Текст книги "Дорога на Берлин"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Я чувствую... – торопливо отвечает Петя, а глаза его жадно разбегаются по толпе. – Ой, дядя Иван! Французы!
– Ну что же! – отвечает спокойно Слюсарев. – И французы... Французов немец тоже... того...
– А это кто же?
Проходит странное семейство: отец в котелке, жена в старомодном пышном и рваном платье, юноша с густыми бакенбардами и почему-то в цилиндре... дети... На рукавах у всех повязки с надписью химическим карандашом.
– Голлано, – читает Петя. – Голландцы, дядя Иван, а?
– А что ж! Может быть, и голландцы. Голландцев немец тоже... того...
– Ой, а это индийцы! Ей-богу, индийцы, дядя Иван!
Индус из Бомбея и индус из Калькутты, оба в английской военной форме и с чалмами, проходят мимо.
– Ишь ты, индийцы... – улыбается Слюсарев. – Вот, Петя, чувствуй, освободили мы индийцев. Потом дома, в деревне, расскажешь.
– Теперь бы еще негра, дядя Иван, а? Для полного комплекта! – мечтает Петя и вдруг кричит: – Дядя Иван! Негр! – И он даже замер в восторге.
Приветственно взмахивая черным кулаком и улыбаясь, проходит мулат из сенегальской пехоты.
Петя провожает его восторженным взглядом.
– А про это... – тихо говорит он, – в деревне и не поверят!..
Оно проходит, это освобожденное Слюсаревыми человечество, шумно радуясь свободе и жизни.
Они идут пешком...
Катят на велосипедах...
Собираются в большие и многонациональные обозы...
Едут в крытых фургонах...
В извозчичьих фаэтонах с фонарями...
В старинных свадебных каретах...
Два хохочущих француза едут... на катафалке и пьяно поют марсельезу.
Черный катафалк проплывает через толпу...
Все, на чем можно ехать, двигаться, везти свой небогатый скарб, – все использовано.
Идет женщина с детской коляской, но в коляске не ребенок, а чемоданчик.
Пьяные американские солдаты волокут бечевою... гроб.
В гробу (из разбитого немецкого бюро похоронных процессий)... огромное множество бутылок.
...Шумно проходят освобожденные люди.
На перекрестке, прислонившись спиной к столбу, стоит корреспондент Автономов и жадно записывает в блокнот все, что видит.
По привычке он бормочет про себя:
– На дорогах Германии сейчас невозможно встретить человека без национального знака. Освобожденные люди гордо утверждают свою национальность. Они не хотят, чтобы их принимали за фашистов.
А мимо него проходит и проносится толпа...
Национальные флаги полощутся над обозами. Флаги над домами.
Флаги на фургонах.
Флажки на велосипедах... в дугах и даже в гривах лошадей...
Американский солдат нашил на шинель, на спину большое звездное американское знамя.
Французы идут колонной, несут впереди свой трехцветный флаг.
Чудом уцелевшие евреи – их единицы – носят знаки, которыми их клеймили немцы (желтая повязка с шестиугольной звездой) – клеймо мученичества...
"Горькая ирония судьбы, – записывает Автономов. – Теперь немцы завидуют евреям".
Только одна национальность в побежденной Германии не подымает своих национальных флагов – сами немцы.
Они высовывают из своих окон белые тряпки, полотенца, простыни – знак капитуляции.
Они носят белые повязки – знак смирения, мольба о пощаде.
Им никто этого не предписывал, – они сделали это сами.
"Отныне вот он, фашистский флаг – капитуляция", – записывает Автономов.
А мимо Автономова все проходят и проходят люди.
Пожилые датчане с портфелями и рюкзаками...
Английские солдаты навеселе. Хриплыми голосами поют они "Типеррери".
Американцы из парашютных войск.
Француз-математик в роговых очках и ботинках, подвязанных бечевкой...
К Автономову подходит Иван Слюсарев.
– Здравия желаю, товарищ корреспондент! – рапортует он. – Записываете?
– Записывать не успеваю! – усмехается Автономов. – Интересно, а? – Он показывает блокнотом на толпу.
– Ничего, – сдержанно отвечает Слюсарев и откашливается в кулак. Извиняюсь, спросить хотел, а вы иностранные языки знаете?
– Нет. Не знаю.
– Да. Жаль.
– А что? Поговорить хочется?
– Как же!
Слюсарев долго смотрит на толпу, проплывающую мимо.
– Вавилон. Чисто Вавилон! – говорит он. – Смешение языков! Вздохнул. – А поговорить с ними надо!
