Текст книги "Обыкновенная Арктика"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
3
Я не стану описывать вам путешествие до Колючей. К рассказу это отношения не имеет, а вам неинтересно. Скажу только как механик, что нет на земле машины честнее трактора «Сталинец». Что касается меня, то, когда я добрался до Колючей, у меня, как и у Пири, когда он достиг полюса, было только одно желание – выспаться.
Но меня так горячо встретили погорельцы, что об усталости я и забыл.
Они устроились на пепелище всерьез и надолго. Из снежных кирпичей сложили себе «Тинь-тинь-ярангу» – ледяной дом, кухню и продсклад – целый снежный город. Выглядели они бодро. Всего их было семь человек, среди них я заметил одну женщину. В кухлянке[8]8
Кухлянка – верхняя меховая одежда.
[Закрыть] она казалась очень толстой и старой, но лицо было молодое и нос синий-синий от мороза. Помню, тогда же я невольно подумал, что, вероятно, из-за этой востроглазой девицы немало было хлопот на зимовке. Нет, нет, не поймите дурно, я вовсе не враг женщин. Знаю, что бывают женщины куда дельней и талантливей мужчин. Но, знаете, честное слово, на зимовке, особенно на маленькой, женщине, право, нечего делать. Не нужно их там. Сколько я этих историй слышал, пережил, знаю!
Когда первые восторги встречи прошли, начальник спросил, грустно заглядывая мне в глаза:
– Вывозить нас будешь, механик?
Я молча протянул ему радиограмму Москвы. Он окинул ее беглым взглядом и закричал:
– Ура! Товарищи! Нам разрешено продолжать работу.
Черти, они радовались тому, что их не вывозят.
Начальник стал читать радиограмму вслух в напряженной тишине, прерываемой лишь свистящими порывами ветра, а я окидывал взглядом столпившихся вокруг людей, пытаясь угадать: кто Вовнич? Мне понравилось смелое, открытое лицо одного молодого парня; несмотря на мороз, он был без кухлянки, в меховой рубахе и в очень кокетливой вязаной шапочке, какие носят лыжники в столице. Я решил, что это и есть Вовнич, и обрадовался. Славный будет у нас товарищ! Я весело подмигнул ему, он улыбнулся.
– Все, – сказал начальник, окончив чтение. – Ну, в дорогу, на новые фатеры!
– Я не поеду на Тихий мыс, – сказала толстая женщина в кухлянке.
Что? Я даже не понял сначала. Это Вовнич? Значит, в нашем мужском монастыре появится…
Ну что ж, я ничего не сказал вслух, друзья; я даже виду не подал. Но сердце мое тревожно сжалось. И до чего уютными и неповторимыми вдруг вспомнились мне тихие вечера у нас на зимовке, когда мы, бывало, шестеро мужиков, дымя трубками, сидим в теплой кают-компании у печки (а на дворе мороз, пурга, брр!) и чешем языки и хохочем. Или поем. Уральские песни, которым научил нас Черных, волжские – Валерия, блатные – Яшкины или старинные матросские, – их заводил жалобным, надтреснутым голосом наш старый капитан камбуза. Будем ли мы теперь петь, ребята? Будут ли они теперь, эти согласные, дружные вечера, после которых и зимовать легко и погибать не страшно? И недоброе предчувствие защемило душу. Но виду я не подал.
– Я не поеду на Тихий мыс, – повторила Вовнич. – Вместе работали, вместе горели, вместе и дальше жить будем.
Начальник грустно взглянул на нее.
– Ничего не поделаешь, Оксана, – сказал он и даже, как мне показалось, вздохнул. – Придется тебе ехать. У нас больше нет рации. Тебе нечего делать с нами… погорельцами.
Они долго еще спорили, да я уж не слушал. Во всяком случае, через неделю, когда я, закончив переброску погорельцев, стал собираться домой, Вовнич уже была готова к дороге.
– Садитесь, – пробурчал я, по совести сказать не очень вежливо, и махнул рукой.
Подошел старик повар, поглядел на девушку, покачал головой и сказал мне:
– Эх, механик, увозишь ты от нас наше солнышко!
