Текст книги "Обыкновенная Арктика"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– Колдун, колдун… – смеются зверобои, – ты приметы знаешь.
– Приметы! – сердится старик. – Если голова на плечах есть – «примета»: человек умный. Ничего вам не скажу, скажу одно: сайки нонче много.
– Это к чему же… сайка? – робко спрашивает молодой парень с пухлыми губами. Он, видно, и впрямь считает дядю Тереня колдуном.
– Непонятно тебе, сосунок? – хмурит старик косматые брови (глаза смеются). – Задача! Сайка – рыбешка маленькая, с палец; белуха – зверь большой, с корову. Вот и пойми, что от чего зависимость имеет. – Он с удовольствием замечает, что парень-сосунок даже рот в изумлении открыл, и с торжеством заканчивает: – А вот и отгадка. Что зверь, что рыба, что человек – всяк за пищей ходит. Белуха – за сайкой, песец – за пеструшкой, человек – за зверем. Так-то, сосунок.
Зверобои зовут дядю Тереня идти дальше с ними.
– Вместях веселей! – говорят они, не желая расставаться с веселым стариком.
Но он только качает головой в ответ.
– На том спасибо! Однако мне в сторону свернуть надо. К хозяину тундры на поклон пойду.
– К деду Курашу? – удивляется начальник партии. – Жив еще старик?
– Всех переживет! У стариков кость крепкая.
Он говорит это с гордостью. Подымается на ноги, берет палку и глядит, прикрыв глаза ладонью, на восток, туда, где синеют горы.
– Пойду! – говорит он просто и, не попрощавшись, взмахнув палкой, уходит.
Зверобои долго смотрят ему вслед.
А он идет, высокий, прямой, тощий, и нет износу ни ему, ни его сапогам из белой кожи.
Он не поет сейчас, не смеется в усы, не наклоняется над травинкой и камнем. Он идет на поклон к хозяину тундры, робкий, почтительный, такой, как и тринадцать лет назад, когда впервые шел к деду просить совета, покровительства и благословения. Вот и речушка, которую даже на картах называют речкой деда Кураша, вот и жилье.
Дядя Терень тщательно обивает у порога снег с сапог и входит.
Дед Кураш лежит на кровати в чистой белой рубахе, торжественный и светлый. Эта торжественность пугает дядю Тереня, он поспешно снимает шапку, торопливо кланяется.
– А-а! – приветствует его дед Кураш. – Лешак-шалопут пришел! Все ходишь, молодой человек?
– Хожу, Егор Кузьмич.
– А я, брат, лежу.
Бабка Дарья с грохотом ставит горшок в печь.
– Ты не плачь, – сердито кричит ей дед, – не плачь, слышь? Не люблю.
Но бабка и не плачет (она плакать не умеет).
– Каменная, – ворчит дед, – хоть слезу б уронила. Муж ведь помирает. Не кто-нибудь.
– Я те помру, я те помру, черт! – кричит вдруг бабка. – Ишь время нашел!
– Не я, мать, время нашел, – укоризненно, но мягко выговаривает ей дед Кураш. – Это, мать, меня время нашло. Уж в такую глушь я от него спрятался, а вот нашло-таки…
Дядя Терень осторожно подходит к постели и присаживается на табурет. Он хочет закурить трубку, но не решается. Надо бы что-нибудь сказать, да слов нет. Он вдруг чувствует, что точно: тринадцать лет пролетело, как одна минута… Неужто помрет дед Кураш?
– Да, пожито, – говорит дед Кураш.
Ему хочется поговорить перед смертью, наговориться досыта, надо много сказать: много прожито, много думано было (в тундре думается хорошо), много вызнано, – все надо рассказать, все. И дед Кураш сердечно рад, что пришел к нему человек, пришел послушать старика, – вот и умирать легче.
– Да, пожито… – говорит он, вздыхая. – Пора и того… на тот свет аргишить[3]3
Аргишить – кочевать.
[Закрыть].
– Рановато бы еще… – робко вставляет дядя Терень.
– Не рано, молодой человек, чего уж! А прямо, скажу: не хочется. Ведь кто помирает, а? Дед Кураш помирает. Здешних мест владетель. А? Так я говорю?
– Так, так…
– То-то! Пришел я сюда, здесь следа человечьего не было. Было это… Эй, Дарья, в котором мы году пришли?
– В девятьсот втором, старик.
– Вишь. Тридцать лет и три года. Пришли мы сюда с бабой да с дитем. Огляделись. Медвежий край. Баба плачет.
– Врешь, не плакала я.
– Плакала. Ты, черт, слезливая. Плакала, тебе говорю. А я на нее – цыц! Нишкни! Не плакать, дура, надо – петь надо. Ты кто на деревне была? Ты раба была. Всем раба. Помещику – раба. Уряднику – раба. Старосте – раба. Мужу – раба. А здесь? Мы, говорю, с тобой, Дарьюшка, здесь сами помещики, сами цари. Ишь простор какой! От станка к станку сотни верст. А что зверя! Что птицы! И воля! Хошь пей, хошь бей, хошь слезы лей – все на своей воле.
Он задумчиво опускает голову на грудь и долго молчит. Дядя Терень боится нарушить его думы и молчит тоже. Бабка Дарья, нахмурившись, стоит у постели и, подперев кулаком подбородок, смотрит на мужа. Ее лицо точно из камня, и глаза сухие, но у губ сложились две морщинки, и в них все: и великая нежность и великое горе.
– Ты слушай, слушай меня, молодой человек, – вдруг сердито кричит дед Кураш, – ты не перебивай… – Он поводит злыми глазами. Ему кажется, что он все время говорил, а не думал про себя, а его не слушают, перебивают.
– Я и то… молчу… – испуганно оправдывается дядя Терень.
– Не перебивай! Я худому не научу. Не ты один приходил ко мне уму-разуму поучиться. Ты слушай.
И он начинает долгий рассказ о том, как полюбились ему это глухое место, эта речушка и камни на ней, как поставил он избу, а подле избы – капканы, как стал он постигать премудрость тундры и других учить промыслу, как стали к нему люди за советом ходить, а сам он – ездить за умом к ненцам («потому врут, что они – дикий народ, они – самые мудрые люди на земле»), и теперь он может многому научить людей («случись ученый тут, большущие книги мог бы он с моих слов написать»), – да вот умирает, и промысел передать некому. Народила Дарья ватагу ребят, а где дети?
– Где у нас Сережка, Дарья?
– Сереженька на зверобойке, дед.
– А Петрушка где?
– Петрушка на Мурмане летает.
– А Васек?
– Васек на Челюскинском мысу.
– Шалопуты! – ругается дед. – Шатаются по белу свету, а отец помирает один.
– А ты подожди помирать-то, дед, – вкрадчиво говорит дядя Терень. – Сынов дождись. Я их тебе всех соберу.
– Подождать! Это, брат, молодой человек, не от меня зависит. Это как еще смерть резолюцию положит. Однако сынов дождусь, – говорит он вдруг и решительно обводит всех сердитым взглядом. – Опять плачешь, Дарья? Что ты меня раньше время хоронишь? А ты чего, черт, лешак, приуныл? Разве так деда Кураша привечают? Играй песню, песельник. Ну!
Бабка Дарья в возмущении даже руками всплескивает.
– Ты чего выдумал? – кричит она. – Чего выдумал?
– Играй песню, Терень! – властно приказывает дед; и дядя Терень, как и тринадцать лет назад, откашлявшись, запевает песню:
Гой ты, тундра бесконечная… Эх!
Нам родная мать – не мачеха… Эх!
Наша волюшка – привольная…
Э-эх!
Дед Кураш слушает его, качает в такт бородой, но голова его все ниже и ниже клонится к подушке. Он закрывает глаза и тяжело дышит.
Дядя Терень испуганно обрывает песню и бросается к старику. Дед что-то шепчет, дядя Терень с трудом разбирает слова:
– Сынам напиши… пусть поторопятся… Не смогу я их долго ждать…
С тяжелым сердцем уходит дядя Терень из избы Егора Курашева. И кажется ему, что и дорога стала труднее и ноги слабее.
«Тоже ведь смерть не за горами. Все мы подле ее капканов ходим, и неведомо, когда тебя ее давка придавит».
