355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I. » Текст книги (страница 41)
Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:31

Текст книги "Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I."


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 48 страниц)

В домике лесника

Сразу, с ходу устанавливаем с самоходчиками, подобравшими нас, самые дружеские отношения. Подполковник, их командир, ведет нас в дом лесника, где, как он выражается, поднят его флаг. Тут неожиданно, точно в старой сказке, к нашим услугам скатерть-самобранка и мягкие постели, даже с перинами.

Все это возникает среди леса точно по волшебству. В довершение волшебства появляется дочь лесника, Клава, красивая девушка в расцвете лет. Клавдия и ее мать – высокая, дородная и, видно, в молодости тоже красивая женщина, ухаживают за нами, как за родными, приехавшими после долгого отсутствия. Еще бы – только вчера вышибли врагов из этого леса!

Хозяйки не знают, как и выразить радость. В домике их трое – мать Анна Ивановна, Клава и маленький Юрик – сын Клавы, задумчивый и серьезный карапуз, только что научившийся ходить и знающий всего одно слово – «мама».

– А муж где? – спрашивает летчик Клаву, которая неторопливо, но ловко хозяйничает за столом.

– А нема мужа, – говорит она и вдруг краснеет до самых ушей.

– А Юрик?

Клава бросает полотенце, подхватывает мальчугана и убегает в соседнюю комнату. Настает долгая, тягостная пауза. Хозяйничает за столом Анна Ивановна. С чисто украинским гостеприимством предлагает она нам все, что есть.

– А где же Клава? – спрашивает летчик, которому молодая хозяйка явно понравилась.

– А там, – кивает Анна Ивановна за переборку. – Смутили вы ее, товарищ командир.

– Ну какое же это смущение – спросили о малыше, и все. Что ж тут для матери стыдного?

– Да нет, девушка она, понимаете? А Юрий-то у нее…

Присев к столу, Анна Ивановна принимается рассказывать нам историю этой лесной красавицы. Когда в этот край ворвались немцы, Клаве шел шестнадцатый год. Оккупанты вскоре начали мобилизацию молодежи на работы в Германию. По деревням были даны жесткие разверстки. Клава, выросшая в лесу, никогда ничего не боявшаяся, ходившая с отцом на волков, решительно заявила матери – лучше в петлю, чем в неметчину.

До войны лесник жил зажиточно. Хотя сейчас он и его сын в армии и где-то воюют, если живы, хозяйственная Анна Ивановна, перед тем как пришли оккупанты, успела закопать свое добро и попрятать скот в лесном сарайчике, где хранилось сено. Заколов свинью, она отвезла ее в село назначенному немцами старосте: только не трогайте дочь. Староста свинью принял, обещал помочь, что-то там поколдовал со списками, и действительно, до осени 1942 года девушку не трогали. Но осенью началась новая мобилизация. Теперь деревни «стригли под гребешок». Партии мобилизованной молодежи под конвоем гнали по дорогам на Христиновку. Теперь уже не разносили повесток. Специальные отряды приезжали в деревню, блокировали ее, устраивали облаву. Всех схваченных тут же бросали в машину и увозили, не дав даже проститься с родными.

Анна Ивановна отвела старосте двух барашков. Тот опять благосклонно принял сей дар, но сказал, что на этот раз помочь он уже не в силах, что сейчас берут и кое-кого без разбору, а Клава вон какая красавица. У него одна голова, чтобы такую скрывать. Впрочем, он посоветовал сходить к писарю гебитскомиссара. Сказал, что комиссар не прочь, чтобы ему через этого писаря «руку позолотили». Ну они как-нибудь там и вычеркнут девушку из списка отправляемых.

Анна Ивановна заколола племенного борова пудов на семь. Отвезла его в Звенигородку. Боров был принят, а на следующий день писарь, он же и переводчик, сказал, что вычеркнуть кого-нибудь из списка уже нельзя, что списки посланы куда-то, но дал совет – пусть фрейлейн Клава попробует зарегистрировать брак и ребенка, тогда будет возможность оставить ее дома.

Среди своих деревенских нашелся хороший человек – инвалид, который дал согласие обвенчаться для формы. В деревне же, по счастью, нашелся трехмесячный малыш, мать которого умерла от тифа. И вот в гебитскомендатуру были представлены свидетельства о браке и о ребенке. Но не спасло уже и это. Шнырявший по району мобилизационный отряд нагрянул в лесную сторожку и схватил Клаву. Она отбивалась, кусалась. Ее оглушили прикладом и без чувств бросили в кузов грузовика.

Несколько месяцев Анна Ивановна оплакивала дочь и нянчила приемного внука. И вот однажды дверь хатки открылась, и в ней появилась Клава. Мать не узнала ее – такая она была худая, оборванная, черная.

Оказывается, она бежала из эшелона где-то у Бреста. Пешком прошла через Ковель, Шепетовку, Бердичев и добралась до родных краев.

С тех пор в лесной сторожке завели чуткого кобеля. Он предупреждал, когда приближается кто-нибудь посторонний, и Клава пряталась в лесном сарае. Малыш подрос, стал ходить, очень к ней привязался. Зовет «мама», души в ней не чает. И когда Клава, такая юная, с чистым девичьим лицом, держа его на руках, играет с ним, она напоминает богоматерь, какой изображали ее сельские иконописцы, писавшие образа для народа.

А что, сюжет хоть куда! Для этого стоило плюхаться с неба, хотя лучше бы, конечно, этого избежать, ибо контузия, даже самая легкая, – штука скверная: руки онемели, дрожат, все тело покалывает, будто его отлежал, а голова нет-нет да и начинает дрожать.

Зимний мираж

В общем-то, следовало бы подумать – записывать это происшествие или нет. Ну ничего, запишу. Рассказывать, так уж все, тем более что дневники эти вряд ли когда-нибудь будут опубликованы и в лучшем случае могут послужить основой для каких-нибудь моих послевоенных сочинений.

Поэтому останавливаюсь и на этом смешном эпизоде, хотя отлично отдаю себе отчет, что меня он отнюдь не украшает.

В лесной сторожке мы провели лишь сутки. Наутро самоходчики двинулись преследовать противника. Но перед этим они сообщили на наш фронт, в танковую армию о прискорбном происшествии с самолетом и передали наши координаты. Оттуда поступил по радио приказ: «Ждите». И действительно, примерно в полдень у лесной сторожки остановился трофейный вездеход с юрким, веселым лейтенантом и военным фельдшером.

Погрузились в него и с ревом, воем пошли месить снег с грязью на бесконечно расползшихся по полям дорогах. Лейтенант оказался человеком запасливым. В чемоданчике у него была прихвачена неплохая еда, фляжка и даже маленькие трофейные стаканчики, как-то очень ловко вкладывавшиеся один в другой. Словом, двигались с удобствами и прибыли в штаб танкистов без всяких происшествий и в отличном расположении духа.

Зашел в штаб. Сориентировался в обстановке. Все двигалось в южном направлении. Карта была исчерчена и перечеркнута. Красные стрелы нацелены на юг, на юго-запад и вклиниваются уже очень глубоко в расположение немецких дивизий. Но и немцы не оставались в долгу. Тоже отбили у нас на левом фланге несколько деревень, большое село и, как мне сказали, еще пытаются развивать свой частичный успех.

Поинтересовался, где штаб фронта.

– Штаб фронта? – равнодушно переспросил оперативник танкистов. – А шут его знает. Кажется, на прежнем месте. – И снова стал говорить о неприятельских контратаках, о том, что этот чертов Хубе еще пыжится, но в общем-то все прекрасно.

Зашел в школу. Знакомый танкист, полковник, был еще там. Мне показалось, что, с тех пор как я их покинул, со стола так и не убирали – столько на нем стояло блюд, пустых бутылок. Но на них никто не обращал внимания. Штаб работал напряженно, а в эту комнату, должно быть, никто и не заходил.

Мы с полковником присели, очистив уголок стола. Он уже знал о происшествии с самолетом. На него, боевого офицера, случай этот никакого впечатления не произвел – мало ли что бывает на войне. Зато угощал он меня с необыкновенным старанием, то и дело наполняя мой стакан. А сам не пил, и у меня было впечатление, что вообще ему не до гостя, что мысль его где-то там, у оперативной карты, а на широком обветренном лице его сквозь доброе радушие, как мне казалось, проглядывало: ну поел, выпил и уезжай, какого черта, не до тебя.

Зато прощался он необыкновенно оживленно, крепко тряс руку, просил не забывать. Улыбчивый ветеран сам довез меня за околицу, к уже ожидавшему самолету. Мы с летчиком уточнили место расположения штабной деревни и договорились, что сядет он в поле, у западной окраины и, если будет возможно, подрулит к большому, стоявшему на отлете дому агронома, где со своей канцелярией обитает наш друг – секретарь Военного Совета майор Григорий Романчиков. Ну а от него-то я смогу вызвать свою машину.

Недавнее происшествие, должно быть, все-таки подействовало на нервы. Вместо того чтобы тотчас же погрузиться в целительный сон, как это всегда стараюсь делать в пути, я вертелся на сиденье, с опаской смотрел вниз, где по черным, будто тушью вычерченным на ослепительно белом снегу дорогам тянулись войска, глядел наверх, на небо, высокое и совершенно безоблачное. А в голове, что там греха таить, изрядно шумело от только что выпитого, и, хотя самолет шел совершенно ровно, вдруг начинало казаться, что он проваливается, и сердце подкатывает к горлу холодным комом.

Но сели мы благополучно. Заснеженное поле было безукоризненно ровным, и милый наш «кукурузник», покачивая крыльями, добрался почти до самого домика агронома. Простился с летчиком, помог ему развернуть самолет и бодро направился к знакомому крылечку, мечтая о том, что, пока машина за мной едет через большое село, успею подремать на койке у гостеприимного майора.

Вот тут-то и началась чертовщина. Первое, что бросилось в глаза, это отсутствие проводов у плетня и часового у крылечка.

– Да, да, – подтвердила хозяйка, полная, миловидная, не старая еще женщина. – Уехали, все уехали. Сегодня ночью был какой-то звонок, майор вскочил, поднял людей, они тут быстро упаковали бумаги и до рассвета спешно выехали.

Спешно выехали? Что такое? Почему так спешно?

– А немцы сюда не придут? – вдруг спросила хозяйка, и на добром лице ее отразилась тревога. – Нет, вы меня не обманывайте, мы ведь, как наши пришли, все из ям повыкопали – и посуду, и мягкое. Вы уж скажите мне по секрету, а то ведь, если придут, все покрадут, ни с чем ведь не расстаются… Котел у нас цыганский во дворе лежал, так стали уходить – увезли. Зачем он им понадобился? Вы уж скажите – они прорвали фронт? Да?

Как мог, успокоил взволнованную женщину. Как можно спокойнее простился с нею и зашагал через село к месту нашего жительства, находившемуся на другом его конце. Этот большой в отличие от хат деревянный дом построил себе до войны знаменитый в здешних краях тракторист. Он был отведен для нас, корреспондентов, случайно, ибо генерал, которому квартирьеры предназначили его, решил, что ему неудобно жить так далеко от командующего, и перебрался, а мы, к общей зависти, получили это генеральское помещение.

Шагаю, тороплюсь и поражаюсь – всюду следы поспешного отъезда. Провода сняты, часовых нет. Ни одного знакомого, вообще ни одного военного. В центре села, в помещении небольшого сыроваренного заводика, размещалась штабная баня. И бани нет. Колхозники несут обратно какие-то сыродельные формы. Глупейшее положение – не подойдешь же к ним и не спросишь – куда, мол, перебрался штаб. Еще за шпиона примут со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бывали такие случаи. Ну ничего, приду домой, узнаю. Если Кованов и полковник Лазарев переехали, моя-то машина должна ждать. А тут еще, как назло, погода переменилась…

До жилья своего я добрался, когда над селом сгущались быстрые февральские сумерки. Подхожу к забору, что такое? Немецкая речь. Ну это уж мистика! Этого не может быть! Если бы немцы сюда и ворвались, все должно было бы выглядеть по-другому.

Но сквозь сгущающийся туман вижу перед нашим глухим забором две немецкие штабные машины. Ну да, именно немецкие, эдакие четырехугольные железные ящики на колесах, пятнисто покрашенные в цвет щучьей чешуи. Каюсь, душа уходит в пятки. А тут во дворе хлопает дверь, шаги на крыльце. Теперь уже совершенно отчетливо слышу немецкий разговор. Когда-нибудь, вероятно, мне придется за это краснеть, но тут, честно говоря, просто омываюсь потом от страха. Рука как-то сама метнулась к кобуре пистолета, висящего на поясе сзади, но дрожит и никак не может расстегнуть ремешок.

А тем временем калитка распахивается, оттуда выскакивает немецкий лейтенант в полной форме, рывком открывает дверцу машины и застывает возле нее, вытянувшись. А за ним, с кем-то разговаривая, появляется подтянутый, даже я бы сказал, щеголеватый немецкий генерал в ярко начищенных сапогах, в шинели на меху, в фуражке домиком… «Стало быть, немцы», – проносится в моем сознании. И почему-то только удивляет, как же это они не обращают внимания на советского майора в грязном полушубке, в преглупой, вероятно, позе застывшего около вкопанной перед калиткой скамейки…

Сколько раз я читал в немецких письмах выражение удивления тем, что советские офицеры, попав к противнику, отстреливаются, пока есть чем стрелять, а последнюю пулю пускают в себя. Ну вот, пришла и моя очередь. Слава богу, кобура расстегнулась. Семь патронов, шесть в них, один… Все это пролетело в голове в одно мгновение. А в следующее я уже вижу выходящего из калитки начальника седьмого отдела подполковника Зуса, продолжающего на ходу беседу с немецким генералом. Он-то сразу заметил меня.

– Ты извини, это председатель союза немецких офицеров генерал фон Зейдлиц. У тебя самая хорошая хата, ну мы его к тебе и завезли. Ты не в претензии?

Нет, я не в претензии. Но стоять я уже не могу. Ноги не держат. Опускаюсь на скамейку.

– Если до вечера не уедешь, я вас познакомлю. Мы едем на место побоища и скоро вернемся. Интересный, думающий человек…

Обе машины уезжают, а я бреду в дом. Там только хозяйка. Звать ее Лиза. Она выдающаяся самогонщица, первая на все село и, увы, уже стала жертвой собственной продукции. Бедная Лиза, зовем мы ее. Вот и сейчас она, как говорится, «на взводе» – лицо красное, глаза неестественно блестят.

– Что же это такое, товарищ майор? – с ходу набрасывается она на меня. – Почитай, два года с немцами маялась. Прогнали их, слава богу. Свои пришли, милости просим. Ничего для вас не жаль. Так на – и свои каких-то немцев приволокли… Здравствуйте, пожалуйте. Говорю им, у меня майор стоит. И не какой-нибудь там, а из центрального органа, из Москвы. Не слушают. А этот вон, подполковник красноносый, говорит: майор мой приятель, он разрешил. Я, говорит, к вам не какого-нибудь зачуханного немца, а генерала фон Задницу, что ли, привезу. А мне – Задница он или не Задница, наплевать… Так подполковник-то пригрозил. Имеет он такое полное право мирному населению грозить?

Чувствую, что, увы, продукция сегодня у хозяйки удалась на славу. Спорить с ней в таком состоянии бесполезно. Надо переводить разговор. Спрашиваю, а где шофер?

– А он в нашем машинном колхозном сарае возится, как механик помогает там сеялки, что ли, ремонтировать.

– А майор Кованов?

– Большой майор? А он в Москву уехал, и полковник уехал, все уехали. Большой-то майор уж больно не хотел, он даже телеграмму туда дал – не поеду, дела тут. А они опять ему телеграммой – выезжай, и никаких разговоров… Очень, очень печалился. Но, должно быть, припугнули его второй-то телеграммой.

Бедная Лиза – умница. Была когда-то участницей Первого съезда колхозников-ударников. Орден имеет, замуж вышла за первого здешнего тракториста. На стене висит фотография: оба они крупные, широколицые, сильные, оба с орденами. Но тракторист ее в первые же дни ушел на войну и пропал без вести, скорее всего был убит в боях за Киев, откуда она получила единственное письмо. А двоих ребят она похоронила в дни оккупации. Вот и научилась самогонничать, и за все время, пока мы живем под ее крышей, ни разу не видели ее трезвой.

По годам она нам сверстница, но относится к нам как-то по-матерински: стирает для нас, попришила все оборвавшиеся пуговицы, иногда поругивает за то, что мы в дом ее, где половицы белым-белы, влезаем в сапогах, заставляет нас разуваться у порога, и продукция ее не переводится на нашем столе, хотя и распределяется в такой пропорции – графинчик автору и графинчик всем нам, военным.

– Вот вам Большой майор наследство оставил, – говорит она, передавая мне стопку бумаги, пачку карандашей и конверт с запиской.

Из записки узнаю, что Кованова вызвали в ЦК партии, что ждет его большая работа, но что он еще не потерял надежды вернуться к нам на фронт. И хотя об этом ни слова в записке нет, по рассказу Лизы угадываю, что корреспондентская душа Большого майора с болью отрывалась от нашего горячего фронта.

Ну что же, счастливо тебе, Большой майор. Пустовато будет без тебя на душе. Постараюсь получше использовать бумагу и карандаши, унаследованные после тебя.

За столом с немецким генералом

Беспокойная моя профессия не раз уже сводила меня не только с мертвыми, но и с живыми немецкими генералами. Видел, как, выйдя из подземелья под разрушенным универмагом на одной из площадей Сталинграда, фельдмаршал Паулюс отдавал свой пистолет советскому офицеру. Участвовал в допросах немецких генералов. А однажды присутствовал даже на смешной генеральской вечеринке, устроенной там же, в Сталинграде, в нашем офицерском клубе, где один из пленников после второй или третьей чарки пытался спеть на русском языке «Шумел, горел пожар московский» и заслужил общие аплодисменты, пропев раскаянные слова Наполеона:

 
– Зачем я шел к тебе, Россия,
Европу всю держа в руках.
 

В советской прессе вечеринка эта, естественно, отражена не была, и организаторам ее крепко попало.

На этом мое знакомство с немецкими высшими офицерами не кончилось. Однажды мой друг, один из деятелей комитета «Свободная Германия», немецкий драматург-антифашист Фридрих Вольф, познакомил меня с пленным графом фон Эйнзиделем, внуком Бисмарка. Мы побеседовали. Молодой граф, которого, впрочем, кроме отсвета славы его деда, ничто не выделяло из общей, не очень-то интеллектуальной немецкой офицерской массы, грассируя, сказал:

– Я очень сожалею, что Адольф Гитлер нарушил золотое правило моего деда – не нападать одновременно на Россию и на Запад.

Кроме этой заученной фразы, ничего путного мне из этого потомка выжать не удалось, и я постеснялся передать это интервью даже просто для сведения редакции.

О союзе немецких офицеров, организовавшемся, кажется, в прошлом году, уже в дни, когда мы перешагнули Днепр, я мало что знаю. О его главе тоже. Фон Зейдлиц – фамилия знакомая в связи со Сталинградом. Не тот ли это офицер, который выступил когда-то против приказа Паулюса держаться до последнего и энергично высказался за разумную капитуляцию, когда положение стало там безнадежным? Об этом, помнится, что-то говорили тогда.

– Вот тут вам еще Большой майор оставил, – говорит Лиза, ставя на стол бутылку портвейна. – Проводы ему ваши устроили. Все корреспонденты собрались. Ну а он со стола бутылку взял, мне передал. Это, говорит, для моего друга, другого майора, для вас стало быть.

Является водитель. Он весь с головы до ног в ржавчине. Руки по локти в масле. Веселый, оживленный. Он всегда такой, когда ему удается вволю поработать, повозиться с механизмами, полежать под машиной. Собственно, по профессии он не шофер, а механик в гараже «Правды». Механизмы любит больше, чем шоферское дело, которое презрительно именует извозчичьим, настоящего механика недостойным.

– Ну как, сохранилось там что у нас? – интересуется Лиза, поливая ему над деревянной бадейкой.

– Утильсырье, – отвечает Петрович, густо намыливая руки и шею. – Но две сеялки из четырех сварганили.

Кроме механизмов, у Петровича есть еще одна, очень пагубная для нас страсть – он любит кухарничать и угощать, как он выражается, «понимающих людей». В силу этой страсти иногда за один вечер пускает на ветер наши недельные пайки: основные и дополнительные офицерские, и потом приходится грызть сухари и питаться от щедрот хозяек. Эта страсть угостить в нем неистребима. Вот и сейчас у него появилась идея шикануть перед нашим незваным гостем – немецким генералом. Ну как же, это ведь диковинка – генерал-антифашист. Полковник Лазарев и майор Кованов отбыли в Москву, образовался небольшой запасец продуктов. Ну разве ж Петровича удержишь? Он тотчас же берется за дело.

Бедная Лиза, женщина сердечная, состоящая с Петровичем в самых дружественных отношениях, на этот раз оказывается непреклонной: знать не хочу никакого немецкого генерала. Чтоб они попропадали, все немцы. Тонуть будут, пальца не протяну. Хватит, поизмывались!

– Так он же особенный, он же против Гитлера, как ты этого, Лизонька, не поймешь, – сладчайшим голосом убеждает Петрович. – Он же листовки пишет, давайте, камрады, поскорее хэнде хох!

– Воны мого чоловика вбыли? Вбыли. Через ных диты мои померлы? Померлы. Воны колхоз наш зныщылы? Зныщылы… Ничого не дам, и скатэрты нэ дам, и посуду нэ дам. Нэ дам – та й всэ.

Под этот спор я и засыпаю на теплой печке, в лежанку которой вмонтирован знаменитый самогонный аппарат. Появляется порученец подполковника Зусмановича, зажигается идеей Петровича, они быстро находят общий язык. Сквозь сон слышу, как стучит посуда, которую они выпросили у соседей, вокруг бутылки портвейна, который, кстати сказать, я терпеть не могу и который поэтому без сожалений пожертвовал на дипломатические нужды; начинает формироваться пиршественный стол. Сплю беспокойным сном и, проснувшись, никак не могу понять, что же случилось? Запах одеколона, немецкая речь. Тоненько поскрипывают в светелке чьи-то сапоги… Ах да, генерал фон Зейдлиц! Слезаю с печки, критически осматриваю себя в зеркало. Да, видик! Запаршивели мы в этом грандиозном и непрерывном наступлении. Спина и локти у гимнастерки потемнели и лоснятся. Форменные шаровары давно, как говорят немцы, плюсквамперфектум – разлезлись на коленях и сзади, и я щеголяю в ватных штанах. Только вот сапоги ничего, да и те трофейные. Впрочем, какого же черта, являюсь же я в таком виде перед Маршалом Советского Союза, а тут какой-то немецкий генерал-лейтенант.

Нас знакомят. Нет, он не такой высокий, как показалось мне со страху там, за калиткой. Среднего роста. Плотный, подтянутый. Руку тряхнул крепко. Четко отрекомендовался:

– Вальтер фон Зейдлиц.

А стол-то! Ну и постарались хлопцы. Не знаю уж, удалось ли им убедить непримиримую нашу Лизу помочь им в этом антифашистском действе или они обошлись без нее, только на столе в глиняных мисках румянеют соленые помидоры, аппетитнейшим образом благоухают чесноком и смородинным листом пупырчатые огурцы, белеют тугими боками соленые грузди, и селедка, это фирменное блюдо Петровича, таращит посредине стола глупые глаза, и изо рта у нее, как сигара у Черчилля, торчит маленький огурчик. И возле – изрядный графин с продукцией бедной Лизы – свекольным самогоном, который здесь зовут «Коньяк Марии Демченко – три буряка».

Фон Зейдлиц сдержан, молчалив. Он отдает дань всем этим яствам. Пьет, но не становится разговорчивей. Он ездил сегодня по дорогам последней битвы. Даже на него, участника Сталинградского сражения с той, с вражеской стороны, вид этих полей, загроможденных техникой и еще не везде убранными трупами, подействовал угнетающе.

Да, он очень неразговорчив. Только то обстоятельство, что я был в Сталинграде и был свидетелем пленения Паулюса, несколько выводит его из состояния тяжелого молчания.

– О, фельдмаршал – хороший солдат!

– Почему же он не прислушался к разумным советам, которые дали ему вы и генерал Шлемер, и, несмотря на полную безнадежность положения, отверг наше предложение о капитуляции, отказался вступить с нами в переговоры?.. Он бы мог сохранить жизни десяткам тысяч солдат.

– А вы знаете об этом нашем предложении? – несколько оживляется генерал. – Да, сталинградская трагедия могла бы быть для нас менее ужасной, – говорит он, но и эту тему не развивает.

– В Корсунь-Шевченковской был учтен сталинградский опыт, группе генерала Штеммермана ваша ставка все-таки разрешила в конце концов пытаться выбиться из окружения.

– Это разрешение пришло поздно. Слишком поздно. Я знаю Штеммермана еще по офицерской школе. Генерал Штеммерман тоже хороший солдат. Он отлично знал, что на войне можно, что полезно, что вредно и что нельзя… Все так кончилось потому, что приказ, разрешающий выход из окружения, опоздал.

– А не потому ли, что два фронта Красной Армии зажали группировку в двойное, непробиваемое кольцо?

– Этого могло бы не быть. Наша разведка, как и ваша, работает неплохо. Полагаю, что бедный Вальтер Штеммерман был связан по рукам и ногам приказом ставки.

– Гитлера?

– Да, ефрейтора Адольфа Шикльгрубера, – на лице генерала появляется брезгливая гримаса. Появляется и тотчас же исчезает.

Эту тему он тоже не хочет развивать. Ну что же, его дело. Его, пожалуй, можно понять. Страшная картина, которую он видел в степных балках за Шандеровкой, где погибло столько его соотечественников, где стоит, завязнув в снегу, столько немецкой техники, вряд ли располагает к разговорчивости. Скорее к задумчивости.

…Выезжаем на рассвете. Бедная Лиза выходит нас провожать за ворота.

– Бейте уж их там. Лупите в хвост и в гриву, а потом, на обратном пути, заезжайте. Осенью кавуны у нас добрые и дыньки «колхозница». Дыньки небольшие, но сладкие, как мед. Приезжайте, накормлю… Может, и мой к тому времени отыщется.

Сегодня она «сухая». Синие глаза смотрят умно и печально. Обещаем бить, и лупить, и гнать, и на обратном пути заехать отведать чудесной дыньки. Заедем ли? Вряд ли. Военные дороги всегда ведут только в одном направлении, и редко человек в шинели проходит снова по знакомым местам…

Боже мой, во что превратились дороги! Движемся со скоростью «девятый день десяту версту». Появилась сейчас на фронте такая пословица, довольно образно определяющая темп продвижения по чудовищно глубокой грязи. Только к вечеру, едва проделав двадцать километров, прибываем в новое расположение штаба. Ориентируемся в обстановке. Всюду грязь. Огромная. Жирная, непролазная. А оттепель все нарастает.

Грузовики врастают в грязь по радиатор. Шоферы, уже не пытаясь даже их вытянуть до прибытия мощных тракторов с тросом, отходят с дороги в поле и располагаются на биваках…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю