Текст книги "Офицеры. Завтра была война. Аты-баты, шли солдаты"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Внук
Серьезное, сосредоточенное лицо тридцатилетнего капитана Ивана Трофимова.
Раздается размеренный командный голос:
– За успешное окончание военной академии и проявленные при этом выдающиеся успехи в освоении учебных дисциплин, а также за активное участие в научно-исследовательских работах приказываю наградить капитана Трофимова Ивана Георгиевича почетной золотой медалью…
Мужская вечеринка. Молодые офицеры празднуют окончание военной академии. Во главе стола – полный веселый усатый капитан-грузин.
– Водки нет и не будет, не просите и не ищите, – говорил он, расставляя на столе бутылки грузинского сухого вина. – Мы – наследники русского офицерства, а оно употребляло водку только в двух случаях: когда было слишком жарко и когда было слишком холодно. Я благодарен вам, друзья, что вы избрали меня тамадой, но предупреждаю, что тамада – главнокомандующий застолья. – Он встал, поднял бокал. – И первый наш тост всегда и везде – за родину-мать. Покоя ей, счастья, процветания, красивых дочерей и отважных сынов. Ура!..
– Ура! – дружно отозвались вставшие из-за стола офицеры.
Они выпили и с молодым аппетитом навалились на скромную закуску. За столом возникли веселое оживление, смех, шутки, а потом, как это всегда бывает, общий разговор как бы рассыпался по группам и парам.
– А все же ты счастливчик, Иван, – говорил рослый майор своему другу и соседу по столу капитану Ивану Трофимову. – Нет, не потому, что закончил курс с золотой медалью. А потому, что иметь двух таких дедов – все равно, что родиться наследным принцем.
– И я непременно этим воспользуюсь, – улыбнулся Иван. – Поплачусь бабке, она мобилизует резервы, и завтра я начальник штаба дивизии, как минимум.
– Нет, Ванюша, ты слишком хорошо воспитан для этого. Но твои непосредственные начальники, где бы ты ни служил, не имеют ни дворянских бабок, ни дедов с двумя академическими ромбами на генеральских мундирах. И они, исходя из доступного им понимания ситуации, будут всю жизнь подметать перед тобой твою военную стезю.
– Если бы я не знал тебя, майор Алеша, я бы решил, что ты – завистник, – вмешался тамада. – Но в тебе нет зависти, а есть тревога за друга и особая манера предостережения.
Офицеры рассмеялись.
– Но ты вовремя выделил среди нас Ваню Трофимова, – сказал тамада и встал. – Вряд ли за нашим столом найдется человек, у которого не пал бы смертью храбрых кто-либо из близких на Великой Отечественной войне, но… – тамада сделал паузу и поднял палец… – но только у Вани Трофимова погибли и отец, и мать. Только у него отец никогда не видел сына, а у Вани остались только их школьные фотографии. Так поднимем же бокалы, товарищи офицеры, за всех, кому не суждено было вернуться с войны. Вечная им слава, низкий поклон и вечная наша память.
Офицеры вытянулись, как на смотру, и медленно, торжественно осушили бокалы.
С пирушки Иван и майор Алексей возвращались поздно. В метро было гулко и пусто, уборщицы уже запустили свои громоздкие пылесосы, и у края платформы стояли только две припозднившиеся девушки.
– Следовательно, ты отрицаешь сам смысл героизма, – сказал Алексей, останавливаясь подле девушек и продолжая начатый спор. – По-твоему, в героизме есть нечто аномальное.
– Столько же, сколько и в гениальности, которая всегда есть аномалия естественного существования. Так и героизм есть самоотречение, мгновение, когда человек во имя исполнения долга или спасения других людей становится нравственно гениальным. Если вовремя подавить огневую точку, солдату не придется заслонять ее собственным телом, разве не так?
– Ну, знаешь, в бою могут возникнуть любые неожиданности, Ванюша.
– Могут, но их надо просчитывать и пытаться заранее свести к минимуму. Именно в этом и заключается долг офицера, как мне кажется. Исполнение его…
– «Пусть каждый исполнит свой долг», – с чувством процитировал майор. – Так, кажется, звучал приказ адмирала Нельсона перед Трафальгарским сражением? Кто тебя учил военной истории?
– Дед. Сначала в одиночку, а потом они принялись за меня вкупе со вторым дедом. И вечно спорили…
– Ой!.. – растерянно воскликнула белокурая девушка.
Из ее рук неожиданно выскользнула сумочка и упала на рельсы.
Из туннеля уже доносился гул подходившего поезда, но Иван не задержался ни на долю секунды. Он тут же спрыгнул на пути, поднял с рельсов сумочку, протянул девушке…
– Руку, Ванька!.. – крикнул майор.
Поезд уже показался из туннельной дыры, когда сильная рука друга буквально выдернула капитана Трофимова из-под колес на платформу.
Уже оглушительно свистела дежурная, уже бежал милиционер, и уборщицы побросали свои машины.
Но все четверо-двое молодых людей и две девушки – успели вскочить в распахнувшиеся двери вагона, которые захлопнулись перед самым носом рассерженной не на шутку дежурной.
А потом белокурая девушка и капитан Трофимов отправились в театр имени Ленинского Комсомола. Шел знаменитый в те времена «Тиль» с Караченцовым в главной роли.
А потом был зал Консерватории, где звучала Шестая симфония Бетховена. Белокурую девушку, так вовремя уронившую сумочку на рельсы, звали Леной.
А потом был Первый концерт для фортепьяно с оркестром. И Лена с Иваном, затаив дыхание, слушали Вана Клиберна.
Теплым летним вечером из Концертного зала расходилась публика.
– У меня никогда не было такой счастливой сессии, – сказала Лена Ивану, когда они вышли на площадь Маяковского. – И на экзаменах мне – тьфу-тьфу – везет, и… И вообще.
Она смущенно засмеялась и взяла Ивана под руку.
– У меня тоже, – сказал он. – Жаль, что дня на три-четыре нам придется расстаться.
– Ты уезжаешь к родным?
– Нет, в деревню. Ненадолго.
– Командировка? Или это секрет?
– Просто я получил письмо от бабушки. После долгой переписки с архивами ей все же удалось узнать, где погибла моя мама.
– Я понимаю, – она помолчала. – Но все же рискну показаться бестактной. Возьми меня с собой, Ваня. Пожалуйста. Может быть, тебе будет хоть чуточку легче.
– А как же очередной экзамен? – Иван остановился и взял ее за плечи.
– Я договорюсь. Ты как-то сказал, что ничего нет на свете важнее дружбы.
– Ленка! – он благодарно прижал ее к груди. – Завтра я беру три билета.
– Почему три?
– Потому что ничего нет на свете важнее дружбы…
Кто из них первым поцеловал другого, они так никогда и не смогли вспомнить…
Летний вечер. В сторону заходящего солнца шел пассажирский поезд.
Маленькая смоленская деревенька затерялась среди бедных полей и бесконечных березняков. Серые, кое-как отремонтированные, а то и вовсе заброшенные избы, среди которых новые постройки можно пересчитать по пальцам одной руки, потому что заросших пожарищ с остатками печей куда больше.
В деревенской избе сидели Иван, Лена, Алексей и сама хозяйка – весьма пожилая женщина, постаревшая не столько от прожитых лет, сколько от пережитых бед. Пили чай из самовара, а на столе, кроме скромного деревенского, красовалось и непривычное для этих мест московское угощение: печенье, конфеты, вафельный торт, что-то еще.
– Наша земля издавна на костях стоит, – говорила хозяйка. – Сынку моему Бог германскую землицу уготовил, а муж – здесь, в родной своей.
Она помолчала, и все молчали, понимая, что это как бы пролог к рассказу об общей беде.
– Много мы тут повидали, а девушку ту помню, – вздохнула хозяйка. – Конец марта был, поля протаивать начали, ручьи побежали, когда ее привезли. До того бои были, немцы Семин лес со всех сторон обложили, а в ту ночь стрельба закончилась. Тихо стало, и вышла я, помню…
Немцы сгоняли народ на площадь перед бывшим зданием колхозного правления. Больше всех усердствовал переводчик из русских.
Посреди площади уже стояла Маша. Почерневшая и измученная, босиком на талом снегу. А за редкой цепочкой окружавших ее немцев в темную единую массу сгрудились жители. Громко плакали дети и тихо, приглушенно – женщины.
Офицер о чем-то спросил Машу, но она медленно покачала головой, отказываясь отвечать.
И тогда ее повели по деревне, что-то громко кричал переводчик. Может быть, он кричал, что она радистка и диверсантка, может быть, просто партизанка. Следом гнали народ с плачущими детьми и судорожно рыдающими женщинами. Остановились за последним гумном. Дальше начинались поля.
И опять офицер что-то сказал Маше. И опять она отрицательно покачала головой.
Офицер пожал плечами и отошел. А переводчик развязал Маше руки и протянул лопату. Но Маша, словно не заметив ее, медленно пошла к бревенчатой стене.
Она шла по талому снегу, и следы ее маленьких босых ног тут же заполнялись водой. Подошла к гумну и стала у стены, повернувшись лицом к немцам. Коротко ударила автоматная очередь.
– Вот как маму вашу убили, детки. Я ивушку посадила там, чтоб могилка ее не затерялась.
Иван сидел, закрыв ладонью глаза. По лицу Лены текли слезы. Алексей встал, прошел к лавке у входа, где сложили они свои пожитки, достал бутылку водки. Молча налил в чайные стаканы.
Все встали.
– Есть такая профессия: защищать свою родину, – тихо сказал он.
– Вечная память им, – тихо всхлипнула хозяйка. – Лесу в России не хватит, чтоб каждому крест поставить.
Все молча, торжественно выпили и тихо поставили стаканы на стол.
За околицей под большой пышной ивой Иван и Лена старательно обкладывали дерном могильный холмик. Дерн подносили парнишки и девчата, а немногочисленные мужики резали его на самом зеленом и свежем месте луга.
Поодаль стоял председатель в темном костюме с орденами и медалями в обязательной шляпе на голове. Рядом с ним – баян и две балалайки – весь местный оркестр.
– Удастся ли Алексею? – тихо вздохнула Лена.
– Прошибет, – сквозь зубы процедил Иван без тени сомнения в способностях друга.
Холмик был уже обложен дерном, и теперь не только они двое, но и все девчата укладывали дерн вокруг могилы.
– Едут!.. – закричали издалека мальчишки.
Подъехал грузовик с пятью вооруженными карабинами солдатами под командованием лейтенанта, с какими-то торжественно и строго одетыми представителями райкома. Из кабины вылез Алексей, солдаты сгрузили выкрашенный белой эмалью обелиск со звездочкой и понесли к могиле.
Иван и Алексей установили обелиск на могиле, воткнув в землю четыре штыря.
На обелиске была надпись:
«МАША БЕЛКИНА. 1923—1943
ПАРТИЗАНСКАЯ РАДИСТКА».
И ниже: «СПАСИБО, МАМА».
Троекратно грохнул салют из карабинов.
Последняя квартира Трофимовых. И мебель в ней – уже без инвентарных номеров.
На звонок в прихожую спешит постаревшая Любовь Андреевна. Открыла дверь.
– Знакомься, ба, – сказал капитан Трофимов, пропуская в квартиру смущенную девушку. – Это – Лена. Моя жена. Пока будет жить с вами.
– Ванечка! – Любовь Андреевна бросилась к внуку, как-то не очень обратив внимание на юную жену. – А почему ты сказал – «пока»?
– Потому что я обрываюсь: самолет через час пятнадцать.
– Куда, Ванечка?
– Служба, бабуля, служба. Где деды?
– Служба, Ванечка, служба, – в тон ему ответила Любовь Андреевна.
– Ясно, – сказал внук. – Звонят?
– Регулярно: Алексей – по вторникам, Иван – по четвергам.
– Значит, мой день – среда, – Иван поцеловал бабку, потом жену. – Не горюйте, солдатки!
И вышел.
– Вот сумасшедший, – скорее с удовольствием, чем с осуждением произнесла Лена.
Это были ее первые слова, и Любовь Андреевна посмотрела на девушку с особым вниманием.
– Оставь вещи. Идем.
Они прошли в комнату. Любовь Андреевна сразу направилась к окну, выглянула.
– Мужу помаши, – не оглядываясь, сказала она.
Лена поспешно кинулась к окну. У такси стоял Иван и смотрел на окна. Увидев женщин, улыбнулся, помахал им и сел в машину.
А в комнате тихо плакала Любовь Андреевна.
– Зачем же вы плачете, Любовь Андреевна? – удивленно спросила Лена.
– Никакая я тебе не Андреевна. Я тебе бабка, поняла? А реву потому, что ты – дура, и мне тебя, дуру, жалко.
– Почему? – упавшим голосом спросила Лена.
– Потому что не знаешь ты их, Трофимовых этих, а я знаю. Нахлебаешься ты с ним горя, второй-то женой быть совсем невесело.
– Отчего же – второй?
– А оттого, что первая у них – армия. Чуть поманила – и упорхнул твой муженек неизвестно куда. А ты одна в подушку плакать будешь. Реветь и ждать – вот и вся радость.
– А я не боюсь ждать! – вдруг взорвалась Лена. – И не пугайте меня! А реветь все равно не буду!
– Так ведь уже ревешь.
– Это не считается. Это в последний раз.
И Лена замолчала, увидев, что Любовь Андреевна ласково улыбается ей.
На военном аэродроме в трюмы огромных транспортных самолетов вползают танки.
В самолеты садятся десантники в полной боевой выкладке. У трапа стоит в такой же выкладке капитан Трофимов и пропускает мимо себя своих солдат.
Вечерело. Любовь Андреевна и Лена пили в комнате чай.
– Когда-то нас, жен офицеров, называли боевыми подругами, – продолжала разговор Любовь Андреевна. – Мы умели перевязать раненого, расседлать коня, набить пулеметную ленту. Конечно, сейчас другие времена, но суть осталась прежней. Ты понимаешь меня, Леночка?
– Понимаю, бабушка.
– Нет, пока не понимаешь, – грустно улыбается Любовь Андреевна. – Но надеюсь, поймешь правильно. Поймешь, почему твоего мужа будут будить среди ночи и посылать неизвестно куда. Поймешь, почему он никогда не скажет тебе, где был и что делал. Поймешь, что означает тревожный чемоданчик, который всегда будет у него под рукой и с которого дай тебе Бог всю жизнь только стирать пыль. Не думай, что так просто привыкнуть к такой жизни.
– Привыкнем, – беспечно улыбается Лена. – Мы еще так молоды.
– Молоды?..
Любовь Андреевна вдруг встала и вышла в другую комнату. Лена встревоженно смотрела ей вслед.
Любовь Андреевна вернулась быстро. В руках ее были две красные орденские коробочки.
– Они были моложе вас, отец и мать Ивана. Это их ордена. Этот – Егора, этот – Машеньки. Я хранила их – теперь настала твоя очередь. Придет время, и ты передашь их другой женщине: жене твоего сына. И скажешь: есть такая профессия – защищать свою родину.
Лена открыла коробочки и бережно достала из них тяжелые ордена Отечественной войны…
Завтра была война…
Пролог
От нашего класса у меня остались воспоминания и одна фотография. Групповой портрет с классным руководителем в центре, девочками вокруг и мальчиками по краям. Фотография поблекла, а поскольку фотограф старательно наводил на преподавателя, то края, смазанные еще при съемке, сейчас окончательно расплылись; иногда мне кажется, что расплылись они потому, что мальчики нашего класса давно отошли в небытие, так и не успев повзрослеть, и черты их растворило время.
На фотографии мы были 7 «Б». После экзаменов Искра Полякова потащила нас в фотоателье на проспекте Революции: она вообще любила проворачивать всяческие мероприятия.
– Мы сфотографируемся после седьмого, а потом после десятого, – ораторствовала она. – Представляете, как будет интересно рассматривать фотографии, когда мы станем старенькими бабушками и дедушками!
Мы набились в тесный «предбанник»; перед нами спешили увековечиться три молодые пары, старушка с внучатами и отделение чубатых донцов. Они сидели в ряд, одинаково картинно опираясь о шашки, и в упор разглядывали наших девочек бесстыжими казачьими глазами. Искре это не понравилось; она тут же договорилась, что нас позовут, когда подойдет очередь, и увела весь класс в соседний сквер. И там, чтобы мы не разбежались, не подрались или, не дай бог, не потоптали газонов, объявила себя Пифией. Лена завязала ей глаза, и Искра начала вещать. Она была щедрой пророчицей: каждого ожидала куча детей и вагон счастья.
– Ты подаришь людям новое лекарство.
– Твой третий сын будет гениальным поэтом.
– Ты построишь самый красивый в мире Дворец пионеров.
Да, это были прекрасные предсказания. Жаль только, что посетить фотоателье второй раз нам не пришлось, дедушками стали всего двое, да и бабушек оказалось куда меньше, чем девочек на фотографии 7 «Б». Когда мы однажды пришли на традиционный сбор школы, весь наш класс уместился в одном ряду. Из сорока пяти человек, закончивших когда-то 7 «Б», до седых волос дожило девятнадцать. Выяснив это, мы больше не появлялись на традиционных сборах, где так шумно гремела музыка и так весело встречались те, кто был младше нас. Они громко говорили, пели, смеялись, а нам хотелось молчать. А если и говорить, то…
– Ну как твой осколок? Все еще лезет?
– Лезет, проклятый. Частями.
– Значит, одна двоих вырастила?
– Бабы, как выяснилось, существа двужильные.
– Сердце, братцы, что-то того.
– Толстеешь, вот и того.
– Ты бы протез смазал, что ли. Скрипит, спасу нет.
– А ведь мы – самое малочисленное поколение земли.
– Это заметно. Особенно нам, матерям-одиночкам.
– Поколение, не знавшее юности, не узнает и старости. Любопытная деталь?
– Главное, оптимистичная.
– Может, помолчим? Тошно вас слушать…
С соседних рядов доносилось радостное: «А помнишь? Помнишь?», а мы не могли вспоминать вслух. Мы вспоминали про себя, и поэтому так часто над нашим рядом повисало согласное молчание.
Мне почему-то и сейчас не хочется вспоминать, как мы убегали с уроков, курили в котельной и устраивали толкотню в раздевалке, чтобы хоть на миг прикоснуться к той, которую любили настолько тайно, что не признавались в этом самим себе. Я часами смотрю на выцветшую фотографию, на уже расплывшиеся лица тех, кого нет на этой земле: я хочу понять. Ведь никто же не хотел умирать, правда?
А мы и не знали, что за порогом нашего класса дежурила смерть. Мы были молоды, а незнания молодости восполняются верой в собственное бессмертие. Но из всех мальчиков, что смотрят на меня с фотографии, в живых осталось четверо.
Как молоды мы были.
Наша компания тогда была небольшой: три девочки и трое ребят – я, Пашка Остапчук да Валька Александров. Собирались мы всегда у Зиночки Коваленко, потому что у Зиночки была отдельная комната, родители с утра пропадали на работе, и мы чувствовали себя вольготно. Зиночка очень любила Искру Полякову, дружила с Леночкой Боковой; мы с Пашкой усиленно занимались спортом, считались «надеждой школы», а увалень Александров был признанным изобретателем. Пашка числился влюбленным в Леночку, я безнадежно вздыхал по Зине Коваленко, а Валька увлекался только собственными идеями, равно как Искра собственной деятельностью. Мы ходили в кино, читали вслух те книги, которые Искра объявляла достойными, делали вместе уроки и – болтали. О книгах и фильмах, о друзьях и недругах, о дрейфе «Седова», об интербригадах, о Финляндии, о войне в Западной Европе и просто так, ни о чем.
Иногда в нашей компании появлялись еще двое. Одного мы встречали приветливо, а второго откровенно не любили.
В каждом классе есть свой тихий отличник, над которым все потешаются, но которого чтут как достопримечательность и решительно защищают от нападок посторонних. У нас того тихаря звали Вовиком Храмовым: чуть ли не в первом классе он объявил, что зовут его не Владимиром и даже не Вовой, а именно Вовиком, да так Вовиком и остался. Приятелей у него не было, друзей тем более, и он любил «прислониться» к нам. Придет, сядет в уголке и сидит весь вечер, не раскрывая рта, – одни уши торчат выше головы. Он стригся под машинку и поэтому обладал особо выразительными ушами. Вовик прочитал уйму книг и умел решать самые заковыристые задачи; мы уважали его за эти качества и за то, что его присутствие никому не мешало.
А вот Сашку Стамескина, которого иногда притаскивала Искра, мы не жаловали. Он был из отпетой компании, ругался как ломовой. Но Искре вздумалось его перевоспитывать, и Сашка стал появляться не только в подворотнях. А мы с Пашкой так часто дрались с ним и с его приятелями, что забыть этого уже не могли: у меня, например, сам собой начинал ныть выбитый лично им зуб, когда я обнаруживал Сашку на горизонте. Тут уж не до приятельских улыбок, но Искра сказала, что будет так, и мы терпели.
Зиночкины родители поощряли наши сборища. Семья у них была с девичьим уклоном. Зиночка родилась последней, сестры ее уже вышли замуж и покинули отчий кров. В семье главной была мама: выяснив численный перевес, папа быстро сдал позиции. Мы редко видели его, поскольку возвращался он обычно к ночи, но если случалось прийти раньше, то непременно заглядывал в Зиночкнну комнату и всегда приятно удивлялся:
– А, молодежь? Здравствуйте, здравствуйте. Ну, что новенького?
Насчет новенького специалистом была Искра. Она обладала изумительной способностью поддерживать разговор.
– Как вы рассматриваете заключение Договора о ненападении с фашистской Германией?
Зинин папа никак это не рассматривал. Он неуверенно пожимал плечами, я виновато улыбался. Мы с Пашкой считали, что он навеки запуган прекрасной половиной человечества. Правда, Искра чаще всего задавала вопросы, ответы на которые знала назубок.
– Я рассматриваю это как большую победу советской дипломатии. Мы связали руки самому агрессивному государству мира.
– Правильно, – говорил Зинин папа. – Это ты верно рассудила. А вот у нас сегодня случай был: заготовки подали не той марки стали…
Жизнь цеха была ему близка и понятна, и он говорил о ней совсем не так, как о политике. Он размахивал руками, смеялся и сердился, вставал и бегал по комнате, наступая нам на ноги. Но мы не любили слушать его цеховые новости: нас куда больше интересовали спорт, авиация и кино. А Зинин папа всю жизнь точил какие-то железные болванки; мы слушали с жестоким юношеским равнодушием. Папа рано или поздно улавливал его и смущался.
– Ну, это мелочь, конечно. Надо шире смотреть, я понимаю.
– Какой-то он у меня безответный, – сокрушалась Зина. – Никак не могу его перевоспитать, прямо беда.
– Родимые пятна, – авторитетно рассуждала Искра. – Люди, которые родились при ужасающем гнете царизма, очень долго ощущают в себе скованность воли и страх перед будущим.
Искра умела объяснять, а Зиночка – слушать. Она каждого слушала по-разному, но зато всем существом, словно не только слышала, но и видела, осязала и обоняла одновременно. Она была очень любопытна и чересчур общительна, почему ее не все и не всегда посвящали в свои секреты, но любили бывать в их семье с девичьим уклоном.
Наверное, поэтому здесь было по-особому уютно, по-особому приветливо и по-особому тихо. Папа и мама разговаривали негромко, поскольку кричать было не на кого. Здесь вечно что-то стирали и крахмалили, чистили и вытряхивали, жарили и парили и непременно пекли пироги. Они были из дешевой темной муки; я до сих пор помню их вкус и до сих пор убежден, что никогда не ел ничего вкуснее этих пирогов с картошкой. Мы пили чай с дешевыми карамельками, лопали пироги и болтали. А Валька шлялся по квартире и смотрел, чего бы изобрести.
– А если я к водопроводному крану примусную горелку присобачу?
– Чтобы чай был с керосином?
– Нет, чтобы подогревать. Чиркнешь спичкой, труба прогреется, и вода станет горячей.
– Ну, собачь, – соглашалась Зина.
Валька что-то пристраивал, грохотал, дырявил стены и гнул трубу. Ничего путного у него никогда не выходило, но Искра считала, что важна сама идея.
– У Эдисона тоже не все получалось.
– Может, мне Вальку разок за уши поднять? – предлагал Пашка. – Эдисона один раз подняли, и он сразу стал великим изобретателем.
Пашка и вправду мог поднять Вальку за уши: он был очень силен. Влезал по канату, согнув ноги пистолетом, делал стояку на руках и лихо вертел на турнике «солнце». Это требовало усиленных тренировок, и книг Пашка не читал, но любил слушать, когда их читали другие. А так как чаще всего читала Лена Бокова, то Пашка слушал не столько ушами, сколько глазами, он начал дружить с Леной еще с пятого класса и был постоянен в своих симпатиях и занятиях. Искра тоже неплохо читала, но уж очень любила растолковывать прочитанное, и мы предпочитали Лену, если предполагалось читать нечто особенно интересное. А читали мы тогда много, потому что телевизоров еще не изобрели и даже дешевое дневное кино было нам не по карману.
А еще мы с детства играли в то, чем жили сами. Классы соревновались не за отметки или проценты, а за честь написать письмо папанинцам или именоваться «чкаловским», за право побывать на открытии нового цеха завода или выделить делегацию для встречи испанских детей.
Я попал однажды в такую делегацию, потому что победил на стометровке, а Искра – как круглая отличница и общественница. Мы принесли с этой встречи ненависть к фашизму, переполненные сердца и по четыре апельсина. И торжественно съели эти апельсины всем классом: каждому досталось по полторы дольки и немножко кожуры. И я сегодня помню особый запах этих апельсинов.
И еще я помню, как горевал, что не смогу помочь челюскинцам, потому что мой самолет совершил вынужденную посадку где-то в Якутии, так и не долетев до ледового лагеря. Самую настоящую посадку: я получил «плохо», не выучив стихотворения. Потом-то я его выучил: «Да, были люди в наше время…» А дело заключалось в том, что на стене класса висела огромная самодельная карта и каждый ученик имел свой собственный самолет. Отличная оценка давала пятьсот километров, но я получил «плохо», и мой самолет был снят с полета. И «плохо» было не просто в школьном журнале: плохо было мне самому и немного – чуть-чуть! – челюскинцам, которых я так подвел.
А карту выдумала Искра.
Улыбнись мне, товарищ. Я забыл, как ты улыбался, извини. Я теперь намного старше тебя, у меня масса дел, я оброс хлопотами, как корабль ракушками. По ночам я все чаще и чаще слышу всхлипы собственного сердца: оно уморилось. Устало болеть.
Я стал седым, и мне порой уступают место в общественном транспорте. Уступают юноши и девушки, очень похожие на вас, ребята. И тогда я думаю, что не дай им Бог повторить вашу судьбу. А если это все же случится, то дай им Бог стать такими же.
Между вами, вчерашними, и ими, сегодняшними, лежит не просто поколение. Мы твердо знали, что будет война, а они убеждены, что ее не будет. И это прекрасно: они свободнее нас. Жаль только, что свобода эта порой оборачивается безмятежностью…
В девятом классе Валентина Андроновна предложила нам тему свободного сочинения «Кем я хочу стать?». И все ребята написали, что они хотят стать командирами Красной Армии. Даже Вовик Храмов пожелал быть танкистом, чем вызвал бурю восторга. Да, мы искренне хотели, чтобы судьба наша была суровой. Мы сами избирали ее, мечтая об армии, авиации и флоте: мы считали себя мужчинами, а более мужских профессий тогда не существовало.
В этом смысле мне повезло. Я догнал в росте своего отца уже в восьмом классе, а поскольку он был кадровым командиром Красной Армии, то его старая форма перешла ко мне. Гимнастерка и галифе, сапоги и командирский ремень, шинель и буденовка из темно-серого сукна. Я надел эти прекрасные вещи в один замечательный день и не снимал их целых пятнадцать лет. Пока не демобилизовался. Форма тогда уже была иной, но содержание ее не изменилось: она по-прежнему осталась одеждой моего поколения. Самой красивой и самой модной.
Мне люто завидовали все ребята. И даже Искра Полякова.
– Конечно, она мне немного велика, – сказала Искра, примерив мою гимнастерку. – Но до чего же в ней уютно. Особенно, если потуже затянуться ремнем.
Я часто вспоминаю эти слова, потому что в них – ощущение времени. Мы все стремились затянуться потуже, точно каждое мгновение нас ожидал строй, точно от одного нашего вида зависела готовность этого общего строя к боям и победам. Мы были молоды, но жаждали не личного счастья, а личного подвига. Мы не знали, что подвиг надо сначала посеять и вырастить. Что зреет он медленно, незримо наливаясь силой, чтобы однажды взорваться ослепительным пламенем, сполохи которого еще долго светят грядущим поколениям. Мы не знали, но это знали наши отцы и матери, прошедшие яростный огонь революции.
Кажется, ни у кого из нас не было в доме ванной. Впрочем, нет, одна квартира была с ванной, но об этом после. Мы ходили в баню обычно втроем: я, Валька и Пашка. Пашка драил наши спины отчаянно жесткой мочалкой, а потом долго блаженствовал в парной. Он требовал невыносимого жара, мы с Валькой поддавали этот жар, но сами сидели внизу. А Пашка издевался над нами с самой верхней полки.
– Здравствуйте, молодежь.
Как-то в парную, стыдливо прикрываясь шайкой, бочком проскользнул Андрей Иванович Коваленко-отец Зиночки. В голом виде он был еще мельче, еще неказистее.
– Жарковато у вас.
– Да разве это жар? – презрительно заорал сверху Пашка. – Это же субтропики! Это же Анапа сплошная! А ну, Валька, поддай еще!
– Борькина очередь, – объявил Валька. – Борька, поддай.
– Стоит ли? – робко спросил Коваленко.
– Стоит! – отрезал я. – Пар костей не ломит.
– Это кому как, – тихо улыбнулся Андрей Иванович.
И тут я шарахнул полную шайку на каменку. Пар взорвался с треском. Пашка восторженно взвыл, а Коваленко вздохнул. Постоял немного, подумал, взял свою шайку, повернулся и вышел.
Повернулся…
Я и сейчас помню эту исколотую штыками, исполосованную ножами и шашками спину в сплошных узловатых шрамах. Там не было живого места – все занимал этот сине-багровый автограф гражданской войны.
А вот мать Искры вышла из той же гражданской иной. Не знаю, были ли у нее шрамы на теле, но на душе были, это я понял позже. Такие же, как на спине у отца Зиночки.
Мать Искры – я забыл, как ее звали, и теперь уже никто не напомнит мне этого – часто выступала в школах, техникумах, в колхозах и на заводах. Говорила резко и коротко, точно командуя, и мы ее побаивались.
– Революция продолжается, запомните. И будет продолжаться, пока мы не сломим сопротивление классовых врагов. Готовьтесь к борьбе. Суровой и беспощадной.
А может, все это мне только кажется? Я старею, с каждым днем все дальше отступая от того времени, и уже не сама действительность, а лишь представление о ней сегодня властвует надо мной. Может быть, но я хочу избежать того, что диктует мне возраст. Я хочу вернуться в те дни, стать молодым и наивным…


