А тундра звенит и поет. Вот и хозяин умирает, а ей дела нет. Все идет своим чередом: вскрываются реки, тает снег, бегут в залив ручьи, нерпа просасывает во льду лунки, все идет своим порядком. Трофимов о новой бане хлопочет, Митяй – об охотничьем ноже, Арсений мучится ревностью, а Жданов – любовью, сосед Настю ждет, чайка кричит, песец бежит, нерпа на солнце греется. И, если дядя Терень помрет, все будет ждать свою Настю сосед и обрадуется ей, когда она приедет.
Наконец вдали засинел мыс Лемберова. Здесь последнее зимовье на пути к Диксону.
Так и на карте показано: мыс Степана Лемберова. А ведь Лемберова дядя Терень лично знал, не раз с ним подле спиртишка грелся. Был Степан Лемберов простой человек, тобольский плотник и объездчик собак, прожил долгую бродячую жизнь на севере, участвовал в первой экспедиции Циглера на землю Франца-Иосифа, а потом в экспедиции на «Герте», разыскивавшей Седова, жил на Диксоне, построил баню, а в 1920 году умер. На его могиле и сейчас крест из серого плавника, а на карте напечатано его имя.
И деда Кураша имя есть на карте. Может, и бухточку, где живет дядя Терень, когда-нибудь назовут его именем? Все-таки без следа не исчезнет с земли человек, не растает, как снег весною.
Так размышляя о жизни и смерти, подходит дядя Терень к избе Повойниковых.
Согнувшись, входит в низенькие сени, распахивает дверь, из-за которой доносятся крики и плач, и попадает в драку.
Не отскочи он в сторону, быть бы старику покойником: мимо него со свистом проносится табуретка, шлепается о двери и разлетается щепками.
Дерутся братья Повойниковы: у младшего лицо исцарапано в кровь, у старшего по губе течет алая струйка и глаз припух. Бабы визжат и тоже лезут в драку. Баба старшего, худая, злющая, растопырив пальцы, наскакивает на противницу, ее когти страшны; баба младшего, пухленькая, маленькая, в растерзанной кофточке, обороняется чем может, но больше слезами.
– Мир дому сему! – хмуро произносит дядя Терень и сбрасывает мешок с плеч.
Повойниковы сразу стихают. Бабы поспешно застегивают кофточки, младшая прячется за занавеску. Братья вытирают кровь с лица и смущенно отворачиваются. А он молча проходит к столу, медленно опускается на табурет и кладет на стол руки.
– Весна нонче ранняя… – говорит он, словно ничего не видел. – В Широкой лед взломало третьего дня. Белушатники говорят: нынче у Горла лед. – Он обводит избу равнодушным взглядом: поломанные табуретки, поваленные лавки, люльку, в которой младенец плачет, и тем же тоном спрашивает: – Ну? Чего не поделили?
Старший Повойников – огромный, нечесаный, ленивый мужик страшной, тупой силы; младший – проныра и жулик. Вероятно, задирает младший. Он же и бывает битым. Жена старшего – баба-ведьма, жена младшего – овца и дура. Вероятно, заводит старшая, она и подзуживает мужа. Все это дядя Терень знает и спрашивает без надежды помирить братьев и их жен.
Младший Повойников первый начинает выкладывать свои обиды. Говорит он визгливым, бабьим голосом, бросая злые взгляды на брата и на его жену. Старший смущенно молчит, за него говорит его жена. Она всех перекрикивает и сыплет на дядю Тереня ворох сплетен, обид, – все это житейские мелочи, все от шершавости быта. Изба – тесная, а люди – колючие, словно ежи в норе.
В таком деле судьей быть трудно. Но дядя Терень честно пытается разобраться во всем.
– Стойте, граждане, – строго говорит он, надев очки. – Давайте по порядку. Так что ты говоришь, Семен, о капканах?
Но его перекрикивают голоса спорщиков, и он, безнадежно махнув рукой, умолкает и снимает очки.
Спор разгорается с новой силой. Визгливо кричит Повойников-младший, размахивает руками и все время обращается к дяде Тереню, бросая косые взгляды на жену брата. Хрипло ругается жена старшего, шипит из-за занавески жена младшего. Наконец и старший Повойников, все время молчавший, не стерпев, бьет кулаком по столу и орет неведомо что, всех перекрывая своей могучей глоткой. Теперь уж быть драке.
Но дядя Терень, про которого в шуме совсем забыли, слышит плач в углу, встает, подходит к люльке, наклоняется к младенцу и говорит сердито:
– Эх, люди, люди! Дите разбудили… Родители!
Оттого ли, что сказал он это с сердцем, оттого ли, что ссора вдруг выдохлась, но Повойниковы сразу стихли.
И во внезапно наступившей тишине слышно, как плачет ребенок. Он плачет настойчиво и обиженно.
У Повойниковых дядя Терень не задерживается. Некогда, да и не хочется.
В сенях младший брат торопливо сует старику записку.
– Пошли телеграмму, – возбужденно шепчет он, – нехай разведут нас с братом. Убьет он меня.
Старший догоняет дядю Тереня уже за мысом. Он снимает шапку и протягивает старику бумагу. Дядя Терень, не читая, кладет телеграмму в мешок.
– Эх, люди, люди! – качает он головой. – Звери в берлоге.
Повойников смущенно опускает лохматую голову.
– Не осуди! – хрипло просит он и разводит руками.
Долог путь до моря сизого… Эх!
Тяжек путь до острова скалистого… Эх!
Где ты, мачта, где заветная?
Э-эх!
Вот и заветная мачта выглянула из тумана. Вот и черные скалы. А за скалами уж и море сизое. Путь окончен.
Дядя Терень входит в бухту Диксона. Снег со льда сошел, и бухта – как двор хорошего хозяина – чистая, точно метлой выметенная. Только в ямках во льду чернеет мусор, но и он сверху покрыт тонкой, прозрачной ледяной коркой… Похоже на стеклянные шары, украшение комодов.
Первым делом дядя Терень отправляется на радиостанцию. Здесь вытряхивает он свой мешок и наблюдает, как несутся в эфир и заботы Трофимова, и ревность Арсения, и любовь Жданова. Вот последняя радиограмма отстукана. Теперь дело дяди Тереня – ждать. И слушать.
Он сидит в кают-компании, окруженный полярниками, прихлебывает кофеек из большой кружки, лакомится засахаренным лимоном и слушает. Слушает он жадно, все нужно знать ему: и что на свете делается, и какие караваны идут, и где нынче лед. По целым часам сидит он подле репродуктора, окутанный облаками табачного дыма, подолгу простаивает у карты, на которой флажками расцвечены пути кораблей. Расспрашивает синоптиков, радистов, моряков с зимующего лихтера. С ним люди разговаривают охотно, он умеет и спросить, и послушать, и свое слово вставить. Он ничего не записывает, – такой моды у него нет, он и не знает, что можно новости записывать, но что он услышал и понял, то запомнил прочно. Кок говорит, что дядя Терень совсем «нафарширован новостями», – а старику все кажется, что узнал он мало.
Однако засиживаться на Диксоне нельзя. Весна торопит: ныне она ранняя. Она уже во всей красе: дожди и туманы. Это и есть полярная весна. Дядя Терень озабоченно прикидывает в уме сроки: обратный путь будет во много раз труднее.
– Летуй с нами, дядя Терень, – предлагают радисты.
– Мне, мил человек, летовать здесь никак нельзя, – отвечает он. – Меня люди ждут.
Однако и уходить никак невозможно. Вот уж со всех концов получены ответы на телеграммы, только от бабенки Арсения все нет и нет.
– Экая бабенка какая непутевая, – злится дядя Терень, но не уходит с острова, ждет: как без радиограммы к Арсению явишься?
Тоскливо глядит он, как тает под дождем лед на бухте, – он весь уж в дырочках, точно сыр. Почернел и съежился снег на северных скатах гор. А ответа от бабенки все нет. Пролетел над островом первый косяк гусей, это уж гусь самостоятельный, – а ответа нет. Все сроки вышли, нет и нет ответа. Радисты решили подсобить дяде Тереню в беде.
– Мы ее к телефону вызовем. Врет, явится.
И точно – на другой день дядю Тереня вызвали на рацию.
Он очутился перед микрофоном и услышал женский голос:
– Алло! Я слушаю…
Старик даже растерялся. Ведь это что, ведь это из Москвы голос… Ведь это он сейчас скажет, а в Москве услышат. Тут зряшное слово сказать нельзя, тут весь мир тебя слышит.
– Алло! – нетерпеливо зазвенел в ухе женский голос. – Ну, что же вы не отвечаете?
