девочками на прощанье: «Если худо будет, загните один уголок. Если очень худо – два. А если совсем невтерпеж, загибайте все…» Поняли теперь?

Да, загнуты четыре уголка.

– …Она у меня крепкая, хара́ктерная была, Вера. Она попусту терзать бы нас не стала. Видно, терпела, да терпение кончилось… Господи боже, хоть бы жива осталась… Дойдете туда, выручите.

– А я ему все говорю: нечего вам мучиться. Ведь ничего вам толком не известно. И зачем они девушку убивать станут? Она не боец. Она сейчас на них работает, – с некоторым раздражением говорит Клавдия Ивановна со своего дивана, стоящего по колено в снегу.

– Нет-нет, кабы не крайность, Вера бы нас волновать не стала, – мотает головой старик.

Внизу слышен цокот копыт и скрип полозьев. Это, должно быть, боец пригнал подводу за эвакуируемыми.

Очень разные фрицы

Группы пленных стали на улицах города уже обычными. Сбившись в беспорядочную толпу, согнувшись, втянув головы в плечи, засунув руки в рукава, оскальзываясь подкованными сапогами на отполированной метелью дороге, движутся они под конвоем двух-трех плотно одетых красноармейцев в валенках, стеганых штанах, в ушанках и полушубках. Ведут их группами. Под вечер повстречалась целая рота. Эта шагала бодро, шеренгами, четким шагом, возбуждая иронические улыбки у встречных красноармейцев и весьма красноречивые взгляды жителей. Но это исключение. Чаще всего пленные не идут, а бредут, плетутся, опустив глаза и стараясь не смотреть по сторонам.

Есть тому, конечно, своя причина. Ведь Гаагская конвенция Гаагской конвенцией, а идут они по городу, который разрушили и сожгли, в который принесли столько несчастий. Идут мимо жителей, которых оставили без крова, и провожают их тяжелые взгляды. И не только взрослые, но и ребятня, которой в силу ее возраста несвойственно быть злопамятной.

Теперь они убедились, что вопреки геббельсовским прокламациям, вдалбливающим им, что у русских нет плена, плен есть. Увидели, что Красная Армия блюдет международные законы и соглашения, поняли, что никто их ни убивать, ни мучить не собирается. Может быть, теперь до их мозга, отравленного годами гитлеровской пропаганды, дошла вся изуверская суть отказа от капитуляции и вся бессмысленность бесчисленных жертв, понесенных в бесцельной их стойкости, верности приказу, с которыми они сражались в последние дни в этом чужом и ненавидящем их городе.

Большое сердце у советского человека. Добр и отходчив он в гневе. Но гнев, который подняли оккупанты Великих Лук, все ж таки иногда побеждает и эту исконную русскую доброту. Мы видели сегодня на углу улицы, возле сожженного танка, как старая женщина рванулась к пленным и, прежде чем конвоир успел ее удержать, плюнула в лицо высокому пожилому солдату в очках. Тот отскочил, опасливо закрываясь руками, должно быть полагая, что его будут бить. Конвоир взял старушку за плечи и отвел ее на тротуар.

– Нельзя, мамаша. Пленные.

– А им можно? Они у меня дом спалили. Им можно?.. Сына увели. Им можно? Они… – Старушка снова рванулась к пленным, крича: – Куда, дьяволы, дели моего Женьку? Куда? Говорите!

– Отставить, мамаша. Нельзя. Пленные, – повторил конвоир, удерживая старушку, и вдруг, должно быть сам не сдержавшись, сорвался: – Думаешь, мне мед их тут охранять, когда наши ребята вон крепость берут?.. В бою бы они мне попались… А тут – приказ.

Пленные шли озябшие, согбенные, молчаливые, втягивая головы в воротники шинелей, пряча глаза…

Количество пленных растет. Но сопротивление еще не сломлено. Отдельные огневые точки держатся, и довольно стойко. Их гарнизоны часто сражаются до последнего. Громкоговорящие установки орут во все горло. По радио выступают те, кто уже сдался. Агитируют. Листовки суют чуть ли не в амбразуры огневых точек, а в ответ звучат пулеметные очереди.

В городе остались еще два серьезных очага организованного сопротивления. Древняя крепость, у стен которой когда-то великолучане отбивали атаки войск Стефана Батория, и район вокзала, где, по утверждению майора Николаева, в подземном каземате добротно построенного еще нами бомбоубежища отсиживается фон Засс.