А я только покосился на это посиневшее от мороза «солнышко» и ничего не ответил.
4
Вот едет охотник тундрой,
Славный, сильный охотник.
Его олени быстры…
Не помню теперь, ненцы ли научили меня этой дорожной песне, или сам я ее придумал, но только всегда в пути я ее пою. Едешь тундрой, поешь бесконечную, как дорога, песню, дышишь ядреным морозным воздухом и чувствуешь себя молодым и сильным, хозяином всех дорог и путей, веришь, что все в твоей жизни сбудется. Мечтаешь.
Говорят, что перед величием природы человек чувствует себя маленьким и жалким, песчинкой в океане. Не знаю. Не испытывал. Когда скрипят на снегу мои сани, когда покорное эхо в горах повторяет песню моего мотора, когда за моей спиной остается длинный волнистый след моих шагов, я, Алексей Богучаров, вот такой, каким вы меня видите, понимаю себя хозяином мира, и земли, и неба, и чувство гордости за то, что я человек и механик, наполняет мою душу до края… Хочется петь.
Надо, чтобы при этом была тишина, та торжественная и величавая тишина тундры, в которой столько затаенных шорохов. Все живущее спряталось и оцепенело – медведь в берлоге, мышь в норе, тюлень подо льдом, и только ты один, человек на своей машине, властно идешь по тундре, ломаешь снег и поешь:
Сильный, смелый охотник.
Его олени быстры…
По привычке я и тут запел свою песню. Да не пелось.
Рядом сидела девушка Вовнич, радист. Сокровище, которое я везу в наш монастырь на Тихом мысе.
Но не о ней я думал. О другой девушке думал я, о девушке, которую так никогда и не встретил на своем пути.
Знаете, в душе каждого мужчины, даже самого завзятого холостяка, живет своя девушка. Моя была очень простая, каких, вероятно, тысячи; странно, я так ее никогда и не встретил на своем пути. Я знал, какие у нее глаза – серые, которые для меня умеют быть синими; и какие у нее руки – сильные, загорелые, умеющие работать; и какой нос – курносый, смешной, ребячий; и румянец во всю щеку; и волосы светло-каштановые, остриженные по-мальчишески, и лоб крутой, высокий, и улыбка ясная, тихая… Я знал ее повадки, манеры, знал, что она любит (вероятно, то же, что и я) и чего не любит. Я слышал даже запах ее кожи. Почему-то этот запах вызывал в моей памяти аромат украинской черешни в цвету. Ее наряд? Мне почему-то мерещились кожаные рукавицы, спецовка, китель с якорями, иногда короткая юбка и легкая шелковая кофточка или вышитая сорочка… Простите, давно не был на Большой земле, не знаю, что нынче носят… Короче, я видел ее, мою девушку, по частям, но никогда, ни разу из этих частей не складывался живой образ, потому что не было такой девушки на моем пути. И будет ли?
Вот о ней я и думал.
«Как славно, – думал я, – было бы вместе с ней брести вот так большой дорогой, тундрой и не знать, придешь ли, нет ли, и верить, что придешь, и делить последний, покрытый изморозью мерзлый сухарь…»
Вдруг моего плеча коснулась рука Вовнич. Я очнулся.
– В чем дело?
Она молча протянула мне кусок хлеба с мясом. Я с удивлением взглянул на нее и машинально взял хлеб. Помню, мясо было мерзлое, снег скрипел на зубах, когда я ел.
Я проворчал:
– Спасибо, – и тотчас же догадался, что так не благодарят. – Большое спасибо! – прибавил я, стараясь придать мягкость своему простуженному голосу.
Но она равнодушно отвернулась от меня и закуталась в кухлянку.
«Однако, – подумал я, – надо что-то сказать ей, завязать разговор. Нельзя же в самом деле ехать молча. Еще обидится. Сказать ей о тундре… Вот небо…» Но у меня вдруг не оказалось слов для этого. Черт подери, ни единого слова!