«Капризная дамочка», – подумал дядя Терень и вдруг рассердился: экая баба! Еще кричит. Лед вот-вот тронется, а тут все сиди, ее листика дожидайся.
– Я мужу вашему сосед… – сказал он в микрофон, не уверенный, что слова его услышат.
– Ах, сосед! Очень, очень рада. Ну, что он, как, бедненький мой? Ах, знаете…
– А то, что нехорошо вы делаете, милая дамочка. Нехорошо, – сказал дядя Терень в микрофон и даже головой покачал. – Я тебе это по-стариковски скажу, попросту. Кабы ты дочка моя была али сноха, я б… – и тут диктор дернул его за рукав, и он остановился. – Ну, то-то, – проворчал он.
– Я не понимаю, – сконфузилась бабенка. – Что это вы говорите?
– А то говорю, – сердито закричал в микрофон дядя Терень, – что нельзя так. Муж тебе, баба, не игрушка, вертеть им тоже нечего. Радиограмму получила, сказывай?
– Получила….
– А ответ, что же? Я, бабонька, тут прохлаждаться не могу. Да и муж ждет. Муж он тебе аль кто?
– Ну, муж…
– А коли муж, уваженье к нему иметь надо. Хоть и муж, а все человек он. Тоже сердце имеет. Не пар. Тебе хаханьки, а он не ест, не пьет… сна решился.
– Я напишу, напишу… – заторопилась женщина. – Я сегодня же… Ах он глупый!
– Чего напишу? – закричал дядя Терень. – Нет у меня больше сроку ждать. Ты это понять можешь: скоро лед пойдет. Лед. А… – махнул он рукой. – Что ей про лед толковать-то…
Радисты, корчившиеся от смеха во время этого разговора, и тут решили подсобить дяде Тереню.
– Гражданка, – сказал в микрофон диктор, – вы продиктуйте радиограмму, а мы ее передадим с соседом.
– Только чтоб хорошую телеграмму, – проворчал дядя Терень. – Плохую не понесу.
Радист стал записывать: «Я жива, здорова, по тебе очень скучаю…»
– Скучаешь, как же, – буркнул старик, – ты еще про кино напиши.
«…очень скучаю… жду тебя не дождусь. Деньги получила, но все уже вышли. Но это ничего, хотя трудно мне. А затем оставайся здоров, себя береги. Целую. Твоя Фрося».
– Нет, нет! – закричал дядя Терень что было силы. – Не беру такую телеграмму. Не беру.
– Что ты, дед? – удивились радисты.
– Просто «целую» не беру. Пущай крепко-крепко, горячо целует, тогда понесу. Шалишь!
– Ну, крепко… крепко… горячо, – пролепетала Фрося в эфир. – Какие вы странные!
Радисты вписали: «крепко-крепко, горячо», и довольный дядя Терень через час шагал со своим мешком за плечами по бухте, трогал лед палкой и пел.
Теперь только бы поспеть домой к большой воде! Дядя Терень идет скорым маршем, где можно – напрямик через тундру, где нельзя – напрямик через залив. Он торопится. Надо успеть опять на все зимовья зайти, всем письма раздать и выложить то, что всего важнее, – новости. Капсе, как говорят якуты; пынель, как говорят чукчи.
Великое дело – новость! Человек, принесший новость, – нужный, желанный человек в тундре. Ему – красный угол в избе, ему – почетное место у котка.
Но дядя Терень не чванится новостями, он ими не торгует. Он щедро раздает их встречному-поперечному, и они, сразу став крылатыми, летят по тундре. Новости важные, нужные: о том, где лед идет нынче, и когда каравана ждать, и чем баржи гружены, и какие люди едут, и какие цены на зверя везут, и какие порядки ожидаются. Все дядя Терень узнал; все, что узнал, роздал.
В избе Повойниковых дядя Терень нежданно-негаданно застал мир. Он глазам не верит: за столом дружно сидит вся семья, лица у всех праздничные, светлые, бабы в розовых кофтах, старший Повойников причесан, у младшего на лице умиление, царапины позажили.
– Мир дому сему! – бормочет дядя Терень и уж раздумывает, отдавать или нет радиограммы из конторы.
– Дядя Терень пришел! – радостно визжат обе бабы и тащат старика к столу.
Ничего не понимая, он садится, обводит всех глазами: мир, мир написан на всех лицах, – и, обрадовавшись, поднимает чарку.
– Ну, – говорит он, – чтоб и нам, и вам, и всем добрым людям! – И пьет.
Обед проходит шумно и дружно. Но после обеда младший отзывает старика в сторону и спрашивает:
– Ну, как?
– Принес вам развод, – нерешительно говорит старик. – Аль невпопад.
Младший задумывается. Потом говорит:
– Однако давай.
Старик отдает радиограмму из конторы: младшему оставаться на мысе Лемберова, старшему переселяться на зимовье Жданова.
– Это как же? – вдруг громко произносит младший. – Отчего же Ивану ехать? Это и я очень просто могу поехать.
Все в избе настороженно затихают.
– Ишь ты! – криво усмехается младший. – Ивану лафа какая. Промысел Жданова известный, с нашим не сравнить.
Швыряет телеграмму в лицо старшему и шипит:
– Вперед забежал? Ловкой!
Старший Повойников еще и разобраться ни в чем не успел, а жена его уж вцепилась в Семена, а Семенова баба – в него. Драка вспыхивает сразу, трещат бабьи кофты, летят табуреты…
– Стойте! Стойте! – надрывается дядя Терень. – Люди вы аль не люди? – Он кое-как выбирается из драки, хватает мешок и ружье. – Тьфу! – плюет на пол и скорее вон.
«Что за люди! – недоумевает он, оставшись один. – Тундра широкая, а им тесно…»
Однако некогда размышлять о Повойниковых. Некогда думать. Теперь только смотри да смотри. Лед тончает, забереги стали огромными, что полыньи, тундра топкая, вязкая, под каждым камнем – лужа, реки вскрылись, разлились, трудная дорога, мокрая.
А времени мало!
«Застану ли еще деда Кураша в живых?» – озабоченно думает дядя Терень.
Деда Кураша он застает подле избы. Старик лежит на лавке, греется на солнышке.
– А-а! – встречает он дядю Тереня. – Долго ходишь, молодой человек! Бывало, раньше шибче ходил.
– Оно раньше ноги ходчее были, – шутит дядя Терень, – теперь самоходы мои выходились. Надо себе автомобиль заводить.
– Заведи, заведи. Ну, как сходил? Счастливо?
– Ничего. Приедут к тебе, Егор Кузьмич, сыновья. Ты дождись!
– А-а! – усмехается дед в бороду и не может улыбки скрыть. – Приедут-таки, шалопуты. Испужались. А вот возьму да, не дождавшись, помру. А? – И он смеется своей угрозе.
Дядя Терень начинает выкладывать новости. Сперва государственные, политические.
– Вот в Москве под землей дорогу выстроили, – сообщает он, – называется метро.
Но деда Кураша новости московские не интересуют. Раз и навсегда он ограничил свои интересы делами Арктики. Здесь его изба, его промысел, его дети.
– Ну, как там… какие полеты будут? – спрашивает он.
«Это про Петрушу вопрос», – отмечает про себя дядя Терень и рассказывает о полетах.
– А что про зверя слыхать? Как нонче белуха идет, как нерпа, как морж?
«А это про Серегу», – догадывается дядя Терень и рассказывает о зверобойке.
– Так, так, – одобрительно кивает головой дед. – И о полярных станциях слыхал? Как нынче на Диксоне? Али, например, на Челюскином мысу?
«А это уж про Ваську», – улыбается дядя Терень и рассказывает про Ваську, то бишь – про станцию на Челюскином мысу.
Вот и все новости выложены. Можно и в путь. Дед сердится, что гость уходит так скоро, но понимает – засиживаться ему нельзя.
– Оставил бы я тебя еще на день, – говорит на расставанье старик, – да ноги нонче у тебя не те. Торопись. К большой воде не поспеешь.
Целый день сеется дождь, мелкий настырный, и когда дядя Терень добирается до избы Жданова, на нем сухой нитки нет.
Жданов встречает его, как всегда, молча, ни о чем не спрашивает, ведет в избу и, пока дядя Терень сбрасывает с себя мокрую одежду, достает из сундука свою и дает старику.
Потом оба садятся к огню и закуривают.
– Я послал, – кратко сообщает дядя Терень: с Ждановым научишься краткости.
– А-а! – равнодушно отзывается Жданов.
– Ответа наказывал не ждать?
– Ну?
– Я и не ждал, – заканчивает дядя Терень и протягивает к огню ноги в шерстяных ждановских чулках.
Оба молчат и курят.
Слышно, как стучит дождь в окно.
– Однако, – вдруг говорит дядя Терень, зевая, – однако писулька тебе какая-то пришла…
Лицо Жданова начинает медленно краснеть. Но он ничего не говорит, не торопит дядю Тереня, только трубкой пыхтит, – трубка, как назло, погасла.
Дядя Терень достает из мешка радиограмму и сует Жданову.
«Я получила ваши розы, дорогой друг. Спасибо от всей души. Часто и тепло вспоминаю нашу встречу в тундре и еще раз вам, как тогда, скажу: хороший вы, правильный человек. Будурада вас увидеть в Москве, если случится вам быть там. Сердечный привет.
Татьяна Логинова».
Жданов долго, очень долго читает радиограмму и вдруг сам начинает рассказывать о Татьяне Логиновой, о том, как встретил ее в прошлом году, пятого июля, в тундре (она геолог), как посчастливилось ему оказать ей услугу, пустячную, а вот помнит, и как думал о ней с тех пор, всю зиму думал, думает и сейчас…
– В Москву поеду. Погляжу на нее. Только погляжу. И обратно сюда!
– Один вернешься? – будто невзначай спрашивает дядя Терень.
Жданов бросает на него свирепый взгляд и рычит:
– Один! А ты что думал? Один, черт тебя подери!
В избе Трофимова дядя Терень мешок кладет прямо на стол, вся семья собирается вокруг, и старик торжественно раздает подарки: Митяю – книги, хозяйке – сгущенное молоко в банках и скляночки с лекарствами и присыпками из больницы, Трофимову – хозяйственные мелочи.
Митяй вертит в руке книги и смотрит на дядю Тереня исподлобья.
– Ты чего? – спрашивает отец.
– Ничего, – надув губы, ворчит Митяй, – надул…
– Ах, да! – говорит дядя Терень, хлопая себя рукой по лбу. – Я и забыл!
И, лукаво улыбаясь, вытаскивает из кармана нож и отдает Митяю.
Подарки розданы, теперь – новости. Трофимову нужно рассказывать обстоятельно. Это не Жданов, не дед Кураш. С Трофимовым можно долго и смачно говорить о политике. Гадать, будет ли нынче война, или нет, и какого урожая ждать в колхозах, и каких цен на зверя.
Как всегда, дяде Тереню не хочется уходить из теплой, домовитой избы Трофимова. Хорошо бы остаться и сидеть вот так у огня, курить, беседовать, слушать, как стучит дождь в окно, как возится девочка в люльке, как повизгивают в сенях собаки. И то сказать, довольно уж он походил на своем веку. Место старика у печки.
Но, рассказав все новости, он встает, выколачивает трубку о каблук, надевает мешок на плечи, прощается и выходит.
Всю дорогу от избы Трофимова до жилья Арсения дядя Терень последними словами ругает Арсеньеву бабенку. Это из-за нее потерял он на Диксоне три дня. Три дня, шутка ли сказать. Три дня, когда тут каждый час дорог. Час весну делает.
– Вот чертова баба! – ругается старик, перепрыгивая через трещины и проваливаясь по грудь в ледяную воду. – Ох, баба анафемская! Да коли бы ты дочкой моей была б аль снохой – я б…
К жилью Арсения он добирается из последних сил. Все мокро на нем. Он дрожит и от холода и от усталости, проклинает дорогу, бабу и себя за то, что связался с этими делами.
«Ишь какие дела завелись в тундре: любовь, ревность. Сроду не было. И люди стали беспокойные, и вёсны хуже, и вода холодней – до костей пронизывает, да и кости не те (главное – кости не те), что прежде. Все тело ноет. Совсем застудил ты себя, старик. Ах, дела!»
Но когда Арсений, исхудавший, обросший бородою, страшный, нетерпеливо бросается к нему навстречу и кричит: «Ну? Ну? Ну?», – старик, стуча зубами от холода, первым делом отвечает ему:
– Принес, принес. Крепко целует. Дай отогреюсь, погоди, отойду…
Но прежде всего он отдает Арсению радиограмму, потому что душа у человека болит всегда сильнее, чем кости.