Куда же уходят корни этого фанатического упорства, которое стало просто бессмысленным?

Пообедав, идем пешком на маленький пригородный полустанок, где в просторных дворах совхоза пленные ожидают отправки в наш тыл. Тут оборудована баня с дезкамерами и вошебойкой. А в доме служащих совхоза расположен госпиталь для обмороженных.

Запах нестираного, сопревшего белья шибает в нос прямо на пороге.

– …И моем, и стрижем, и свежее белье даем. Черт его знает! Никак эту вонь не выведу, – смущенно говорит комендант лагеря, капитан с саперными петлицами, немолодой уже человек, строевой командир, который все еще никак не может смириться с этим своим новым положением. В детстве он жил среди немцев Поволжья. Хорошо знает язык. Вот это-то его, по его словам, и «погубило». Новая должность ему не по душе.

Собственно, «погубило» его, как мне кажется, не только знание немецкого языка, но, вероятно, и то, что в анкете его значилось, что был он когда-то воспитателем в коммуне беспризорников под Харьковом.

В знаменитой коммуне имени Феликса Дзержинского, которую организовал знаменитый Антон Макаренко.

– Сам член Военного совета генерал Леонов со мной разговаривал. «Немецкий язык знаете?» – «Знаю». – «Беспризорников с Макаренко воспитывали?» Что было ответить? Говорю: «Точно, воспитывал». – «Ну и быть вам в лагере комендантом». Вот какой был разговор. А я саперный инженер. Разве саперам сейчас мало работы?

Фадеев смеется:

– Так не нравится?

– Кому понравится! Видали, что они с городом сотворили? А тут возись с ними, Гаагскую конвенцию соблюдай. Мне Гаагскую конвенцию в Политуправлении армии сразу вручили. Дескать, изучай… Ну изучил, конечно…

Но человек капитан острый. Политически воспитанный. И неприязнь к порученному ему делу не мешает ему исполнять его хорошо. Сразу же, попав в лагерь, замечаешь, что «герр комендант» пользуется уважением. Нет, не напрасно генерал Леонов остановил выбор на нем.

– Вот мы привыкли говорить: фриц, фриц… А ведь все они очень разные, эти фрицы и гансы, – говорит нам «герр комендант» задумчиво. – Молодежь – это в большинстве своем или фанатики, или головорезы. Идешь мимо – тянутся, козыряют, каблуками щелкают. А чуть конвоир зазевался – драка. Я им умывальники за тридцать километров на лошадях тащил. И что ж вы думаете? Вижу – не умываются. Почему? Забастовка? Нет. Никому неохота за водой идти, спорят, друг на друга сваливают, а колодец-то у нас далеко. Обтирают морды снегом и ходят как в белых масках… А вот постарше – те люди, с теми можно и по душам поговорить. У них чувство товарищества и солдатская честь. Стеклом, да побреются. Золой, да умоются. Возле раненого и больного ночь просидят… С этими лажу. – И тихо, будто сообщает Фадееву бог весть какой секрет, говорит: – Крепко они мне, товарищ бригадный комиссар, в деле моем помогают.

– Каким образом?

– А вот тех, кто постарше годами да посерьезнее, я начальниками назначил. Должностей для них повыдумывал. Старшина барака. Старшо́й десятки. Ведь у немца дисциплина – первое дело. Раз «герр комендант» в начальство определил, стало быть, начальник. Подчиняются. Ну вот с помощью их и навел порядки. Может, вам это смешно – самоуправление. А ведь действенная штука. Теперь попробуй кто из них в очередь за водой не сходи. Или пайку хлеба у товарища сопри. Герр старшина или герр десятник такую трепку зададут…

Капитан хитровато усмехается. Чувствуется, что хотя этому русскому командиру должность его неприятна, может даже тягостна, однако он доволен, что сумел сориентироваться в совершенно необычной обстановке и организовать дело.

– Так вы с ними, значит, по Макаренко действуете?

– Ну не совсем так. Антон Семенович в нужных случаях и кулаки в ход пускал. А у меня руки связаны. Гаагская конвенция. Мне генерал Леонов строжайше наказал: каждую букву соблюдать.

Ходим по баракам, служебным помещениям. Пленным тесно. Но всюду порядок. Соломенные тюфяки, даже если они и лежат на полу, подбиты и застелены старенькими госпитальными одеялами. Заплатанные наволочки и простыни чисто вымыты. Над каждой постелью на гвоздике шинель, пилотка, подшлемник с каской или фуражка. При нашем появлении вскакивают, становятся навытяжку перед своей постелью. Стоят в струнку, не дыша, и провожают глазами.