«Ну, – успокаивал я себя, – она сама начнет разговор. Они поболтать любят». Но девушка молчала по-прежнему. Она молчала, даже когда моя машина («…Его олени быстры…») с разбегу влетала в торос или завязала в снегу. Вместе со мной, без слов, девчонка вылезала из машины и бралась за дело. И вот что я вам скажу: эта девочка умела держать лопату!
Отчего же меня это злило? Не знаю, смогу ли объяснить. Видите ли, когда я увидел ее без кухлянки и шапки, стройную, тонконогую, быструю… я не мог не заметить, что она очень похожа на мою девушку.
Но я вгляделся в нее и увидел, что это не та. Не та! Все врозь – мое, все вместе – чужое. Непохожее. Теперь понимаете? Чем больше «моих» черточек угадывал я в ней, тем больше злился. Потому что ведь это не она, ведь это обман, товарищи… Похожая конструкция, не больше… но без души, без души моей девушки.
Я знаю, что все это рассказал вам бестолково. Но если вы когда-нибудь любили и мечтали, и сделали эту мечту самой дорогой для себя, и пронесли ее через всю жизнь, по всем вашим путям и тропам, и вдруг однажды встретили ее наяву и увидели с горечью, что это не та, что это чужая, что ни вам до нее, ни ей до вас дела нет… – словом, если вы любили и мечтали, вы поймете меня.
Я не заметил, как началась пурга. Задуло с запада, с гнилого угла. Мокрый снег повалил хлопьями, дорога заплясала передо мной. Я прибавил скорость, но все, что я мог выжать из «машинки» по этой дороге, – семь километров в час. А до избушки Павлова было добрых тридцать.
«Черт! – выругался я про себя. – Что я буду делать с девчонкой?»
– Когда в тундре пурга, – вдруг сказала Вовнич, – люди не ездят, а ждут…
Я сердито обернулся к ней.
– Вы всегда такая умная?
– Всегда, – ответила она, улыбаясь. – А вы?
Ее лицо чуть выглядывало из обледеневшего, покрытого снегом капюшона кухлянки. Разрумянившееся, оно казалось окруженным ледяным сиянием. Но это еще больше разозлило меня. Я рванул вперед, раздался треск, машина вздрогнула и стала – мы врезались в торос.
– Нервы, механик? – немедленно раздался насмешливый голос Вовнич.
– Какого черта! – заорал я, но остановился. В конце концов я сам виноват, что, как дурак, беспокоюсь о ней больше, чем она сама о себе. – Извольте, – сказал я, стараясь быть спокойным, – в пургу люди не ездят, а ждут.
Она блеснула глазами и соскочила в снег. Я пошел к мотору. Минут через пять я обернулся, потому что услышал звон лопаты. Оксана Вовнич, сбросив кухлянку, рыла яму для ночлега. Она правильно выбрала место – за подветренным скатом. Она работала споро и умело, ни суеты, ни истерики не было в ее движениях. Пурга нещадно хлестала ее лицо, но она только снег с ресниц стряхивала. Знаете, это некрасиво, когда человек моргает, а у нее получалось мило. А я? Нет, ничего, товарищи, ничего, – молча взял лопату и стал с ней рядом.
Когда яма была готова и оборудована для ночлега, я пробурчал ей:
– Спокойной ночи. Я накрою вас кошмой.
– А вы?
– Я? Я буду спать в машине…
– Бросьте дурака валять, механик, – рассердилась она, – машина не защитит вас от снега. Лезьте сюда. Яма просторная, поместимся.
…И вот мы лежим рядом в снежной яме, а над нами беснуется пурга. Девушка возится. Я лежу пластом, словно оледенелый. Ей неудобно, но я боюсь ей помочь. Глупеешь, знаете… Наконец она сама потянулась ко мне, положила голову на мое плечо, что-то проворчала и уснула.
И тогда в вое пурги я услышал ее тихое сонное дыхание. Она по-детски, совсем по-детски посапывала во сне, причмокивала губами и вздыхала. Что снилось ей? Далекая мама, и хутор с вишнями, и тихий вечер над рекой? Какая-то небывалая, отцовская, что ли, нежность вспыхнула тогда во мне. Спи, девочка, спи! Пусть приснится тебе наша черешня в цвету, белая-белая, как снег… Спи…
Только я не могу уснуть. Мысли мои были путаные, горячие. Вспомнилась мне молодость, и дорога, и девушки, мимо которых я прошел, и девушки, которые прошли мимо меня, и снежный путь, и скрип полозьев, и дым костров… Все было в моей жизни, все. Только этого не было – девочки, доверчиво прикорнувшей на моем плече.
На мое лицо сыпался мокрый снег и полз по щекам, а я не вытирал его, чтоб не шевельнуться. Смятенный, сбитый с толку, растерявшийся, лежал я, боясь шелохнуться, и прислушивался к сладкому сонному дыханию девочки, шептал ей: «Спи, спи!..» – и боялся, чтоб она не проснулась. И сам себя не понимал я в эти минуты. То хотелось мне, чтоб поскорее кончилась пурга, а с нею и дорога, то – чтобы не кончилась никогда, была бы вечно…
И только одно я знал твердо: никогда никому я не дам в обиду эту смешную девочку, сладко посапывающую на моем плече. А там – похожа она или не похожа, все равно!
5
Встречать нас высыпало все население Тихого мыса, Валерий пришел даже с флагом. Торжественно ввел я нового зимовщика в избу, она скинула кухлянку, ребята глянули на нее и вдруг… Вдруг все исчезли из кают-компании. Все до одного! Словно я привез не девушку, а чуму.
Мне стало неловко перед Вовнич за наших дикарей. Я прохрипел что-то вроде:
– Два года женщины не видели. Одичали… – и окончательно смутился.
А она? Она даже бровью не повела. Подошла к печке и стала сушить сапоги.
Наконец дикари начали вылезать из своих берлог. Они не потеряли времени даром. Все успели поцарапать тупыми бритвами свои щеки, пришить чистые воротнички к кителям, доктор переменил галстук, Валерий расчесал банкенбарды цвета древнего кофейника. Явился и повар. Он нес перед собой на вытянутых руках сияющий поднос, и я не знаю, что сияло ослепительней: поднос ли, колпак, или жирное выбритое лицо капитана кухни.
Один я стоял, как был, – бородатый, грязный; на моей фуфайке чернели жирные пятна нефти, пахло от меня ворванью и мазутом и еще черт его знает чем… И в первый раз за полтора года ощутил я в сердце крепкую досаду на ребят.
Поздно вечером, когда наша гостья уже спала, мы собрались на кухне и закурили трубки.
– Д-да… – произнес доктор, – вот тебе и Вовнич! Что же нам теперь делать, друзья?
Черных пожал плечами, а кок сказал:
– Ну, братцы краснофлотцы, чуете, как под нами палуба заходила? Верьте мне, старому моряку: эта девушка – сигнал бедствия. SOS! Женщина на зимовке, что баба на корабле.
– Угу, – крякнул Яшка. – Пойдет теперь кавалерство, ухаживания, всякая галантерея… «Ах, нельзя! Ах, я не одета! Ах, подайте мне это… Ах, принесите мне то!»
Я вспомнил девушку с лопатой и засмеялся.
– Нет, этого не будет. Уверяю вас! – и рассказал им о дороге.
Меня выслушали внимательно, и я увидел, что у всех потеплели лица.
– Да, – сказал, вздохнув, Черных, – Славные бывают девушки на земле…
И тогда начался опаснейший разговор – самый опасный на зимовке: разговор о наших девушках. О девушках, которых мы любили, о девушках которые любили нас.
В жизни каждого была такая девушка. Один встретил свою в лаборатории, другой – в радиорубке, третий – в геологической партии, четвертый – в море, пятый – в небе, на перекрестке воздушных дорог.
Мы говорили о них тепло и сдержанно, как и пристало мужчинам. Мы говорили о них с затаенной тоской и неизрасходованной нежностью, как могут говорить только зимовщики. И в синем дыме наших трубок мерещилась каждому эта девушка, прекрасная и неповторимая, смелая и простая, с ясным, открытым лицом и теплыми, нежными губами… О Вовнич мы совсем забыли. Ни слова больше не было сказано о ней. Но отчего в рассказе каждого чудилась мне Оксана Вовнич? Не знаю…
И, когда в разнеженном нашем разговоре наступала вдруг пауза, тихая, ломкая, как ледок весной, я все прислушивался: не донесется ли сюда детское сонное дыхание девушки? Не слышно было… Только ветер за окном да скрип флюгера…
6
Давайте закурим, ребята. Попробуйте-ка моего табаку, довольно уже я искурил вашего. Что, хорош табачок? О нем еще будет особая история. Вам слушать-то не надоело? Так вы скажите… Не часто разговариваю я. Вот молчу, молчу, хожу, прислушиваюсь, а как начну рассказывать, не могу остановиться.
Да… Вот ведь как…
Что было дальше? Вы небось уже сами придумали конец: все мы в девчонку влюбились, передрались, потом помирились и так далее!..
Так, да не так.
Нет, мы не влюбились в Оксану Вовнич. Мы сделали хуже. Мы сделали самое глупое из того, что могли сделать. Мы… окружили ее мягким, почтительным обожанием. Простую, хорошую советскую девушку мы вообразили королевой нашей зимовки, а себя – ее слугами и рыцарями.
Во всем виноват мой рассказ о дороге и тот памятный ночной разговор на камбузе у потухшей плиты. Именно тогда родился этот насквозь фальшивый, романтический образ неземной девушки.
Но лучше уж я все расскажу по порядку.
Мы отвели Оксане Вовнич лучшую комнату зимовки. Свободные от вахты люди вычистили, вымыли, выскребли комнату и торжественно ввели в нее гостью. Затем, поздравляя с новосельем, стали являться «визитеры». Кок принес ей торт, Черных – библиотечку, Валерий приволок оленью шкуру, мрачно швырнул на пол, пробурчал:
– Осенью убил. Одной пулей, в глаз, – и вышел, зацепившись о дверь своими костяными игрушками на поясе.
Доктор явился с чем-то завернутым в газету.
– Я хотел было, милая Оксана Нестеровна, – начал он, прижимая сверток к сердцу, – я хотел было преподнести вам цветы. Но такая досада: все цветочные магазины закрыты на переучет товаров. И поэтому вот… – И развернул свой пакет.
Там был мох. Аккуратно срезанный квадратик с черными комочками земли на нем. В комнате сразу запахло весенней тундрой. Где он добыл мох? Какие же горы снега пришлось ему перевернуть, чтоб добраться до земли? Ну что ж, он вполне был награжден благодарной улыбкой нашей «королевы».
А я? Что мог подарить я? Я ведь был парень простой. И, пока приходили гости с подарками, я учинил ремонт всей утвари, смастерил качалку, туалетный столик, полочку для книг, подаренных Федором, и ящичек для мха, подаренного доктором.
Один только Яшка Неунывако не принес никакого подарка. Он вошел, заложил руки в карманы, широко расставил ноги и небрежно спросил:
– Ну как, Оксанка, устроилась?
Он с первого же дня стал говорить ей «ты». Еще бы, они ведь оба были радисты.
А мы ей всегда говорили «вы». Вот в чем дело.
Да, эта девушка перевернула нашу зимовку. Мы увидели вдруг, что в наших комнатах грязно и неуютно. Что мы несносно много курим. Редко бреемся. А лексикон, который у нас в ходу… Но не будем касаться нашего лексикона.
Странное дело: мы заметили все это сами. Оксана Вовнич ни разу не поморщилась, не повела брезгливо носиком. Ей было абсолютно все равно, в какой избе и с какими соседями жить. Она скользила безучастным взглядом по нашим вытянутым лицам и только на одном лице останавливалась с почтением… и страхом. Этим лицом был Яшка Неунывако, ее начальник. (Бедняжка, она боялась, что окажется плохим радистом. Это она-то, работавшая в объятой пламенем рубке.