Арсений вырывает радиограмму из окоченевших рук старика и жадно читает.
– Ишь! Ишь ты! – бормочет он, весь расплываясь в улыбке. – Ишь! – сконфуженно хмыкает он.
Вот уж душа и вылечена. А кости – что кости? Кости стариковские, привычные, – отошли и они. Снова можно в дорогу.
– Ты не уходи! Не уходи! – просит Арсений. Нельзя человеку оставаться одному наедине с горем, но еще труднее – с долгожданной радостью. Теперь только бы говорить, говорить, рассказывать о жене, о том, как она любит его и он ее и как они чудесно жить будут…
– Ты не уходи, дядя Терень, золотой ты человек! – просит Арсений. – Теперь как раз нам выпить следует!
Но старик помнит о соседе, который тоже ждет. Тоже, поди, душой изболелся. Надо идти. Надо идти.
Сосед стоит на высоком берегу и смотрит в залив. Над Енисеем – рев. С треском взламывается лед, льдины сталкиваются, со скрежетом переворачиваются, бьются; снежная пыль столбом стоит в воздухе.
«Теперь дядя Терень заливом не пойдет! – грустно думает сосед. – Теперь пойдет берегом, в обход. И ждать сегодня нечего».
В последний раз бросает он взгляд на ледоход и вдруг далеко-далеко в заливе замечает одинокую черную фигуру: она мечется среди льдин, прыгает. Сосед всматривается и с ужасом узнает дядю Тереня.
– Дядя Тере-ень! – кричит он испуганно. – Что это ты?
Но старик не слышит. Кругом грохот, рев, треск. Лед ползет из-под ног, прочные ледяные поля вдруг раскалываются в самом надежном месте и заливаются водой. Большая вода идет, большая сила идет, как с ней старику сладить?
– Вот проклятая баба! – ругается он, вспомнив жену Арсения, и мечется по льдине.
До берега еще далеко. А на берегу мечется сосед, невольно повторяет движения старика на льдине, всплескивает руками:
«Ах, беда какая! Что же теперь, а? Пропал старик!»
Вдруг он решается, бежит к лодке, сталкивает в воду, прыгает в нее и, отталкиваясь шестом от льдин, торопится на выручку. Лодка скользит среди ледохода, обломки льдин летят в нее со всех сторон.
– Э-эй! – кричит сосед. – Дядя Тере-ень!.. Подержи-ись!.. Держи-и-ись!..
Старик замечает лодку.
– Ты заче-ем? Заче-ем? – кричит он сердито. – Тебя раздавит, че-ерт!
– Ты держи-и-ись! – доносится до него.
И старик, ожесточенно сплюнув, прыгает на соседнюю льдину, а с нее на следующую, и еще на следующую, навстречу лодке.
Через полчаса оба шабра[4]4
Шабер – сосед.
[Закрыть] на берегу. Оба мокрые с головы до ног, оба измучены.
– Приедет Настя… – говорит старик, – вот вода пройдет, она и приедет. – И отдает радиограмму.
Сосед, сконфузившись, читает. Дядя Терень глядит, как проносятся мимо льдины с отпечатками его шагов. Они несутся в море.
– Это хорошо, что Настя приедет. А? Как думаешь? – конфузясь, спрашивает сосед. – Человеку без бабы никак невозможно жить.
– Это верно, – соглашается старик. – Такое уж дело, – и смотрит на ледоход.
Соседу вдруг становится стыдно за свою радость.
«Что ж это я, – все о себе да о Насте! Надо и старика спросить».
– Ну, а ты, дядя Терень, что из дому получил? Хорошие вести?
– Из дому? – смеется старик. – А у меня, мил друг, никакого дома нет.
– А родня?
– И родни нет. Бобыль. Как подорожник у межи, один… так-то!
– А кому же ты радиограмму посылал?
– Я? Никому.
– Так ходил ты зачем? – удивленно спрашивает сосед.
Но старик не отвечает.
Идет большая вода – это всего интереснее.
«Значит, поспел-таки!» – думает старик и снимает шапку, словно приветствует большую воду.
1939