– Это уж не от меня. Это они сами такое завели, – говорит несколько смущенно комендант. – А я не мешаю. Пусть, раз к такому привыкли.

– Ну а настроение?

– Разное. Гитлера своего, можно сказать, каждый второй вслух ругает. Но думаю, что некоторые, особенно молодежь, эти больше по подлости, чем от души. А вот те, что постарше… – И он опять начинает говорить тихо, будто сообщая тайну: – Хорошие люди, доложу я вам, среди них есть. Даже, я бы сказал, мыслящие… Один из них – он обмороженный, в госпитале лежит, – так он нашему врачу сказал: «Чувствую теперь, будто тринадцать лет смотрел страшный сон, а теперь проснулся…» И ведь вы знаете, такому верить можно. – И совсем тихо, будто признаваясь в вине: – Я вот верю…

– Побегов не было?

Капитан даже свистнул.

– Какие побеги! – И смеется. – Прошлой ночью четверо сами пришли. Как они там сквозь наши порядки просочились, не знаю. Но так вчетвером вооруженные и притопали.

Суют часовому у барака листовку-пропуск. И говорят по-русски: «Плен, плен». Это русское слово у них теперь известно. – И опять, наклоняясь, капитан доверительно говорит вполголоса: – Их армия, я так полагаю, машина.

Отлаженная машина. Она страшна на ходу, а останови ее, вынь колесико – она и встала… У них как руки поднял, стало быть, не воин…

Сколько уже раз слышал я подобное от наиболее мыслящих наших командиров!

Просим познакомить с интересными пленными.

– Интересными? – Он несколько удивлен. Потом приказывает солдату, сопровождающему нас: – Позовите Альфреда из третьего барака. Ну того, лысого, очкастого. – И поясняет: – Его фамилия Шуберт, как у композитора. Занятный дядька. Говорили мне, будто один несколько часов защищал полуразбитый дзот. Ловко орудовал двумя ручными пулеметами. Стрелял то из одного в одну сторону, то из другого в другую… Едва его взяли…

Шуберт – высокий костистый солдат с длинными руками и неподвижным лицом. Появившись на пороге, он щелкает каблуками, вытягивается и так, вытянувшись, и стоит до конца разговора, игнорируя предложение сесть на табуретку. На вопросы отвечает шаблонно: «Так точно», «Никак нет». Требуется немало времени, чтобы из-за этого безликого автомата проглянул Шуберт-человек, крестьянин по социальному положению.

– Имеете награды? – спрашивает Фадеев.

– Так точно, господин генерал. Награду получил в этом месяце, и не одну. Две. Сначала Железный крест, потом нашу роту всю наградили медалями.

– Вы довольны?

Смотрит, явно не понимая вопроса.

– Ну вот вы сражались до последнего из-за Железного креста?

Ирония вопроса до него не дошла. Понял всерьез.

– Его с собой на тот свет не возьмешь, крест. Вот расписка – это другое дело. Расписка – документ. У нас от каждого здесь расписки взяли, что ни при каких обстоятельствах не сдадимся. Сдашься – семья ответит… Да, я женат. Трое детей. Неплохое хозяйство – три лошади, шесть коров. Расписка – документ. Хранится она в штабе полка. Поднимешь руки – по расписке этой семью найдут, а знаете, что произойдет, если в это вмешаются господа из гестапо? Вот я и стрелял, пока мне ваш солдат на голову не прыгнул.

Молчание. О расписках этих нам уже говорили. Но в них ли секрет стойкости?

– Разрешите идти?

– Ступайте, Шуберт.

Сделав налево кругом и так при этом стукнув каблуками, что зазвенели стекла, однофамилец композитора выходит из комнаты, и в окно мы видим, как бредет он через двор, что-то бормоча про себя и даже жестикулируя при этом.

