Текст книги "Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I."
Автор книги: Борис Полевой
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 48 страниц)
Командарм решил выяснить обстановку на месте и уже по пути к городу убедился: положение тяжелое. Навстречу, от Витебска, отступали дезорганизованные группы, вереницы машин с военным имуществом, артиллерия, шли отдельные танки, и все это под почти непрерывной бомбежкой.
Еще по опыту гражданской войны командарм знал: нет ничего страшнее неразберихи при отступлении. Он вышел из машины и с револьвером в руках стал останавливать бегущих. К Витебску генерал прибыл во главе немалого уже отряда с артиллерийской батареей и тремя тяжелыми танками. Город горел и был пуст, его покидали жители. Где руководство? Где командование? Генерал вышел на площадь, к зданию обкома партии, и тут увидел группу военных с оружием. Подозвал старшего среди них.
– Кто вы? Доложите обстановку.
Тот представился: майор Рожков, из 17-й дивизии. С остатками своего полка с боями отступает от самой границы. Сейчас сколотил отряд и занял оборону у моста на реке. Отряд усилен рабочими из истребительных батальонов. Они вооружены плохо, старыми осоавиахимовскими винтовками, но отличные, стойкие ребята.
– Действия ваши одобряю. Назначаю командовать обороной, – сказал генерал и передал в распоряжение майора Рожкова тех людей, что привел с собой, и три танка КВ, которые в обороне моста могли сыграть роль дотов.
Батарею генерал Конев расположил на холме, чтобы она могла контролировать улицы, ведущие к переправе.
Все это успели сделать до того, как на противоположной стороне реки показались авангарды немцев. Их встретили хорошо организованным огнем, и они откатились. Артиллерия со своей высотки поддерживала отряд майора Рожкова интенсивным огнем. Тогда противник подтянул свою артиллерию, стал обрабатывать высотку. Обрабатывал методично: снаряды падали справа, слева. «В вилку берут», – понял командарм. Он приказал орудийной прислуге отойти в укрытие, а сам залег неподалеку в какой-то колдобине. Командир батареи не успел этого сделать, осколок срезал его наповал. Командарм принял командование батареей на себя. В нем в эти часы как бы жило два человека – командующий армией, который мысленно набрасывал, обдумывал план обороны этого района, размещал полки, дивизии, тылы, и опытный артиллерист, направляющий огонь батареи…
– Вот как прошел мой первый боевой день на этой войне. – Командующий улыбнулся…
Сейчас, когда дивизии генерала Штрауса под ударами армий Калининского фронта откатывались на запад, увязая в необыкновенно обильных снегах, опытному воину было, наверное, даже приятно вспоминать этот боевой день.
У меня вдруг возникла мысль написать очерк о самом Коневе. Командующий резко встал.
– Чепуху вы выдумали. Кто же в разгар войны пишет о генералах? О генералах уместно будет писать, когда Красная Армия Берлин возьмет… Не раньше.
На том и прощаемся. Надо скорее на телеграф. Еще ночь, звезды сверкают так же остро, так же сияет круглая, мордастая лунища, но во дворах перекликаются петухи и чувствуется приближение рассвета. Где-то в звездной синеве не очень громко, но басовито гудят моторы наших бомбардировщиков. Мы сразу узнаем их голоса. Летят с запада на восток – должно быть, с бомбежки далеких немецких тылов, а может быть, и самой Германии. Они не очень быстры, эти наши тяжелые бомбардировщики. Часами измеряется их путь. Трудно даже представить себе расстояние от этой утопающей в предутренней тишине деревушки в тверских лесах до главной цитадели нацизма. Но мы уже тронулись в этот путь. Мы идем на Берлин по множеству дорог, по лесным тропам, по снежной целине. И радостно думать, что сейчас вот затрещат аппараты Бодо, передавая в «Правду» статью командующего фронтом, и еще о том, что, если, черт возьми, буду жив после взятия Берлина, обязательно напишу очерк о генерале Коневе, к которому я сегодня начал собирать интересный материал.[2]2
Забегая вперед, могу теперь сказать, что очерк такой я действительно написал. И именно после взятия Берлина. И в нем очень пригодились сведения, полученные в ту ночь в занесенной снегом избе под Калинином.
[Закрыть]
У моего друга, корреспондента Совинформбюро, обширные знакомства в кругах московских международников. Он свел меня со старшим батальонным комиссаром Александром Зусмановичем – начальником седьмого отдела Политуправления, бывшим коминтерновским работником, отлично знающим Берлин, подолгу жившим в нем до войны. Это умный и к тому же веселый человек. Его отдел ведет работу среди войск противника, изучает настроение немецких солдат, издает листовки-обращения, организует радиопередачи через линию фронта. Вообще-то работа у этого отдела своеобразная, и наш брат корреспондент там не очень желательный гость, но Зусманович, которого в его аппарате между собой именуют Зусом, делает для нас исключение.
Сегодня мы совершили налет на его отдел, разместившийся в нескольких уютных домиках Кушалинской МТС, и визит этот дал нам многое для понимания того, что сейчас, в дни стремительного сокрушения «Тайфуна», происходит в душах немецких солдат. Много пленных. Их допрашивают и по показаниям не только уточняют сведения разведки о дислокации и вооружении неприятельских частей, но судят и о настроениях в армии неприятеля. Зусманович к этим показаниям относится скептически.
– Многие, и чаще всего самые отъявленные мерзавцы, подняв руки вверх и очутившись у нас, особенно громко кричат: «Гитлер капут!» – Он хитро улыбается своими выпуклыми голубыми глазами. – Только вот в письмах, когда авторы их остаются наедине с собой, они по-настоящему раскрываются. И тут уж не «рус, сдавайсь» и не «Гитлер капут». Сейчас мы захватили три их полевые почты. Кое-что уже успели прочесть. Вот это материал для серьезных раздумий.
Восемь девушек – младших лейтенантов, очень молоденьких, очень интеллигентных московских девушек, выпускниц Института иностранных языков и университета, занимаются здесь не очень веселым делом, читая и переводя эти письма. И, боже ты мой, как красноречивы эти куски бумаги, торопливо исписанные разными почерками!
Мы с коллегой целый день читали эти переводы и выписывали для себя особенно интересные места. Да простят нас адресаты этих недошедших писем – Маргариты, Эрны, Марты, Розхен – за то, что мы без их разрешения предаем гласности предназначенные им слова. Я располагаю письма по времени написания и цитирую отрывки из них без всяких исправлений.
Итак, разгар «Тайфуна». Середина октября. Немецкие части прорвались на самые близкие подступы к Москве.
«…Разговаривал в пункте обогрева с раненым из знаменитой части „Мертвая голова“. Он воевал во Франции, Бельгии, Норвегии. Все обходилось хорошо, а вот сейчас ранен в ногу. Очень досадует, что, так близко подойдя к Москве, не сможет быть там, когда наши доблестные части туда ворвутся. Им обещали на три дня отдать город в их распоряжение… Девчонки, выпивки, сласти – всего этого он теперь не увидит и горюет об этом даже больше, чем о своем поврежденном колене, в которое он ранен, и, кажется, серьезно. Впрочем, им хорошо, этим эсэсманам. У них одежда на меху, а мне все это, по правде говоря, перестало нравиться. Мы еще в пилотках, даже подшлемники не всем выдали, а по ночам тут уже морозы. Ну ничего, моя любимая жена. Москва недалеко, в Москве всего много, отогреемся и отоспимся…»
«…Должен сообщить вам, мои дорогие родители, печальную новость. Наш земляк Рихард Вольф, о котором я вам писал, пал смертью храбрых. Он погиб самым нелепым образом. Его послали на мотоцикле к генералу с донесением, а на следующий день его и мотоциклиста нашли мертвыми у дороги, а мотоцикла не было. Партизаны! Это страшное явление, которого мы не знали ни во Франции, ни в Бельгии, ни в Дании. И чем ближе мы к Москве, тем злее они становятся. Нападают на наши транспорты и даже на наши арьергардные части. Мы сравнительно далеко от фронта, не слышим даже орудийной стрельбы, но в лесах этих бандитов так много, что гарнизонам, оставленным на охране дорог, приходится на ночь баррикадироваться в домах и заваливать окна.
Эти русские – азиаты, они совершенно не соблюдают правил войны. У них опасны даже женщины и дети. Вчера полевые жандармы сожгли две деревни вблизи места, где нашли тело Рихарда, и расстреляли сколько-то жителей. Как это ни грустно, мы вынуждены быть жестокими и наводить страх. Но недолго нам остается терпеть неудобства, дорогие родители. Скоро, говорят, в начале ноября, когда у русских их большой праздник, мы займем Москву. Офицер просвещения говорил нам даже, что уже разработан план нашего парада. В нем, конечно, будут участвовать эти господа из „эсэс“, которые всегда со всего снимают сливки. Но Москва – город большой, всего они там не сожрут, и нам что-нибудь останется. Но главное – Москва, Москва. Там уж верный конец этой проклятой зимней войны… Если встретите мать Рихарда, об обстоятельствах его смерти не сообщайте, скажите – пал смертью храбрых, увлекая за собой в атаку наш взвод».
«Дорогая моя жена, благодаря гению фюрера мы уже совсем рядом с русской столицей Москвой. Еще один-два хороших ударчика, какие мы умеем наносить, и этот колосс на глиняных ногах рухнет, и мы одержим самую грандиозную победу из всех, какие мы уже одерживали, вдохновленные гением фюрера. Нам не страшны ни морозы, ни метели. Нам не страшны снега. Наш дух высок, наши намерения непреклонны. Правда, русские сражаются сейчас с особой яростью. Каждая дорога, каждое село, каждый дом стоит нам жизни наших товарищей. Нет уже ни веселого Бернарда, ни обжоры Теодора, ни нашего ефрейтора, о которых я тебе писал. Бедного ефрейтора разорвало на куски. Но люди из нашего взвода, отдавая честь павшим товарищам, рвутся вперед, и ничто их не остановит до самого центра Москвы. Хайль Гитлер!»
«Дорогой Вилли, как я жалею, что ты еще лежишь в госпитале, а мы уже штурмуем Москву. Вот где пожива-то будет! Говорят, московские девчонки очень красивы и полненькие, и еды там всякой будет сколько угодно. Вот попируем! А тебя, черта, не будет с нами. Поправляйся скорей и вступай в строй. Москва – город огромный, может быть, и для тебя что-нибудь останется».
Так они писали в октябре, когда рвались к Москве. А вот письма ноябрьские:
«Дорогой брат, я давно не писал тебе. Некогда. Не до писем, столько у нас хлопот. Москва близко. Говорят, наши панцирные части видят ее, но продвижение наше затормозилось. Вот уже около недели мы топчемся на одном месте, возле какого-то озера или водохранилища у селения Завидово. Мне в штабе говорят: все хорошо, все идет по плану нашего обожаемого фюрера. Но вот уже несколько дней мимо нас по большому автобану идут в западном направлении санитарные машины, полные раненых. Это мне тоже не нравится. Словом, нелегкие ждут нас дни. Но все же я не теряю надежды побывать в Москве и привезти моей любимой Соне русскую черную лисицу. Скажи ей об этом, а то что-то она давно мне не писала. Впрочем, почта ходит нерегулярно».
«…Эти русские вздумали нас контратаковать. Атака следует за атакой. Наш полк сражается доблестно. Мои товарищи дерутся, как львы, однако несем ощутительные потери. Мы же бьем их во много раз больше… Все мы удивляемся, откуда у русских берутся силы. Ведь они проиграли войну. Их столица не сегодня-завтра будет наша. Сдались бы по-хорошему, как сделали это парижане и брюссельцы, и, может быть, наш фюрер простил бы их, а эти фанатики дерутся из последних сил, вызывают у нас неоправданные потери, за которые нам придется им мстить…»
«…Представь себе, мой дорогой брат, трое из нашего взвода сдались вчера в плен. Какой позор! Все видели, как эти мерзавцы подняли руки и вышли из кустов навстречу русским. Господин капитан в бешенстве. Он говорит нам, что только наше доблестное поведение в грядущих боях может избавить нашу роту от позорного пятна. Он говорит, что русские расстреливают пленных, а перед этим мучают, вырезают им свастику на груди и на спине. Так им и надо, этим негодяям, опозорившим высокое звание солдата великой Германии…»
«Любимая Лизхен, я не знаю, когда напишу тебе следующее письмо. Русские атакуют снова и снова, а артиллерия их стреляет по нас уже второй день так, что и головы не поднять. Твой мальчик, как ты знаешь, не робкого десятка, однако и мне порой становится не по себе. Многих наших уже нет в живых. И как это страшно несправедливо – после стольких месяцев войны, после таких походов быть раненным или убитым здесь, в русском лесу, совсем рядом с их столицей. Вижу тебя во сне, целую, обнимаю и прочее, а просыпаюсь от грохота разрывов. Да, для нас наступили дни испытаний. Но фюрер всегда в моем сердце, и я надеюсь, мы переживем эти испытания, как подобает настоящим солдатам великой Германии…»
«…Пишу вам, родные, из госпиталя в городе со странным названием Клин. Меня ранили в какой-то деревне совсем рядом с Москвой и, оказав первую помощь, повезли почему-то весьма далеко в тыл. Боюсь, что это оттого, что русские начали наступление и начальники боятся, как бы мы, раненые, не попали в руки Иванам. Я не верю, конечно, в серьезность их наступления. Ведь мы же столько перебили их и взяли в плен. Говорят, что они бросили в бой каких-то монголов и что те не знают пощады и добивают раненых. Но что там ни будь – на душе у меня не цветут эдельвейсы, как любил говорить дядя Карл. Рана моя, говорят, неопасная, но повреждена кость ноги, и врач боится, что мне будет трудно ходить. А может, это и к лучшему…»
А вот уже декабрьские письма из мешка полевой почты, совсем недавно захваченной в Медновском районе.
«…Эти негодяи красные, которые не знают, что такое совесть и честь, которым неизвестно, что такое воинский долг, оказывается, нарочно заманивали нас в центр своей страны, для того чтобы потом русские морозы расправились с нами и сделали то, что сами они не могли сделать силою оружия. Ночью я сидел в засаде, по-видимому, заснул, и, слава богу, смена нашла меня еще живым, но руки, лицо и ноги у меня обморожены… Теперь много говорят о том, что так точно поступили русские с Наполеоном. Морозы действительно ужасные, дуют какие-то сибирские ветры, и температура доходит до 40 градусов по Цельсию. По ночам их дома трещат от мороза. Моим товарищам приходится очень тяжело. Но русские просчитались. Наш фюрер – это не французишка Наполеон. По приказу ставки мы, чтобы спрямить фронт, немного отступили, вернув красным несколько малозначительных пунктов. Наш аэродром тоже перебазировался на запад, и мы получили вместо землянок хорошее жилье и удобства. Мои коллеги по-прежнему летают бомбить Москву и издеваются над ней как только им вздумается. Но досадно, что овладение Москвой пришлось все-таки отложить, по-видимому, до весны. Ведь мы настоящие европейцы, не приспособленные к азиатским морозам. А этим Иванам все равно, говорят даже, что они в снегу купаются, как мы в ванне или под душем. Но генерал Мороз, победивший Наполеона, на этот раз столкнется с германским характером. Вот увидишь, не дальше как весной я пришлю открытку из Москвы…»
«…Дорогая Клара, пишу тебе это письмо из госпиталя. Оно, возможно, будет последним. Почерк не мой. Мне отняли руку, и я диктую это письмо товарищу. Случилось так, что меня ранили в бою, но я столько пролежал в снегу в ожидании первой помощи, что раненая рука превратилась в льдышку, и врачи, опасаясь гангрены, удалили ее. Я не виню ни врачей, ни санитаров, которые вовремя меня не подобрали и не оказали помощи. Вероятно, это хорошие люди и хорошие солдаты, но у них столько работы, сколько не было с начала войны. Целую тебя, моя Клара, а ты поцелуй детей от имени их бедного отца, которому здорово не повезло. А ведь мы были совсем близко от Москвы…»
Девушки-переводчицы сами отобрали для нас эти письма. С оперативной и разведывательной точек зрения они ценности не имеют. Но вот для исследования психологии противника, как мне кажется, выбор произведен удачно. По письмам этим можно судить, как в великом сражении за Москву развеивался в прах миф о непобедимости немецко-фашистской армии, без больших потерь завоевавшей всю Западную Европу и не знавшей при этом ни одного даже тактического поражения.
Войска, которые двигались к Москве и мысленно уже грабили московские склады, насиловали московских девушек, обжирались трофеями, сулили своим женам сибирские меха и астраханскую черную икру, эти войска откатываются сейчас под ударами наших войск на запад, обуреваемые уже другими настроениями.
Но младшие лейтенанты в юбках хотят быть справедливыми даже к неприятелю.
– Учтите, товарищи батальонные комиссары, мы эти письма специально для вас подбирали – самые характерные и показательные, – говорит старшая среди переводчиц – полная черноокая Ганна. – А большинство – обычные солдатские дела и заботы. Есть очень трогательные… Учтите.
И она с вызовом смотрит на нас – как, дескать, мы отнесемся к таким ее словам о немцах.
Мы с Евновичем обещаем учесть, благодарим очаровательных лейтенантов и расстаемся дружески.
Девушки эти все добровольно, по комсомольскому призыву, еще в первые дни войны пошли на фронт, но до сих пор никак не могут свыкнуться с фронтовой обстановкой. Они живут тесной стайкой, и домик их среди офицерской штабной молодежи зовется «высота 57». Была такая высота где-то под Калинином, которую не могли взять штурмом два наступавших батальона. Даже самые отъявленные сердцееды из разведки штурмуют эту «высоту» безрезультатно и, хотя потерь в живой силе и технике не несут, отступают ни с чем и делаются мишенью для штабных остряков.
Кстати, узнал от Зусмановича тайну раненого перебежчика, о котором так ничего и не рассказал мне профессор Успенский. Перебежчик – военный инженер в капитанском звании. Не коммунист, но антифашист, и, говорят, убежденный. Сейчас, едва долечившись, уже работает на подвижной радиовещательной станции. Говорят, интересный человек. Надо будет его повидать.
Оседлав «черную смерть»…Есть в составе наших Военно-Воздушных Сил самолеты-штурмовики «ИЛ-2». Немцы прозвали их «шварце тод», что переводится как «черная смерть». Это великолепные машины с бронированным брюхом и отличным вооружением. У них и пулеметы и пушки, а под крылья подвешивают реактивные снаряды, такие же, какими стреляют «катюши», только иного калибра и назначения.
Всю войну, начиная от границ, над нашими войсками висели немецкие пикировщики «Ю-87», на фронтовом жаргоне «лаптежники», или «ревуны». «Лаптежники» потому, что шасси у них не убираются и колеса, накрытые обтекателями, висят под фюзеляжем так, что снизу кажется, будто это торчат ноги человека, обутые в лапти. Ну а «ревуны» потому, что, кроме отличного вооружения, снабжены они сиренами, которые при пике издают отвратительнейший, выматывающий душу рев. Сколько мы натерпелись от этих «лаптежников-ревунов» и в наступлении и в обороне!
Ну а теперь расквитаемся с неприятелем с помощью великолепных «ИЛ-2». Сейчас, в дни нашего наступления, самолеты эти тройками, изредка шестерками выходят на бомбежку отступающих колонн. Они накрывают их на марше в дорожных пробках, на объездах у взорванных мостов, обстреливают из пушек, осыпают реактивными снарядами, которые, разрываясь на множество пылающих кусков, сжигают все живое. Отсюда и название «черная смерть».
Я замыслил дать корреспонденцию «Над дорогами немецкого отступления», слетав в рейд на таком штурмовике. Получил согласие командующего ВВС фронта, генерала М. М. Громова, знаменитого нашего летчика, известного давней, довоенной дружбой с журналистами. Договорился с гвардейским полком. И вдруг новость: открывается дверь нашей избы, и в облаках пара, как Мефистофель в опере, появляется начальник военного отдела «Правды», полковой комиссар Лазарев.
– Приехал вот посмотреть, как вы здесь воюете…
Передал редакционные приветы, письма от жены и мамы и как-то очень осторожно поставил в красный угол избы, под иконы, маленький походный чемоданчик.
Мы, военкоры, любим нашего начальника, неразговорчивого человека с сердитой внешностью и, как мы в этом не раз убеждались, с добрым, отзывчивым сердцем. При всем этом, признаюсь, меня появление московского гостя не обрадовало. Вместо того чтобы лететь на штурмовку отступающих вражеских колонн, придется ходить с ним по фронтовому начальству, устраивать ему сносное жилье в штабной деревеньке, и без того переполненной после того, как третьего дня ее бомбили и три избы как языком слизнуло. Но главное – летчики, летчики. Ведь с таким трудом добыто разрешение!
Но Лазарев оказался на редкость покладистым. К летчикам? Отлично, едем к летчикам! Над колоннами отступающих? Отличная затея! Таких корреспонденций в гражданской печати, кажется, еще не было. Вот только если собьют или придется сесть за линией фронта… Корреспондент «Правды» на территории противника – это не подарок для редакции. Какие листовки фашисты будут писать от имени этого корреспондента! Успокаиваю: документы на время полета я оставлю в штабном сейфе, как это делается при переходе линии фронта к партизанам.
Итак, сбывается мечта. Еще в Москве, оформляясь, я донимал Бронтмана, человека, давно связанного с авиацией, просьбами добыть мне разрешение слетать на тяжелом бомбардировщике на бомбежку Берлина или Кенигсберга. Тогда не вышло, а сейчас вот они, грозные боевые машины, стоят на лесной опушке, у края полевого аэродрома. Командир авиаполка, плотный, приземистый человек, в своих унтах и кожаной куртке похожий на медведя, необыкновенно гостеприимен.
– Вылет? Заметано. Через сорок пять минут вылетаете. Приказ генерала Громова получен. А пока что по обычаю полка надо плотно позавтракать и выпить ворошиловскую… Такой уж у нас порядок – на голодное брюхо не летаем.
Настроение в полку самое боевое. Трудно было, когда отступали. У немцев отлично поставлена противовоздушная защита. Несли потери, и немалые. Каких орлов потеряли! И не только при штурмовке, но и на аэродроме от бомбежек с воздуха. Ни маскировка, ни ложные аэродромы не помогли. А вот с начала нашего наступления будто что-то у них там сломалось… Летаем сейчас преимущественно на штурмовку колонн. По три вылета иные летчики в день делают. А потерь почти нет. Почти!.. Есть, конечно, небольшие, без потерь воевать нельзя.
– Чем же вы это объясняете? – спрашивает Лазарев.
Командир полка поводит широченными плечами.
– Психологический фактор. Отступать не то, что наступать. Это ведь мы и по себе знаем. Немец в наступлении – мотор, в обороне – железо. А в отступлении, когда управление расстраивается или ослабевает, – иной раз просто стадо… Ну и аэродромы они теряют, воздушную защиту приходится вызывать издалека… Пока она там подоспеет… И это нам по собственному опыту известно.
Лечу я за воздушного стрелка на штурмовике Ильюшина. Эту бронированную машину наши наземные войска любовно окрестили «воздушной пехотой». Это за то, что самолеты-штурмовики действуют всегда в самой гуще наземного боя. Таких у немцев нет.
По приказу командира полка мне определено место в самолете командира звена – старшего лейтенанта Леонида Ефремова, молодого, тоже коренастого, просто-таки квадратного парня лет двадцати трех.
Шапка с развязанными ушами сидит у него где-то на затылке, по лбу развевается русый вихор, курносое лицо мальчишки-забияки весьма насмешливо. На меня он смотрит, не скрывая иронии.
– Вы, батальонный, пулемет-то от винтовки отличаете?.. М-да!.. А на штурмовку летали когда-нибудь? Нет! Ну тогда захватите с собой побольше своих газет, пригодятся… Завтрак свой, по всей вероятности, в кабине оставите. – И очень задорно добавляет: – Елки-палки.
– Я много раз летал на «У-2», приходилось даже в высшем пилотаже участвовать… Не совру, что испытывал наслаждение, но завтрак оставлял при себе…
– Если вы умеете кататься на велосипеде, это не значит, что можете садиться за руль автомобиля. – И опять добавляет свои «елки-палки». А потом, сразу погасив в серых глазах иронический огонек, говорит своему стрелку: – Покажи, Ваня, батальонному комиссару, как на твоей бандуре играть. А то несподручно мне с голым задом с «мессерами» встречаться. Мало ли, не ровен час, и фитиль вставить могут, елки-палки. – Очень мне понравились его «елки-палки».
Хмуроватый воздушный стрелок толково пояснил, что моей первой обязанностью будет в случае вражеской воздушной атаки с хвоста действовать пулеметом. Пояснил, как это делается и что делает воздушный стрелок при штурмовке наземных объектов и неподвижных целей. Очень деловито, толково объяснил.
Звено штурмовиков, в составе которого мне предстояло совершить боевой вылет, было выделено для удара по неприятельским колоннам, отступающим на юго-запад, по направлению районного центра Есеновичи. По данным разведки стало известно, что около взорванного партизанами моста создалась большая «пробка». На аэрофотоснимке отчетливо вырисовывались сгрудившиеся у реки неприятельские части с боевой техникой, автомашинами и обозами.
Подходя к самолету, прошу Ефремова пролететь по возможности ниже над отступающими. Усмехается:
– Пониже! Что ж, это от нас зависит? А там, может быть, елки-палки, зениток невпроворот. Знаете, какие у них зенитки? А может, «мессера» над ними хороводят? Ты, батальонный, в случае чего крепче пулемет-то держи и гляди в оба. А не то, не ровен час, и своей машине хвост очередью обрежешь. Командир полка приказал не меньше двух заходов на цель сделать. Так что нам хвост во как нужен. – Он провел ребром ладони по горлу, показав, как нам нужен хвост самолета.
Что там говорить, залезая в кабину, сильно трушу. Даже руки потеют. А тут еще непривычный меховой комбинезон – почти кубометр меха, пудовые собачьи унты донельзя сковывают движения. С трудом втискиваюсь на место воздушного стрелка и изо всех сил стараюсь казаться спокойным.
Летчик уже забрался на крыло. Пристегивая парашют, он иронически поглядывает на меня.
– Ни пуха ни пера! – кричит с земли полковой комиссар Лазарев.
– К черту, к черту! – бормочу я, ибо давно уже заметил, что на войне, когда приходится сталкиваться с новой, еще не пережитой опасностью, невольно становишься суеверным.
Комбинезон – как печка. Несмотря на мороз, рубашка начинает прилипать к спине. Застегиваю шлемофон. С непривычки ларингофоны сдавили горло. В наушниках слышится потрескивание включенной рации. Наконец за спиной будто раздался глубокий вздох какого-то огромного существа. Мотор чихнул раз-другой сизым дымом и зарокотал на высоких нотах. За хвостом самолета поползли снежные ручейки.
Теперь напряженные нервы фиксируют все мелочи. Густо взревев, штурмовик словно нехотя выползает из капонира и, неуклюже переваливаясь с крыла на крыло, катится к старту. Из других капониров вырулили еще две машины. Возле опустевшей стоянки остались фигуры командира полка, полкового комиссара Лазарева, механиков и шофера Петровича. Повизгивают тормозные колодки. Самолет резко разворачивается на старте. Торчащий перед глазами вертикально киль, и руль поворота, словно рыбий хвост виляющий из стороны в сторону, и горизонтальный стабилизатор с задранными кверху рулями высоты описывают большую дугу на фоне заснеженного горизонта… Стоп!
Самолет остановился, будто натолкнувшись на препятствие. Спина моя уперлась в бронеспинку кабины. И в это мгновение мотор буквально взвыл до звона в ушах, так что защекотало барабанные перепонки. Казалось, самолет напружинился, готовый сорваться с места, но неведомая сила все еще продолжала удерживать его на земле. И вдруг…
Мое тело неудержимо потянуло к хвосту. Пришлось опереться руками о борт кабины, чтобы не удариться лбом о пулемет. Снежный покров стремительно побежал от меня, сливаясь в гладкое, однообразное покрывало. Два оставшихся на старте штурмовика скрылись за снежными вихрями. А тем временем хвост нашего самолета отделился от земли, приподнялся на метр. Набирая скорость, самолет продолжал фиксировать неровности взлетной полосы, раз, другой – и повисает в воздухе. Еще несколько мгновений – и земля проваливается, падает вниз.
За потрескиванием в наушниках разбираю голос летчика, он осведомляется:
– Ну как, батальонный, жив еще?
Стараясь подделаться под его шутливый тон, докладываю: пока, мол, жив.
– Ну а жив, так гляди в оба, елки-палки. Где там мои орлы? Оба взлетели?
– Да, да. Оба. Один уже приближается к нам, а второй…
А где же второй? Всматриваюсь в заснеженную землю и не могу отыскать второго. Понимаю, что выкрашенный в белый цвет самолет слился с местностью. Наконец на темном фоне леса взгляд выхватил контуры штурмовика.
– Ага! Вот и второй, – докладываю летчику. – Он тоже приближается к нам.
– Спасибо. Они сейчас как приклеенные подстроятся…
Последовал плавный поворот, мотор, казалось, поутих малость. И оба штурмовика, будто вынырнув из-под крыла, почти вплотную пристроились к нашему самолету. За толстыми бронестеклами кабин можно даже разглядеть сосредоточенные лица летчиков.
– Гляди, батальонный, – оглушил меня громкий голос командира звена, – под нами танки!
Шарю взглядом по стремительно несущейся земле. Заснеженные поля, перелески, большак, и по нему движутся крытые брезентом грузовики, но танков не вижу.
Прижав рукой ларингофон к шее, спрашиваю:
– Где же они, танки?
– Эх, елки-палки, смотри на девятку.
– На девятку? Что значит девятка?
– Эх, не объяснили тебе! Слушай внимательно. Представь часы, циферблат. Представь, мы сидим в центре циферблата. Я смотрю на двенадцать, а раз ты ко мне спиной, стало быть, ты смотришь на шесть. Чуешь? Скажу: на четверке «мессершмитты» – значит по левой руке чуток сзади заходят «мессера». Если они на шестерке – значит строго на хвосте. Понятно?
– Понятно. Спасибо.
– То-то. А танки теперь на восьмерке. Значит, от тебя между хвостом и крылом.
Усвоив циферблатную премудрость, я сразу вижу колонну танков. Длинная колонна – машин сорок.
– Атакуете?
– Не спеши, это пока наши. А вот минут через пять его будут, а ты гляди, гляди в оба на небо.
Гляжу. На ведомых самолетах воздушные стрелки уже сняли свои пулеметы со стопора. Вспоминая наставления, делаю то же самое. Неожиданно взгляд выхватывает в небе группу самолетов. Летят много выше нас и в том же направлении. Хватаюсь за рукоятки пулемета и поднимаю ствол, но слышу голос летчика:
– Отбой. Свои бомбардировщики.
В эту минуту вокруг самолета справа, слева, выше, ниже вдруг возникают красивые рыхлые шапки дыма. В наушниках насмешливый голос командира:
– Сумасшедшие, куда стреляете? Тут же люди!
Это, конечно, шутка в мой адрес. Но я уже понял, что красивые шапки – это разрывы зенитных снарядов. Начиная противозенитный маневр, летчик швыряет самолет из стороны в сторону. То же делают оба ведомых. Тяжелые машины начинают походить на дельфинов, резвящихся в морской голубизне. Чертовски противное ощущение. А зенитный огонь между тем как бы разом оборвался, и по серым шапкам, расплывающимся за хвостом самолета, угадывается путь, пройденный нашим звеном.