Проходит мимо группа американских солдат. Увидев русских военных, они приветственно машут пилотками.
Подходят.
И один из них, молодой, краснощекий, словно он не из плена, а с курорта, говорит на ломаном русском языке, улыбаясь при этом во весь рот:
– Дравствуй! Русский. Ура. Спасибо.
– Здравствуй, здравствуй! – обрадовался Слюсарев. – Понимаешь по-русски-то?
– Мало-мало. Не хорошо. Мой батька был украина... Польтава. А? Хорошо?
– Очень хорошо! А вы что же, тоже полтавские?
– Но, но... Я не Польтава! I was born in Лос-Анджелес. Я пришел на свет в Лос-Анджелес... Калифорния. I have a mather... маму... Я имею девойку там. Я иду жениться.
– А! Невесту, значит, имеешь? Хорошо!
– Хорошо? – смеется американец.
– Хорошо. Вери гуд, – отвечает убежденно Слюсарев. – Небось соскучилась по тебе твой девойка. А? Хорошая у тебя невеста-то?
– О да. She have. Она имеет... как это? A shop... Она торгует мало-мало... делает деньги...
– Ишь ты, капиталистка, значит. Как же зовут твою девойку?
– Энибелл.
– А тебя как же?
– Микаэл Когут.
– Как, как? Михаил Когут? – удивился Автономов.
– О, yes! Михаил Когут.
– Американец Михаил Когут! – захохотал корреспондент.
И американские солдаты, ничего не поняв, захохотали тоже.
– Это – корреспондент, – представил Слюсарев Автономова. – Русский военный корреспондент. Он всю войну с нами.
– О, корреспондент! Хэлло, мистер!..
Американцы наперебой протягивают ему руки.
– Куда ж вы идете сейчас? – спрашивает Автономов Когута.
– Ту Эмерика! Домой. Лос-Анджелес.
– Что, вы идете на восток? Вам туда? – корреспондент показывает рукой на запад. – Туда надо. Берлин. Париж. Атлантический океан. Америка.
– Но, но! – машет головою Когут. – Нет. Туда нет. Нельзя. Мы идем: Брест, Москва, Влядивосток, Эмерика...
– Ишь ты! – усмехнулся Слюсарев. – Соображают! Эй, камрад, значит, выходит, путь на родину лежит-то через Москву?
– О, yes! Москва. Россия. Свобода. Эмерика. Спасибо.
– Спасибо? Ишь ты, спасибо!.. – даже законфузился Слюсарев. – Нет, ты мне лучше вот что скажи, камрад. Прочувствовал ли ты, американец, кто тебя из неволи-то спас, кто Гитлера разбил, кто мир освободил, а? Расчувствовал ли ты?
Михаил Когут мучительно морщится. Быстрая речь Слюсарева не доходит до него.
– Ты медленнее, дядя Иван! – улыбаясь, советует Автономов.
– А? Ну хорошо. Ты мне вот что скажи, камрад Михаил Когут. – Теперь он сопровождает свою речь выразительными жестами. – Кто Гитлера разгромил?
– А! – просиял Когут. – Русские.
– А кто мир освободил?.. Человечество?
– Русские.
– А кто тебя и твоих товарищей из неволи выручил?
– О, русские. Спасибо.
– Так забудешь ли ты этот факт, Михаил Когут, а? Как полагаешь, забудешь?
– О нет, нет! – закричал Когут.
– А потом, гляди, через пять – десять лет на нас войной пойдешь, а? Нет, ты мне по чести, по-солдатски скажи, пойдешь ли на нас войною?
Михаил Когут быстро поворачивается к своим товарищам и что-то взволнованно говорит им.
Американцы заволновались.
Страстно, наперебой они кричат Слюсареву, что никогда и никто не заставит их воевать против их освободителей – русских.
Они кричат это по-английски, но Слюсарев все понимает.
– Ну то-то! – говорит он. – И мы войны не любим. – Он протягивает Когуту руку. – Ну, иди! Иди, Михаил Когут, с миром. Иди через Брест, Москву-матушку, Сибирь, Владивосток. Там, в Сибири, между прочим, моим поклонись, иркутянам... А мы тут, значит, останемся. За тебя довоюем. В Берлин придем. Гуд бай, Михаил Когут!
– Гуд бай! – кричат американцы.
...Медленно пробираясь среди колонны войск, ползет фронтовой "виллис".
За рулем Савка Панченко, он мурлычет свою бесконечную песенку. Рядом сидя спит Дорошенко. Сзади – автоматчик.
Затормозил "виллис" у какого-то дома.
Савка осторожно потряс Дорошенко за плечи.
Тот что-то сонно промычал в ответ.
– Замаялся! – сказал Савка. – Та и то правда, что спать ему не приходится.
– Война... – зевая, сказал автоматчик.
– Ой, война!
Савка с сожалением посмотрел на подполковника.
– А будить треба! Сегодня хоть в хате отоспится. Сутки нашему полку на отдых дали.
...Стоит "виллис" у ворот большого и странного дома.
Над домом развевается много флагов. Словно все нации собрались здесь. Словно живут здесь люди со всего мира. Словно это – корабль интернациональной экспедиции или Ноев ковчег.
Перед домом, задрав головы, стоят Савка Панченко и Иван Слюсарев и смотрят на флаги.
– Это французский флаг, – говорит Савка. – А этот... это я знаю. Это югославский.
– А это ж какой будет, вон над трубой?
– Черт его знает! Может, бельгийский.
– Что ж они так разукрасились, а? – Слюсарев подозрительно смотрит на дом и качает головой. – Эй, Савка! Этот дом обследовать надо. Может, тут вся дипломатия живет. Поджигатели войны. – И, вскинув за плечо винтовку, решительно говорит: – А ну идем!
Они входят во двор.
Здесь стоят какие-то странные крытые фургоны.
Они разноцветные, яркие; их полированные бока почти сплошь заклеены рекламами и афишами.
Они стоят один за другим, как поезд.
Людей вокруг них нет.
Савка и Слюсарев медленно идут по двору.
Вдруг доносится до них странный рев.
Они прислушиваются.
Это... да это рычит лев.
Лев в Ландсберге?
Но лев рычит, в этом не приходится сомневаться.
К его реву вдруг присоединяется завывание гиен, крики обезьян, какое-то кудахтанье...
Савка бледнеет.
Слюсарев смеется.
– А ну взойдем! – говорит он и решительно направляется к большому сараю, откуда и доносится рев.
Савка идет за ним.
Они входят в длинное каменное здание, похожее на конюшню.
Их обдает запахом зверья.
Тоскливо подняв хобот, стоит слон.
Мечется в клетке лев.
Визжат гиены.
Лежат пони. Голодные глаза их полны слез.
Вцепились в прутья клеток обезьяны.
Людей вокруг нет.
Слон вдруг поднял хобот совсем высоко и протяжно затрубил.
– Да они же голодные! – догадался Слюсарев. Скинул мешок, порылся в нем, вытащил буханку хлеба.
И тогда из полусумрака конюшни выступил человек. Он в грязной униформе, тощий, беспокойный, с обвислыми, унылыми усами. Жадными глазами смотрит он на хлеб, но молчит.
Посмотрел на него и Слюсарев.
Ничего не сказал.
Разломил буханку надвое.
Протянул человеку хлеб.
Вторую половину отдал слону.
И человек и слон жадно схватили хлеб.
Едят.
Слюсарев смотрит.
А человек с обвислыми усами, откусив хлеб, говорит:
– Спасибо.
– А! Понимаешь по-русски?
– Не.
– Ты кто?
– Чех.
– А это цирк?
– Так есть.
А Савка все разглядывает зверей.
– Гляди, Иван! – говорит Савка, показывая на гиену. – Ну до чего ж похожа на Геббельса... чисто Геббельс!
– А ты Геббельса видел? – усмехается Слюсарев.
– А вот поймаем в Берлине, в клетку посадим, поглядим...
Гиена воет пронзительно и злобно.
Слюсарев продолжает разговор с чехом:
– А люди тут есть?
– Есть.
– Какие же люди?
– Артистки. Французы, немцы, швейцарцы, бельгийцы, югославы, чехи, болгары, поляки...
– Полный интернационал, словом? Ну-ну! Ну веди, покажи!
Чех ведет их из конюшни через двор.
Мимо фургонов в дом.
Они подымаются по грязной парадной лестнице.
В бельэтаже на дверях надпись по-русски:
"ЗДЕСЬ ЖИВУТ АРТИСТКИ ШВЕЙЦАРЫ – НЕЙТРАЛЫ".
Слова "швейцары – нейтралы" трижды подчеркнуты.
Чех хочет постучать в дверь, но Слюсарев его останавливает.
– Что ж людей беспокоить? Да еще нейтральных! – усмехается он, показывая на надпись.
Они идут по лестнице дальше.
– Тут французы. Тут бельгийцы. Тут голландские артисты, – показывает чех на двери квартир.
– А братья-славяне где? – спрашивает Савка.
Чех усмехается.
Он остановился. Потом молча показал пальцем вниз и вверх.
– Где? – не понял Слюсарев.
– А-а! – догадался Савка. – В подвале и на чердаке.
– Ишь ты! – усмехнулся Слюсарев. – Значит, выходит, и в цирках Гитлер ввел "новый порядок". Высшая раса и низшая раса. Эх вы, Европа! Допустили! Ну покажи!..
Они подымаются на чердак.
Здесь актерское общежитие.
Нары в три этажа. Грязь. Керосиновая лампа. Примус. Огрызки еды на столе.
Навстречу подымаются с нар, выходят из углов артисты разных жанров. Дрессировщики и атлеты, клоуны и акробаты, жонглеры и канатоходцы, певицы и цирковые танцовщицы. Они одеты пестро, причудливо, своеобразно; и их национальность, и жанр, и возраст, и вкус – все отразилось в костюме.
Они восторженно встречают советских воинов.
Кричат.
Аплодируют.
Музыканты ударили в барабан.
Они искренни, все эти оскорбленные и униженные Гитлером люди, освобожденные сейчас Красной Армией.
Они впервые видят советских воинов.
Кончились страшные дни бомбежек, голодовки, немецкого произвола.
Они кричат об этом радостно и восторженно.
Ничего нельзя разобрать. Только отдельные слова: "Красная Армия", "Спасибо", "Ура", "Славяне"...
Оглушенные и смущенные стоят Савка и Слюсарев.
На шум вдруг приходят французы.
Они все с красными галстуками. Выстраиваются в дверях, подымают кулаки, кричат: "Рот Фронт! Виват!" – и бросаются к русским.
Мадмуазель Жоржетта, хорошенькая танцовщица, целует Слюсарева.
Французы ставят на стол три бутылки бордо.
Наливают вино в стаканы.
Один из них, пламенный брюнет, произносит речь.
Ее не понимают присутствующие, но слова "Россия", "Совета" понятны всем – и "Виват! Ура! Хвала! Слава!" покрывают слова оратора.
Слюсарев смущенно говорит Савке:
– Ой, зазнаемся мы с тобой, парень! Лопнем от гордости. Гляди, как встречают!
Вдруг смолкают крики. И Слюсарев понимает, что теперь он должен сказать спич.
Он нерешительно берет стакан с вином.
– Товарищи артисты! – говорит он негромко. – Спасибо вам, конечно, за доброе слово. Мы с товарищем моим от лица всех советских воинов благодарны. Хоть вы, конечно, преувеличили нашу роль. Но мы делали что могли. Как нам велел советский народ.
Снова овация, снова крики и аплодисменты.
– Так! – продолжает Слюсарев. – Гнали мы Гитлера от самого Дона и догнали его до Шпрее. С тем и в Европу пришли. Ну что ж! Мы свой долг исполняем. Потом уйдем. Горькая у вас Европа, как я погляжу. Ну, это ваше дело. Я в это встревать не буду. Помещения тут чистые, хорошие, а культуры мало. Не видал я книг по квартирам. Не любят тут, видать, книгу. А мы любим. У меня у самого хоть небольшая, а есть библиотечка... по книжонке собирал. Но это я к слову, потому что мы, советские люди, любим культуру и искусство, хотя бы и цирк. И я с товарищем моим рады, что штыками нашими дали мы свободу и вам, товарищи артисты всей Европы. А там – ваше дело. Извините, если не так сказал. – Он поднял свой стакан и зычно, по-солдатски, закончил: – Да здравствует человечество!
...Слюсарев и Савка выходят со двора.
Чех с обвислыми усами провожает их до машины. У него в руках все еще краюха слюсаревского хлеба.
Они останавливаются у "виллиса".
К ним вдруг подходит какой-то толстяк в клетчатом пиджаке и котелке.
Он приподымает котелок, церемонно раскланивается, потом достает из бокового кармана бумажник, а оттуда паспорт и какую-то бумагу. Все это он протягивает Слюсареву.
Чех равнодушно смотрит, жует свои усы.
Слюсарев недоуменно берет бумаги.
Читает про себя... и вдруг хохочет.
Савка смотрит на него удивленно, человек в котелке – испуганно.
Чех уныло жует усы.
– Это когда же вам выдали, господин? – спрашивает, наконец, Слюсарев, показывая бумагу.
Человек в котелке что-то быстро говорит по-немецки.
Чех переводит:
– Он говорит: эта бумага выдана год назад.