Другой солдат – Герман Бурш. Минометчик. Маленький, остроносый, остролицый человек. Лицо его, слегка обмороженное, передергивается нервным тиком. Тоже говорит о расписках, об ответственности семьи за поведение солдат, о длинных руках гестапо. Произнося само слово «гестапо», он переходит на шепот и оглядывается, будто и впрямь эта вездесущая организация может протянуть свое ухо даже сюда, в пересылочный пункт военнопленных…

– Офицеры нам говорили, что у русских нет плена. Я верил. Я здесь, в России, с двадцать второго июня прошлого года, будь он проклят, этот день. Мне говорили: нет плена – и я понимал: наверное, действительно нет. Я ведь почти до Москвы дошел и видел, что мы натворили. А ваш солдат, как он в бою разберет, кто поднял руки – Энни, который жег и грабил, или Фред, который был честным солдатом? Как подумаешь об этом, хоть сам пулю глотай. Мельницу завертели, а теперь сами в ее жернова попали…

– Ну а вы-то лично убедились сейчас, что все это выдумки доктора Геббельса?

Бурш поднимает черные, усталые, но все еще колкие глаза. На остром лице кривая усмешка.

– Я вчера листовку об этом написал. Герр комендант говорит, что ее отпечатают и бросят нашим, которые сражаются в крепости. Только, наверное, не поможет она… Будут держаться: ведь расписки давали. Да и не поверят.

– И вы давали расписку?

– И я давал… Но я холостой, у меня в Германии никого нет. Ни родителей, ни жены, да и дома уже, наверное, нет.

Расписка. Гестапо. Страх за судьбу близких. Так они говорят. Но только ли в этом источник боевого упорства всех этих очень, по словам коменданта, разных фрицев, гансов, эрихов, фредов и вилли? Саперный капитан, последователь Макаренко, пытающийся применять его методы в таких необычных обстоятельствах, тоже не может ответить на этот вопрос.

Сидим, поглядывая сквозь мутные стекла во двор, где бродят пленные. И Фадеев задумчиво повторяет то, что уже говорил нам однажды:

– Листовки, пропуска, радиопередачи – все это полезно, конечно. Но главный довод все-таки, по-моему, наши победы. Так сказать, довод оружия. Да-да-да. Это самое понятное для неприятеля.

Нужно ли вынимать блокнот?

Удивительная обстановка сложилась в середине декабря тут, в Великих Луках.

Город обложен плотным кольцом наших дивизий. Похоже, что тут утверждается в чистой форме принцип окружения, известный в военном деле со времен сражения у древних Канн. И сейчас, в век моторов, в век, когда все чаще на поле боя разговаривает реактивная артиллерия, окружение продолжает оставаться высшей формой военного искусства. Уже больше двух недель назад дивизия полковника Кроника, прорвав фронт неприятеля, вышла ему в тыл западнее Великих Лук, перехватила железнодорожные пути, ведущие из этого города на Новосокольники, перерубила шоссейные дороги и соединилась на Ловати с дивизией полковника Дьяконова, проделывающего ту же операцию с противоположной стороны. Плотное кольцо окружило город. Все коммуникации оказались перерезанными. Значительная группа войск – какая, точно пока неизвестно, разведчики называют разные четырехзначные цифры – оказалась отрезанной от своих основных сил.

Кольцо окружения непрерывно атакуется и с востока и с запада. Но атаки отбиваются. А вот окруженная территория с каждым днем как бы обтаивает, точно льдина на солнце. Уменьшается. Дробится на части. И сейчас вот сопротивление идет в двух основных очагах: в старой крепости, в центре города, и в другом весьма мощном очаге – на железнодорожном узле, где, по сведениям наших разведчиков, перекрытых показаниями пленных офицеров, сидит командир окруженного гарнизона подполковник фон Засс. Теперь мы уже все знаем об этом человеке. Похоже, что это типичный гитлеровский военачальник. На счету у него немало преступлений против человечности. Уничтожение евреев в Великих Луках, расстрел заложников, расправа с нашими военнопленными из лагеря, помещавшегося в постройках совхоза… Но в воле и упорстве ему не откажешь.

Несмотря на безнадежность положения, которая, вероятно, ему сейчас ясна, он отклонил и второе предложение о сдаче. А теперь вот довольно толково руководит по радио обороной обеих окруженных групп.

Мы уже знаем, что Гитлер наградил его Рыцарским железным крестом. И должно быть, это правда, что ему посулили в случае, если он не сдаст город до прорыва подмоги с запада, будут наименовать это стариннейшее русское поселение Зассенштадтом. И ведь рвутся, каждый день рвутся с запада на выручку окруженного гарнизона. За высотой Воробецкой не смолкает канонада. Тяжелые снаряды с журавлиным курлыканьем летят через командный пункт полковника Кроника и ухают в городе. По вечерам, когда садится солнце, со стороны, где догорает полосками вечерняя заря, на бреющем полете несутся транспортные самолеты и, окунувшись в вечернюю мглу, бросают окруженным на парашютах питание и боеприпасы. Но окруженные нами очаги теперь уже так малы, что большинство этих даров попадает нам в руки. В полках шутят: «дополнительный паек от Гитлера».