Озабоченная предстоящим ей экзаменом у Яшки, она, вероятно, и не замечала того, что творилось с нами. Не заметила ни выбритых щек доктора, ни сияющих кофейников повара, не догадалась о причинах приподнятого, праздничного настроения зимовки. А как было не заметить! Мы ходили именинниками.
Почтительное обожание «солнышка нашей зимовки» проявлялось у каждого из нас по-своему, а так как все мы были люди разные, то и по-разному.
Федор Черных проявлял свое чувство тем, что… никак не проявлял. Да, да… будь эта девушка для него безразлична, он и держался бы иначе, проще. А тут он весь был собран – «на взводе». Он боялся! Боялся выдать себя, боялся оскорбить ее взглядом, движением, словом – и оскорблял сухой официальностью, пугал напускной строгостью. А может быть, он сам себя боялся?
Зато Валерий Петровский проявлял свое обожание шумно и эффектированно. Он блистал перед Оксаной удалью и молодечеством. Он загонял собак, если рядом с ним на нартах сидела Оксана. На ее глазах он делал безумные прыжки с гор и ломал лыжи. Каждого убитого им зверя он непременно волочил в комнату к Оксане, к ее ногам (оставляя на полу кровавые следы, которые ей потом приходилось замывать). Он глядел на нее странными глазами и то и дело хватался за нож.
А доктор? Он «ухаживал» за Оксаной Нестеровной так и в такой манере, как ухаживал бы дома, на Большой земле. Вечерком он подсаживался к ней и, поминутно поправляя то пенсне, то галстук, начинал разговор о Москве, о театрах, о книгах, о медицине. Он был неизменно ровен с девушкой, вежлив, корректен; без запинки называл ее по имени-отчеству, а когда беседа кончалась, говорил, прощаясь: «Мы провели чудесный вечерок, не правда ли?» – после чего ему следовало бы раскланяться, прижав шляпу к груди, пообещать «позванивать по телефону» и идти в ночь искать заблудившийся трамвай или такси. Но в наших условиях этот стиль, увы, жестоко нарушался, и доктор просто отправлялся спать в соседнюю комнату.
А кок? Бедный «адмирал»! Его времена прошли. Он говаривал мне как-то с грустью: «Печальная мысль, браток, мучит мою старость. За всю мою долгую собачью жизнь ни разу ни одна женщина не поцеловала меня даром, бесплатно». Он привык покупать любовь за чулки и за шали. Теперь уж ему было не до любви. Он служил нашей королеве бескорыстно и преданно, – пожалуй, самый бескорыстный из всех нас. Улыбка «солнышка» была ему наградой.
Только Яшка выпадал из атмосферы всеобщего обожания, созданного нами вокруг гостьи: он говорил Оксане нарочитые грубости, подчеркивал свое абсолютное презрение к «бабам» вообще и к ней в частности, дразнил ее. Отчего же тогда любил он околачиваться подле нее в кают-компании?
Вот так-то все… Что? Вы хотите спросить: а шестой? Не забыл ли я шестого? Ну что ж, скажу и о шестом.
Я любил, когда она приходила в мою мастерскую, трогала инструмент, возилась подле двигателя: ей все нужно было знать. «Что это?» – спрашивала она, тыкая пальцем. Я отвечал. Если не спрашивала, молчал и молча любовался ею. Теперь я не находил, что она не похожа на ту девушку.
Зато мой старый болтун движок тараторил без умолку. Он трещал ей, что она чудесная, мужественная девушка, что у нее ясные, хорошие глаза, что ее нельзя не любить, – и не смел сказать ей. А когда она уходила, он набрасывался на меня.
«Тю-фяк! Пен-тюх! – сердито пыхтел он. – Ну что ж ты сидел, как бревно? Что ж ты ей не сказал?»
Он ругал меня долго, моими же словами. Потом ему становилось жаль меня, и он полупрезрительно, полусочувственно бурчал, утешая: «Ах, и одинокий же ты человек на земле, Алексей Богучаров. Ох, и одинокий…»
Он и сейчас – много с тех пор времени прошло – все меня и ругает и утешает…