– Ну и предусмотрительный же народ! Ну и далекого ж прицела люди! покрутил головою Слюсарев. – Одно слово – нейтралы! – И он объясняет Савке, протягивая бумагу: – Год назад выдано... на русском языке... швейцарским консулом... с просьбой к русским властям оказывать этому господину содействие. Ну и ловкие ж люди!
– Гитлер – капут! – вдруг гордо произносит швейцарец и подымает над головой руку, сжатую в кулак.
– Капут? Ишь храбро как говорит! – усмехнулся Слюсарев. – А небось позавчера кричал "Хайль Гитлер"? Ох вы, нейтралы!.. Кто он такой? спрашивает он у чеха.
– Артист. Имеет танцевальный номер.
– Танцор? Этот? – Савка с удивлением рассматривает толстяка.
– Нет, он не танцует. Он имеет номер. Труппу.
– А-а?.. Подрядчик, значит...
– Чего же он хочет от нас? – спрашивает Слюсарев.
Чех обращается к швейцарцу, тот отвечает. Чех переводит:
– Он хочет знать: это ваша машина?
– Это вот его машина, – показывает Слюсарев на Савку.
– Моя. Ну тай що? – подтверждает Савка.
Толстяк подходит ближе к машине, хлопает ее ладонью по кузову.
– Он хочет купить эту машину, – невозмутимо переводит чех.
– Купить?.. – расхохотался Савка.
Чех пожимает плечами.
– А на что ему? – спрашивает Слюсарев.
– Ему надо. Он хочет уехать отсюда.
– Ото так! – смеется Савка. – Ото купец!
– Ну что ж, поторгуйся с ним! – усмехнулся Слюсарев.
– А гроши у него есть? – спрашивает Савка.
– Он говорит, что есть. Любая валюта.
– Так. А сколько ж он даст за машину?
Чех переводит. Толстяк оживляется. Котелок съехал на затылок. Размахивая руками, швейцарец что-то говорит.
– Он спрашивает вашу цену! – невозмутимо отвечает чех.
– Говори цену, Савка! – усмехается Слюсарев.
– Та он що, сказывся? Он это всерьез?
Чех переводит швейцарцу, потом, жуя усы, отвечает:
– Конечно. Он говорит: он деловой человек.
– Так это ж казенная машина... военная... Як же я могу продать?
– Он говорит, что понимает это, – бесстрастно переводит чех. – Он говорит: он даст поэтому больше.
Савка вдруг свирепеет.
– Постой, постой!
Толстяк подходит к Савке, что-то быстро говорит ему горячим шепотом, потом вдруг вытаскивает толстый бумажник, а оттуда целую пачку разноцветных денег. Он сует их Савке, шепча:
– Доллары... франки. А? Кроны, марки... Найн, найн, не дойче марка... Дойчемарк, тьфу, – он плюет. – Марка – капут! Но стерлинги, доллары, лиры, а? Руссишен гелд? – он хочет соблазнить Савку. Он шелестит новенькими бумажонками, сует их ему...
Савка сердито отталкивает его.
– От черт! Да ты ему объясни, – говорит он чеху. – Не имею я права казенную машину продавать. Не моя она – государственная.
Чех невозмутимо переводит.
Толстяк смеется, хлопает себя по ляжкам.
– Он говорит: все можно купить и продать, – переводит чех. – А почему нет? Все торгуют. Немецкие солдаты даже пулеметы продавали.
– Все можно продать! – говорит по-немецки швейцарец и сует Савке деньги.
– Все можно продать? – рассвирепел Савка. – Да не всех можно купить! Это вы тут всю Европу продали Гитлеру. А русского человека, скажи ты ему, русского человека купить нельзя. Убери свои деньги, черт! Плевать я на них хотел! Я сам миллионер!.. Отойди от машины. Садись, дядя Иван! Будь они прокляты, чертовы торгаши!
Он садится в машину. Слюсарев, посмеиваясь, за ним. "Виллис" трогается.
Толстяк-швейцарец закричал что-то и побежал за машиной. Потом отстал.
А чех рассмеялся в усы, отломил кусок хлеба...
Жует и машет шляпой вслед русским солдатам.
...Бежит по улицам Германии "виллис"...
Мчатся машины...
Ракеты... Снаряды, "катюши"...
Опять наступление...
Опять канонада...
Прямо на зрителя ползут по траве пехотинцы.
Выползают на освещенное луной шоссе.
Чуть приподымается передний. Протягивает руку.
И шепотом – взволнованным и страстным – говорит:
– Берлин, ребята!
– Берлин! – взволнованно говорит Вася Селиванов. – Неужто вон там, за лесом, за шоссе, взаправду Берлин?
Он и Автономов стоят на лесной полянке у КП полка.
– Неужто взаправду Берлин? – повторяет Вася. – Даже не верится! Нет, ты подумай только, Федор Петрович. Вернется сейчас из штабарма Дорошенко... привезет приказ... Потом – сигнал. Удар. Еще удар! Штурм!.. И мы в Берлине. А? В Берлине! – Он захохотал.
– Русские в Берлине... – задумчиво произнес корреспондент.
– И этот Берлин уже не кружок на карте, не стратегическая цель, не лозунг, а... а взаправдашний Берлин, тот самый... который...
– Который... которому... и о котором... – засмеялся Автономов.
– Да! – с вызовом подхватил Вася. – Да. О котором. О котором городе мы думали еще на Дону. Помнишь? Зимой? В снегах? На походе? А ведь мы тогда уже знали, что придем сюда, придем!
– Мы это знали даже раньше! – усмехнулся корреспондент. – Когда отступали на восток, мы и тогда знали, что идем на Берлин.
– Да. И пришли. Пришли! Раньше американцев, англичан, французов. Одни пришли! – Он потянулся, разминая кости. – Пришли... Ну теперь и я скажу: нелегкий это был путь, брат. От Дона-то до Берлина! Вот никогда я так не говорил, а сейчас скажу. Нелегкий!
– Устал?
– Нет. Этого еще нет! – Он засмеялся. – Я тебе после победы скажу, устал я или нет. А сейчас... сейчас во мне одно нетерпение. Скорей бы! Скорей!
– Руки чешутся?
– Нет. Душа горит.
На поляну медленно выезжает "виллис".
– Дорошенко! – закричал Вася и бросился к машине.
Дорошенко вылезает из автомобиля.
Молча здоровается.
И идет к КП.
– Ну? – нетерпеливо спрашивает Вася.
Дорошенко не отвечает.
Он садится на пенек у КП и снимает фуражку.
Вытирает пот со лба.
– Зачем вызывали? Продолжаем наступление?
– Продолжаем... – кратко отвечает Дорошенко.
– Идем в Берлин?
– Вероятно...
– То есть как вероятно? – удивился Автономов. – А еще куда?
Дорошенко пожал плечами.
– Нет, ты мне одно скажи, – взорвался Вася, – нам рейхстаг штурмовать? Нам водружать знамя? (Пауза.)
– Нет, – ответил Дорошенко. – Не нам.
– Как не нам? – взревел Вася.
Дорошенко не ответил. Достал папиросу из портсигара. Закурил.
Его лицо сейчас бледное, злое.
– Я с наштармом говорил, – сказал он, наконец, негромко. – И карту смотрел... Я так понял: в штурме Берлина нашей армии выпала подсобная роль. Мы будем обходить Берлин с севера.
– А город? – крикнул Вася.
– А в город мы, вероятно, не войдем... (Пауза.)
– Та-ак! – зло сказал Вася, перекусывая стебелек травы. – Отличное известие! А кто ж в город войдет?
– Эта честь поручена отборным... Знаменитым армиям.
– А мы что ж, не знаменитые? – возмутился Вася.
– Мы? Мы – обыкновенные. Даже не гвардейцы.
Долгая пауза.
Молча курит Дорошенко.
Вася рвет травинки, перекусывая их, выплевывает.
– Ну, ничего! – сказал Автономов и улыбнулся. – Ничего, друзья!.. Зато вам задача легче, и крови меньше...
– Легче? – закричал Вася. – А кто легкого хочет? Кто? Ты все роты обойди, любого солдата спроси: кому крови своей жалко, кому легкого боя хочется? Люди в самое пекло мечтали попасть... в самое логово... Люди мечтали своею рукою войну кончить. Как же не мы? Как же не мы водрузим знамя-то?
– Что ж это ты, Вася, – усмехнулся Дорошенко, – приказы командования критиковать вздумал?
– Эх, – горько махнул рукою Вася. – А я-то надеялся первым в рейхстаг войти!
– А я надеялся, – тихо ответил Дорошенко, – прийти на Моабитштрассе.
Он помолчал немного, потом бросил папиросу наземь, притушил ее сапогом и встал.
– Ну, все! – сказал он уже другим тоном. – Похныкали и хватит! – Он посмотрел на часы. – Выступаем через час. Будем выполнять задачу. А в рейхстаг, Вася, другой офицер придет первым... И на Моабитштрассе тоже. А победим – славою-то сочтемся!
...Гремит музыка боя.
Артиллерийский концерт. Хор батарей. Короткая песня гранаты.
Мелькают кадры. Лица, пейзажи, пушки, схватки...
Штык, озаренный солнцем...
Знамя над гвардейцами...
Луна на бетоне блестящей берлинской автострады.
И во весь экран – ликующее лицо Васи Селиванова.
– Ага! – кричит он. – Ага! А мы хоть и не знаменитые, а первыми вышли на Берлинер-ринг.
– ...Успех! – восхищенно говорит Автономов Дорошенко.
– А вот и награда! – усмехается тот и показывает на карту. – Нам чуть-чуть изменили курс наступления.
Мы видим карту: пунктирный путь дивизии чуть-чуть довернут в сторону Берлина.
...Гремит музыка боя.
Мелькнуло лицо Слюсарева.
Яростное лицо солдата. Штык над головой.
Под ногами Слюсарева бетонный колпак дота.
Сбегает Слюсарев с поверженного дота, бежит... Вперед!
– Опять у третьей армии успех! – говорит большой генерал во фронтовом штабе. – Молодцы! – и решительною рукою что-то чертит на карте.
...И опять ликующее лицо Васи Селиванова.
Оно на фоне немецких вывесок...
– Ага! – кричит Вася. – А все-таки хоть мы и не знаменитые, а первыми вырвались на окраину Берлина.
...Гремит музыка боя.
Дорошенко хрипло кричит в телефон:
– Я понял задачу. Спасибо за доверие. Оправдаем. – И, положив трубку, говорит Автономову, хитро подмигивая: – А нас опять чуть-чуть... повернули.
– На Берлин?
– На Берлин.
...Гремит музыка боя.
Сквозь огонь бегут солдаты. Горят танки.
Большой генерал во фронтовом штабе нахмурил брови.
– Танки не могут пройти? – переспрашивает он кого-то, кого мы не видим. – Та-ак? А восьмая гвардейская? Встретила сильное сопротивление? Та-ак! Дайте мне чаю, голубчик. Ну что ж! Зато у третьей успех. Довернем еще раз третью! – И, отхлебывая чай из чашки, он что-то чертит на карте.
...Яростно гремит бой.
Во весь голос поет свою песню Савка Панченко, но слов не слышно, и голоса Савкиного не слышно, – ликующе гремит музыка победы.
Уличные бои в Берлине. Разбитые готические здания. Немецкие вывески. Пожары. Орлы на решетках.
Бой.
– Ага! – кричит Вася Селиванов. – А мы все-таки пришли в Берлин!
Он останавливается у фонарного столба. Снимает каску, вытирает со лба грязь и пот.
– Теперь и мы знаменитые!.. – тихо говорит он.
...Аккуратная табличка на перекрестке улиц.
Обыкновенная табличка.
Как все.
Ее легко прочесть:
"Моабитштрассе".
Подле нее стоит Дорошенко.
Гремит песня боя.
Схватка на улице.
Фашист бьет с чердака из пулемета.
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 173".
Бой в подвале.
Хриплый бой. Гранатный бой.
Мертвый гитлеровец на перекрестке.
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 151".
Волокут орудие солдаты.
Стонет под колесами булыжник.
Идет по улице Дорошенко, прижимается к стенам.
Наган в руке.
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 147".
Перебежками от дома к дому бежит Вася Селиванов.
С ним несколько бойцов.
Вот они упали... Стреляют...
Со всех сторон рвется на них огонь.
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 139".
От дома к дому идет раненный в голову Дорошенко.
Голова перевязана.
Кровь на марле.
Глаза воспалены.
Откуда-то из окна летит на Дорошенко фаустпатрон.
Еле успел отскочить Дорошенко.
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 133".
Подвал какого-то дома. Телефоны. КП.
Теперь рядом с Дорошенко Автономов.
У корреспондента рука перевязана.
– Я вам приказал не лезть в огонь! – раздраженно говорит Дорошенко. Разве там место корреспондента?
– А кто знает, где место корреспондента в бою? – усмехается Автономов. Потом смотрит на Дорошенко и говорит тихо: – В этот дом... мы войдем вместе...
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 127".
Идут Дорошенко и Автономов.
– Пять домов осталось, – хрипло говорит Дорошенко.
Гремит бой вокруг.
Поют камни под снарядами.
Табличка на доме: "Моабитштрассе, 121".
– Два дома осталось! – говорит Дорошенко и поправляет перевязку.
– Только бы дойти!
И вдруг затихает музыка боя.
Рассеивается пороховой дым...
Улеглась кирпичная пыль...
Дорошенко и Автономов стоят подле дома, на котором табличка: "Моабитштрассе, 117".
Это обыкновенный дом.
Как все.
Серый, каменный, скучный.
– Вот вы и пришли! – тихо улыбнувшись, сказал Автономов.
(Пауза.)
– Д-да... – негромко отозвался Дорошенко. – Вот мы и пришли.
Еще немного постоял он у дома.
Потом распахнул парадную дверь.
И пошел по лестнице.
Автономов за ним.
Бесконечная лестница...
Металлические перила.
Разбитые стекла в фонарях...
И, наконец, дверь: "Герр Отто Шульц".
Дорошенко остановился.
Прочел табличку.
Зачем-то поправил ремень на гимнастерке...
...и постучал.
Никто не отозвался.
Он постучал еще раз.
Потом просто тихо толкнул дверь, и она открылась...
...Они вошли в квартиру Отто Шульца.
Мусор в передней.
Паутина.
Запустение.
Они осторожно прошли по коридору...
Вошли в комнаты.
Пусто, пусто везде.
Разбитые стекла дребезжат... Где-то еще стреляют...
Дорошенко толкнул дверь в следующую комнату.
Дверь скрипнула и отворилась.
Они вошли в полутемную комнату.
Это – спальня.
В ее углу замерла в смертельном ужасе чета Шульцев: маленький, худощавый старичок и седая женщина в пуховом платке.
Дорошенко стал перед ними.
Они поднялись тоже. Дрожат.
– Герр Отто Шульц? – хрипло спросил Дорошенко.
– Яволь! – чуть слышно ответил Шульц.
Автономов тревожно следил за Дорошенко.
А тот в упор смотрел на Шульца.
Словно хотел он в нем узнать, угадать черты его сына – палача, разрушившего семью Дорошенко.
Но Отто Шульц был просто маленький и тщедушный человечек, и лицо его, похожее на сморщенный кулачок, дрожало и прыгало.
Дорошенко обвел взглядом стены спальни.
Бросился в глаза большой портрет. Фашист в офицерской форме.
Дорошенко сразу узнал в нем своего смертельного врага. Был гитлеровец на портрете весел и самодоволен, горд тупой гордостью нациста 1942 года.
Немец с портрета смотрел на Дорошенко и нагло ухмылялся. Его не страшило, что теперь Дорошенко пришел в его дом, что теперь его, немца, старики родители были во власти Дорошенко, как когда-то семья Дорошенко в его власти.
Немец на портрете ухмылялся...
Но вокруг портрета была уже черная траурная рамка. И черные традиционные банты по углам.
Автономов вспомнил всех убитых фрицев, которые попадались ему на дороге от дома до Берлина. Вот так же лежали эти трупы на снегу или в грязи и скалились страшною ухмылкою мертвяков, как скалится сейчас с портрета старший сын Отто Шульца.
– Сын? – спросил он Шульца, указывая на портрет и еще раз переспросил по-немецки: – Сын?
– Да, да, – ответил старик по-немецки. – Мой сын... Он убит под Киевом.
Автономов перевел глаза на другие стены. Там тоже висели портреты молодых немцев. И портреты эти тоже были в черных траурных рамках.
И, следя за его взором, старый Шульц пояснял кратко:
– Сталинград... Минск... Моздок...
А по его лицу текли грязные, жалкие слезы, и он боялся утереть их, боялся сесть и по-отцовски заплакать.
– Пойдем? – тихо спросил у Дорошенко Автономов. Но Дорошенко смотрел на старуху Шульц.
Он смотрел на ее белый пуховый платок с длинными кистями, в который старуха под взглядом мрачных глаз Дорошенко куталась, ежась и трепеща.
Он смотрел только на этот платок, неотрывно и напряженно, о чем-то думая и что-то вспоминая... И когда Автономов тихонько потряс его за плечо, он сказал, горько улыбнувшись:
– Это было всего четыре года назад... Я был в Москве, в ЦК, по делам района...
Автономов удивленно посмотрел на него.
– Пойдем! – беспокойно сказал он.
– И я купил этот платок... оренбургский... теплый... жене... – Он усмехнулся. – Я так ей редко делал подарки... Все некогда, дела... а тут купил... И она удивилась... И даже заплакала от радости, дуреха ты моя. И сказала: "А я думала, ты забыл, что сейчас как раз пятнадцатилетие нашей жизни..." И тогда же она вышила на платке памятную метку... вон ту... – Он показал на платок старухи. – Я сразу узнал.