Иногда и нам, корреспондентам, перепадает кое-что из этих даров. Едим норвежские рыбные консервы, бельгийский шоколад, датскую ветчину.

Едим, вспоминаем свое недавнее окружение под Ржевом, когда мы ели туши лошадей, побитых еще в октябре, тухлое мясо, запеченное на костре по удэгейскому способу, разрекламированному Фадеевым: «мясо по-фадеевски».

– Весьма логично, – говорит Александр Александрович. – Логика истории. Теперь немецкие интенданты отдают нам долг… И еще долго придется им нас угощать…

А мой водитель Петрович, большой охотник поесть, вскрывая банку сардин с острова Сардинии, неизменно начинает напевать арию Германа из «Пиковой дамы»:

 
Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу…
 

По-прежнему неутомим бригадный комиссар Александр Фадеев. Единственный среди нас, теперь уже носящих строевые звания, он остается при не существующем уже звании политическом. И очень смущается, когда немцы, видя ромб в его петлице, адресуются к нему: «Герр генерал…»

С утра до вечера Фадеев в ходьбе. Все, все ему нужно видеть, знать. С одинаковым интересом беседует он с представителем Ставки, знаменитым полководцем, и с мальчуганом пионерского возраста, перебежавшим вчера через фронт в железнодорожном районе и принесшим офицерский планшет с картой, который ребята сняли с какого-то немецкого капитана, убитого при бомбежке. С девушкой-снайпером, дочерью известного местного охотника, уже подстрелившей из засады трех неприятелей, и со стареньким священником одной из великолукских церквей, показавшим офицерам разведки расположение неприятельской обороны за стенами крепости.

Покаюсь, мы этим попом пренебрегли.

– И напрасно, напрасно, – поучал нас Фадеев и насмешливо адресовался ко мне: – Вот ты, предаваясь воспоминаниям, с энтузиазмом рассказывал, как вы на комсомольской маевке на какой-то там текстильной фабрике жгли на костре старые иконы и как старуха тебе богоматерью голову проломила. Правильно сделала. Жечь иконы – вандализм. Бог богом, нам нет до бога дела, религия сама себя изживет, а вот патриотизм есть патриотизм. Да-да-да… Монахи Пересвет и Ослябя, совершив сейчас такое, получили бы от Советской власти звание Героев Советского Союза… Да-да-да… И этот старик – он ведь единственный, кто мог рассказать, что там у них в крепости… А ведь он еле ноги волочит. – И по привычке все обобщать Фадеев добавляет: – Когда такие вот р-р-революционеры, как наш Бэ Эн, жгут старые иконы, получаются не атеисты, получаются безбожники. Да-да-да! Безбожники, которые не верят ни в бога, ни в черта и ни во что не верят…

С интересными людьми Фадеев может толковать подолгу, не уставая. И что характерно – беседы эти не носят у него, так сказать, прикладного, репортерского характера. Никогда он не вынимает ни блокнота, ни карандаша. Просто собеседник, а не корреспондент.

Впрочем, все мы уже не раз убеждались, что цепкая его память отчетливейше запечатлевает все интересное. И когда для составления оперативной корреспонденции я начинаю вдруг путаться в дебрях своего мелкого скверного почерка, он без труда по памяти подсказывает и факт, и ситуацию и, что особенно ценно, двумя-тремя меткими словами восстанавливает облик действующих лиц.

Насчет орудий журналистского производства у него, оказывается, есть даже своя теория.

– Неужели, хлопцы, вы ни разу не замечали, что, как только в ваших руках появляются блокнот и карандаш, ваш собеседник сразу тупеет, теряет естественный облик и начинает лепить штамп к штампу? – Фадеев смеется. – Да-да-да. И ничего с этим не сделаешь. Сами мы, так сказать, приучили людей говорить штампами. Разве не так?.. Бот почему, хотите увидеть человека таким, как он есть, говорите ему, что вы саперы, пехотинцы, артиллеристы, интенданты, но не журналисты. Нет, нет…

Все мы смущенно улыбаемся, ибо каждому из нас в разных обстоятельствах приходилось убеждаться в этом явлении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю