355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Иванов » Сочинения. Том 2. Невский зимой » Текст книги (страница 11)
Сочинения. Том 2. Невский зимой
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Сочинения. Том 2. Невский зимой"


Автор книги: Борис Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

НА ОТЪЕЗД ЛЮБИМОГО БРАТА

1

Мы выходим на бетон аэропорта; медленно идем рядом; более не разговариваем. Головокружительное небо, циклопические квадраты лётного поля, утренняя дымка. Избегающие слов и прикосновений, мы словно раздеты. Я должен все запомнить: странную постройку, напоминающую барак, – к ней направляются идущие впереди, – бесчувственность тела, то ли от вчерашней выпивки, то ли от бессонной ночи: в пустой квартире провожающие бродили и шептались…

Боже мой! Боже мой! Вот подмостки жизни! Софиты ослепляют – и ни одной заготовленной реплики. Из похоронного молчания процессии смотрю вокруг. Одни уедут – другие останутся. Что будут делать небо, камень, дюраль самолетов, когда люди навсегда покинут их!..

Марк всегда элегантен, на ботинках ни одного пятнышка. Как я привык к его лицу! – знаю, каким взглядом он сейчас провожает косо бегущую бродячую собаку, какой улыбке друга соответствует вот этот чемодан в руках короткошеей дамы. В его глазах небо, в прищеминах ноздрей – сырость, я иду в запахе его сигарет вчерашних и позавчерашних, в шагах размах, который не у всех одинаков. Мы расстаемся и никогда больше не встретимся. И все-таки это его праздник – людям в зеленых фуражках он может весело смотреть в лицо.

Идущие впереди предъявляют бумаги и оказываются за сетчатой оградой. «Марк! – с ужасом спохватываюсь я, – ты вчера сказал, что не хочешь уезжать, не позвонив Марии. Марк, ты просил напомнить. Марк!» И сквозь ассоциацию: о, у моего друга имя евангелиста! – на меня смотрит незнакомое лицо. Чуть откинутая назад голова: отступника? закланного?…В полузакрытых глазах темнота… Взгляд мертвеца.

Я пожимаю ему руку. Затем отыскиваю локоть, я хочу перенести свою улыбку на эту бесцветную маску – и чувствую, что по законам чудовищной хитрости все ближе подталкиваю его – единственного друга – в проход к таможне; все остальное только скрывает эту задачу. Марк все это понимает и тем насмешливее, полуспиной удаляясь, отстраняется. Зеленые нетерпеливо дожидаются, когда он потянется в карман за выездными документами. Марк входит в барак, не обернувшись.

В толпе провожающих сдержанно заплакала старая еврейка. Не то Богу боялась не угодить, не то начальственной охране. Я позавидовал ей и присевшей на корточки девушке, которая спрятала руками лицо и что-то яростно шептала. Я был пуст. И надеялся, что прощание с единственным в моей жизни другом не будет таким нелепым, – должно быть какое-то продолжение. И этого продолжения я жду у железной сетки.

Незнакомые люди в толпе знакомились. Толпа мудреца. Подтянутые, радикально настроенные молодые люди уже куда-то толпу вели. Они установили, что женщин нужно разместить на сумках, рюкзаках, чемоданах, проинформировали, что таможенный досмотр длится часа полтора. Им не возражали, но называли досмотр «обыском», другие – «шмоном» и «экспроприацией». Тут же рассказывали случаи, когда удавалось кое-что провезти. За толпой несколько бородатых мужчин в помятых пиджаках пили водку. Среди них я увидел Марию. Как нелепо и непоправимо – Мария опоздала… Я бросился к ней, как будто вместе мы могли что-то исправить.

– Мы где-то встречались, – сказал галах из свиты Марии, загораживая мне дорогу. – Хотите выпить?

Я отказался. Но меня обступили, передают бутылку, ногтем отмечают на стекле допустимую дозу и следят, пока я делаю глоток.

– Вы – маргинальный тип, – приговаривает меня кто-то.

– Прекрати свой психоанализ, – сказала Мария.

– Ты глуп, Петров, – поддерживают ее.

– «И мерзкий притом», – процитировали за моей спиной.

– Вообще, что нам тут делать! «Прости» сказано, пора уходить.

– Если ты мавр, уходи.

– Но где такси, где деньги!

Я сказал, что дам трешку.

Тот, знакомство с которым я не припомнил, мое предложение отвел:

– Деньги есть. «Поиски монеты» – один из наших ритуалов. Верно, скоты?

– И один из лучших.

– Он делает нас лучше, чем мы есть.

– Он нас заводит слишком далеко.

Я подумал, что привилегии придворного штата Марии заключались в том, чтобы требовать от всех приближающихся к ней исполнения некоего церемониала. Оплачивая глоток, я сказал:

– Но не далее аэропорта.

Тот, кто назвал меня маргинальным типом, спросил, не Марка ли Мильмана я провожаю.

– Вот один из немногих настоящих людей. Я знаю это от тех, кто видел его голову в деле.

– Да, да, – киваю я. Водка возвращает мне ясность. И вместе с тем, думаю, что если долго пробыть в этой компании, кого-нибудь захочется шарахнуть. – Разница, в сущности, одна – одни уезжают, другие остаются.

– Уезжают гении, – последовало уточнение.

– Но мы остаемся. То есть нас остается всегда достаточно много.

– То есть, ты хочешь сказать, что мы бессмертны…

Вся пятерка рассмеялась. Я понял, что между собой они ведут давно начатую игру и сейчас она идет с хорошим результатом.

– Хотите закусить?

Это сказала Мария – божья матерь клана болтунов. Она восседает на рюкзаке и держит на коленях большой желтый портфель открытым. Несколько мгновений я проблуждал в небесной эмали ее глаз. – Доставайте, там есть хлеб и ветчина. Ищите.

Наклонился – и будто вошел внутрь картины бархатного Тициана.

– Мария, кого ты провожаешь – Марка? – Я сказал «ты», потому что почувствовал – на «вы», которое предложила Мария, нам все равно не удержаться. – Марк вчера мне сказал, что не хотел бы уехать, не попрощавшись с тобой… Остались какие-то счеты?

– Не выдумывай! Какие счеты! Мне жаль его. Я не уверена, что он должен был все бросить. Впрочем, не знаю. Мы расстались с ним слишком давно. Тебе это известно. Что его там ждет? Если бы решил уехать ты, это легко было бы понять.

Мне душно и тоскливо. Но я сидел и слушал, почему Марии легче было бы понять, если бы на месте Марка оказался я. Неужели так много изменилось за эти три года?

– Будешь слушать, тогда расскажу почему и зачем он уезжает. – Я делаю паузу. Мария поднимается. Она понимает, что для посторонних слушателей я говорить не буду.

– Мария, все мы выходим из дома, – начал я с интонацией лектора. – Не все ли равно зачем. Итак, Мария, человек вышел из дома, и его остались ждать – жена? дети? родители? – не важно. Важно, пожалуй, что он мужчина, а ждать осталась женщина. Ты спросишь, любили ли они друг друга? – ответ тут такой: он знал, что ушел ради общего для них дома. Ей известно это тоже. Вот и все. Любовь это или нет, страсть или интеллектуальная блажь – такие вопросы не касаются существа дела. Мужчина вышел из дома таким, каким он был. Она осталась ждать такой, какой была. Они связаны. Он должен вернуться, исполнив то, ради чего из дома вышел, она – дождаться, ибо какой смысл возвращаться в дом, в котором тебя не ждут. Мне кажется, «свеча горела на столе, свеча горела» – об этом.

– Неправдоподобно, но продолжай, – сказала Мария.

– Правдоподобные моменты будут немного позже. Конечно, можно было бы начать так: «Стояло прекрасное утро юности, когда он шагнул за порог дома. Его сердце было полно надежды, а голова – чудесных планов…» и т. д., и т. п. И потом: «Он не сомневался в том, что, не успеет солнце коснуться горизонта, он вернется, и вернется в дом победителем, и руки любимой обнимут его» и т. д., и т. п. Это более похоже на правду, ты не находишь? Но, когда наступили сумерки, его дом был еще далеко. И не потому, что он заблудился, как часто думают, а потому, что планы исполнены не были, а он не хотел возвращаться, не достигнув цели.

Некоторые женщины лучше мужчин знают предназначение мужчины. По вечерам они стоят на пороге дома, и не успел муж с пустыми руками и виноватым лицом появиться на улице, они начинают его поносить последними словами – так, чтобы слышали все: «Бездельник, трус, тупица! Нужно быть дурой, чтобы связаться с таким никудышником!» Некоторые женщины лучше знают собственное предназначение: они жалеют мужчин, потерпевших поражение, как жалеют обидчивых детей.

Здесь я остановился. Мария, вижу, улыбается. Тогда я продолжаю:

– Я уже сказал, что мужчина, о котором идет речь, в этот вечер домой не вернулся. Он решил идти до конца – вернуться домой не иначе как победителем. Одним словом, он прекрасно знал свое предназначение. Неважно, где провел он эту ночь – на скамейке вокзала или в поезде, а может быть, у костра с человеком, который тоже не хотел возвращаться ни с чем, – возможно, он станет его товарищем.

– Твоя история обещает быть красивой, – сказала Мария.

– Отнюдь, – говорю я. – Я заранее учел этот недопустимый, на мой взгляд, дефект. Однако настаиваю на том, что человек, о котором рассказываю, действительно не вернулся домой в тот вечер, а на следующий день ушел еще дальше. На длинных дорогах, где счет ведется уже не на дни, а на годы, мужчине иногда до безумия хочется пережить иллюзию возвращения. Это слабость? – не знаю, но, признаю, в этом случае он что-то все-таки теряет, теряет, с точки зрения эстетики…

Нет, мой герой не идеален. Можно было бы продолжить так: «Однажды он проходил мимо дома, на пороге которого стояла печальная женщина. Она кого-то ждала, как где-то ждали и его. Он, усталый и запыленный, с тем одиночеством в глазах, которое делает мужчину похожим на бродячего зверя, разве не напоминал ей далекого возлюбленного…» Соответствие не полное. Но, согласись, им есть о чем поговорить. У них, как говорится, много общего. Простим им слабость: ему иллюзию возвращения, ей иллюзию, что она, наконец, своего любимого дождалась. Однако посмотрим, с чем пришел этот мужчина в ее дом. Его руки, мы знаем, по-прежнему пусты, но как горячо он говорит о своих проектах…

Мария продолжает улыбаться – а я говорю об этих прекрасных проектах, в которых еще сохраняется силуэт «прекрасного утра юности» и верность покинутому дому. Но об этом говорить другому человеку и в чужом доме! Все становится страшно сложным, хотя бы потому, что каждый может подозревать другого в неискренности. Кто возьмется рассудить, где здесь преданность, где здесь самообман? И он, скажем так, «в темную, ненастную ночь» покидает свое пристанище и бежит назад – к своей единственной, и возвращается не только бесплодным, но и грешным.

Мария задумывается – и тогда я начинаю говорить об абсурде, с которым сталкивается тот, кто настаивает на недостижимом или – труднодостижимом.

– Существует черта, переступив которую, человек утрачивает всякую надежду на возвращение. Не обязательно видеть в этой черте государственную границу. Она существует и внутри нас, и не менее реальна, чем граница с проволокой и караульными собаками. С какого-то момента человек начинает понимать, что вернуться он не успеет. Если он понял, что зашел, как говорится, слишком далеко, то любое решение на этой черте не имеет больше смысла. Повернуть назад, чтобы умереть по дороге домой, так же бессмысленно, как продолжать свой путь без надежды на возвращение. Ничем не хуже на этой черте провести оставшиеся годы в размышлении о человеческой безысходности. Я не знаю, кто здесь прав, во всяком случае мне неизвестны доводы, доказывающие чью-то правоту. Как по-твоему, я ничего не прибавил и никого не приукрасил?

– Ты хочешь сказать, что Марк зашел слишком далеко?

– Да.

– И это призвание подлинного мужчины?

– Ты не согласна?.. Но тебе хотелось бы знать, что делают те, кто остается дома?

– Я знаю. Но говори.

– В доме ведь тоже понимают, что время возвращения истекло. И монологи, произнесенные в пустоту, более ничего не значат. Вот один из них: «Я знала, что ты настоящий мужчина, тебя ничто не может остановить – ни чума, ни звери дикие, ни каменные стены…» и так далее. Или другой: «Любимый, я все равно буду любить тебя, даже если вернешься с пустым рукавом инвалида…» и так далее… Все приготовления к встрече уже ни к чему. Я хочу заметить, что с какого-то момента жечь свечи бессмысленно. И тот, кто продолжает ждать, прав не более того, кто свечу задувает. Марк решил переступить черту, он не отказывается от своей цели. А потом?.. А потом, возможно, он всю жизнь будет возвращаться домой без всякой надежды успеть вернуться. И Марк с этим согласился.

– Ты рассказал ему это?

Я кивнул. Я не ожидал, что моя байка может так Марию взволновать.

– Дмитрий, нам надо с тобой поговорить. Эти мысли каждый день приходили мне в голову. Поедем потом к тебе или ко мне? – Мария крепко сжимает мою руку и заглядывает в глаза.

– Может быть, может быть, – говорю я.

Я вижу и свое место в схеме, которую сочинил сам. Схема делает все возможности прозрачными. Я думаю об этих возможностях и смотрю на ленту шоссе, на зеленеющие пустые поля, заканчивающиеся где-то там, в низком дыме пригородных заводов. Но я-то знаю, подобно Марку, я на той же самой роковой черте, и выиграть невозможно. И мне ясно, что любое решение приму, как свою судьбу. Это не значит, что моя судьба мне нравится. Каково бы ни было мое будущее, оно будет, хотя бы немного, горчить.

– У меня есть знакомый, – сказал я, когда мы вернулись к друзьям Марии, – с общественной функцией весьма странной. К нему советуют обращаться, когда кто-нибудь умирает. Он оформляет акт смерти, заказывает похоронные принадлежности, арендует место на кладбище. И прекрасно выглядит на поминках: красиво траурный гость, респектабельный посланец с того света…

– Мы его знаем, – прерывает меня психоаналитик.

В это утро я как-то легко теряю равновесие. Психоаналитик ожидает продолжения рассказа о посланце с того света – а я сердито сбиваюсь.

– Черт возьми! Мне неизвестно продолжение. Просто есть вещи, – вспыхиваю, – которые другие переживают вместе с тобой… – И ухожу в сторону, отчего-то весь вспотевший.

О, Большой Бен! Конечно, это он. Мне неизвестны его тайны, но красивая молодая полнота, священническое спокойствие, от которого, кажется, исходит благоухание, намекают на его миссию. Я киваю ему, возвышающемуся над толпой, и он прекрасно отвечает. Вчера он навестил Марка и тотчас с ним удалился на лестничную площадку. Вот как выглядит служитель переправы через реку, из-за которой не возвращаются!

– Вы всюду, – говорю я. Но, по-видимому, даже намеком не стоило обозначать его свободные обязанности. Незаурядное существо было передо мной. Чувствую, как легко мои слова входят в поле его понимания и как прочна и эластична преграда, которая не позволяет приблизиться к чему-то такому, что отдалено от всех непосвященных в святая святых его веры и дела. Он мог бы помочь мне додумать до конца мои мысли, обещающие спокойствие. Но догадываюсь, что научусь разговаривать с Беном лишь после того, как сам обрету спокойствие без его участия.

– Вы мне нравитесь, – сказал я самонадеянно и отошел к проволочной сетке.

Перед таможней бетон залит как попало. Из трещин высовывается овечья травка. По влажному бетону двигаются странные, спаренные насекомые. Они подскакивают и падают на спину, и начинают все сначала. Некоторые раздавлены. Меня ужасает тривиальность их бесстыдства. Я думаю о том, о чем думал уже не раз, – без физической близости в моей стране мораль не существует.

…Марк, где ты? Я тебя потерял где-то между молитвенно льющей слезы еврейкой и Марией, глотком водки и непристойными насекомыми. Мне хочется возражать здесь всем, потому что не хочу смешивать моего друга ни с кем. Но в моем сердце, где ты должен был находиться, – отверстие. Так, наверное, выглядят душевные раны. Да, именно так. Я уже видел их прежде – несколько штук – на картинах Михаила Кулакова: черные кратеры на ржаво-грязной поверхности. Но разве я не повторяю в некотором роде Марка, о котором сказал, что он похож на экспериментальный истребитель: в полете сгорает все, кроме самой топки.

Прости, я не упрекаю тебя. Я называл тебя «расширителем вселенной». Не будь тебя, я видел бы этот мир иначе. В каждом из нас есть что-то от тебя – во мне, в Марии… и в твоем отце (старик Мильман все-таки явился, его невозможно не узнать по вызывающей неторопливости. Машина, на которой он приехал, делает на шоссе разворот), все мы, Марк, соучастники твоей жизни.

Ты мне понравился, когда еще писал стихи, но не стихами. Должен ли я припоминать тот случай в вечерней школе – и нас, ленивых от недоеданий учеников! Контрольная по алгебре. Никто к работе не был готов. Ты взял швабру и метнул ее в клубок проводов над распределительным щитом. Там вспыхнул голубой огонь, и наш этаж погрузился в темноту. Потом перед каждой контрольной класс совещался, и если большинство решало – берем тайм-аут, – та же швабра летела в проволочную бороду.

О тебе не скажешь словами Плутарха, что ты в юности выказал «величайшую приверженность к порядку и отцовским обычаям». (На всякий случай оглядываюсь по сторонам: не хочу, перед другими порочить твои юношеские годы.) И все же о тебе можно сказать, что ты испытал радости человека, «окруженного почетом за совершенные деяния».

Я принуждаю себя думать о Марке, как базарная торговка – восхвалять свой товар. Разве не отдаю себе отчет в том, что нет человека, к которому я испытывал бы такие приступы неприязни, как к тебе, Марк Мильман. О, эта чрезмерность иронической вежливости! Ты равнодушно допускал в каждом способность и быть гением, и карманным вором. Тебе ничего не стоило поднять человека над всеми, – и не успел он оглядеться на этой высоте – ты уже сбрасываешь его вниз, именно так ты выражал свою неприязненность к другим, тебе было важно, чтобы человек сам принимал участие в своем падении.

Недостойное занятие – шарить в коридорах чужих биографий, но жизнь Марка – это и моя жизнь. Щепетильность в нашем случае угрожает лишить прошлого нас обоих. Ты не находишь? Впрочем, на «роковой черте» все допустимо. Мы вышли в дорогу из разных домов, но стояли они рядом, хотя и через улицу.

2

Я был с Марком, когда, не допущенный Галей Подорожной в квартиру, он летел по зимней улице в паре яростной речи. Он влюбился – и я с изумлением увидел, какие неправдоподобные страсти способна вызвать заурядная девица с постным, кабачковым лицом. Кража крупных сумм, слава поэта и математика, уголовное дело и хитроумные маневры – он все готов был привести в действие, чтобы взять приступом кассиршу гастронома. Потом наступило затишье. В школе никак не удавалось с ним заговорить, а дома – не заставал. Я ожидал всего, но никак не стоической меланхолии, с которой он стоял на переменах у окна. Я еще не знал, что Галя Подорожная сдалась и он раньше меня узнал, что это такое.

Марк был деликатен, когда наконец «об этом» заговорил. Но вскоре ему надоела полуоткровенность, как надоела Галя Подорожная. И на меня хлынул поток скабрезностей, трезвого анализа чувств и рассказов о тех отвратительных приемах, которыми он заставлял несчастную Галю, нелепую рядом с ним, писать выспренные письма «с того света», как иронизировал мой друг, и искать с ним встречи. И тогда я его возненавидел.

Он недоумевал, как можно встать на сторону человека, которого не знаешь. Ведь, собственно, он мог ничего мне о кассирше не рассказывать. И тогда я, как ни в чем не бывало, продолжал бы играть с ним в шахматы, ходить в кино и дурачить вместе учителей. Я отвечал: я не на стороне Гали Подорожной и не против нее – я за то, чтобы счастливыми были все. Теория всеобщего счастья в моей юной голове за несколько дней споров с Марком приобрела удивительно законченный вид.

Помню субботний вечер. Мать предупредила: меня давно ожидает приятель. Вхожу в комнату неподкупным судьей. Марк со стула улыбается – черт! наконец он понял меня. И свою неправоту. Он торжественно поднимается со стула и произносит: «Да! Галя имеет право на счастье!» Я не мог скрыть слез. О, сладкая боль своей правоты!

Марк говорит, что готов немедленно идти со мной к Гале Подорожной, просить у нее прощения и хоть завтра зарегистрировать с нею брак. Мы вышли на улицу, я – переполненный радостью восторжествовавшей правды, Марк – своей моральной решимостью, и проговорили до начала нового дня: о справедливости, о человечности, потом о Достоевском, эсерах, большевиках, о начальстве и порядке, о неграх, о Сталине, о Кирове, о евреях, родителях, о власти вообще и о лжи, к которой склонны власть и родители, о вычеркнутых из истории именах, о рабочем классе, о России, о дураках, об обывателях, о честных людях… Мы спорили, но нам не нужна была ни точность, ни победа убеждений. С высоты своей патетической взволнованности мы смотрели на мир, в котором нам было суждено родиться. Это были наши Воробьевы Горы. В несовершенстве мира мы не видели ничего устрашающего, хотя и знали, что у нашего разговора не должно было быть свидетелей. Мы верили, что несовершенный мир – арена, на которой нам будет отведено место.

Что же касается Гали Подорожной, то выяснилось, что с регистрацией придется подождать, поскольку Марку недостает нескольких месяцев до восемнадцати лет. А потом… А потом Галя была забыта.

После школы я решил из принципа идти работать на завод, ты из принципа – в науку. Это расхождение нас не удручало. Мы гордились своими решениями. Где-то в будущем наши пути должны были непременно встретиться. И там, в той точке встречи, мне казалось, каким-то образом объявится и Галя Подорожная. Я представлял кассиршу, улыбающуюся, в летнем платье – словно на свадебной фотографии. Предполагалось, к тому времени она, конечно, давно все поняла и простила Марка, ради торжества всеобщего счастья!..

Вот эта точка! Аэропорт. И мне недостает ни фантазии, ни оптимизма представить впереди какую-нибудь другую.

– Чего здесь встал!

– Что? – переспрашиваю таможенного солдата. Мне показалось, он о чем-то меня спросил.

– Отойди отсюда! – вот что говорю.

– А, – понял я. Оторвался от сетки и встретился глазами с Юлием Иосифовичем.

Мы раскланялись. Отец Марка чувствовал себя здесь неважно. Ему трудно было освоиться среди людей неизвестных, которых – вдобавок – подозревал в своей несостоятельности. Я сказал, что здесь мы ожидаем, когда Марк пройдет досмотр. Я сказал «мы», потому что имел в виду Марию. Юлий Иосифович с наивным удивлением оглядел толпу: неужели у его сына столько провожающих? Я не стал разубеждать его, отошел в сторону – на пустые бетонные квадраты. Как это ни странно, простор был необходимым условием размышлений о том, что с нами случилось.

С расстояния в десять шагов смотрю на отца Марка и на других. Как все красивы! Я не говорю о Марии и о Юлии Иосифовиче: круглая голова и плечи борца позволяют отнести его к породе Давидов – даже брадатые болтуны с расшлепанными славянскими носами, расчувствованные на всю жизнь сатиры, безупречны в своей законченности. Чем не Рахиль та бесплотная девица, которая теперь отрешенно подставила лицо бледному солнцу и ожиданию. Я прекрасно знаю, о чем пишут подпольные поэты. Они пишут о Рахили, о Самсоне, об играх в тени кущ, о Боге. И почти каждый о Хароне. Не здесь ли, на окраине хмурого города, его переправа!

Марк, сейчас я вспоминаю, твою «лодочную» речь, которую могу повторить из слова в слово. Немногое помню с такой отчетливостью, как тот час – именно час, потому что лодка была взята напрокат на один час. Я сидел на веслах и греб навстречу волнам, поднятым речными пароходиками, ты – на корме, в вязаной куртке и со студенческим чемоданчиком у ног. Я еще не сменил армейское обмундирование на гражданское и щурил глаза, как будто передо мной были все те же казахские степи: солнце и пыль.

В последние месяцы службы я о многом думал. О тебе, конечно, тоже. Когда мысли привыкают парить над землей, они на удивление красивы и логичны. В казармах дискредитацией этих мыслей я занялся сам. Я хотел иметь более правдоподобную версию мира. Мне старые твои контраргументы в этом деле весьма пригодились. Я имею в виду те, которыми ты оспаривал мою теорию всеобщего счастья. Я начал кичиться своей реалистичностью, хотя и за твой счет, в которую, однако, внес ту самую логическую последовательность. Или максимализм. Это одно и то же.

Я сказал тебе, что кое-что понял за то время, пока мы не виделись. Теперь я знаю, кому в этой жизни принадлежит все и какими несложными приемами цели достигаются результаты – расчет, воля, сила! Свою силу я чувствую и сумею отвоевать свое место под солнцем. Мне жаль тех, кто доверяется школьным иллюзиям. С меня их хватит. Тебе предложил что-то вроде союза при условии: ты разделяешь со мной веру в эти постулаты.

– Знаешь, – закончил я, – я не особенно жалею, что, пока мне вдалбливали в голову: «карабин состоит из семи основных частей», другие зарабатывали дипломы. Я сумею их обойти…

Возможно, я хотел набить себе цену. Ты молчал и смотрел в сторону.

– Так вот ты какой путь решил избрать! – так начиналась твоя речь, со сдержанного удивления и с правом на патетику в конце, если такая потребуется. – Если не шутишь, советую тебе пореже излагать свое кредо. На этом пути вещи своими именами не называют. Добавь к своим постулатам еще два: ложь и притворство. Это мой вклад в твою новую теорию.

Я не сразу понял, ты иронизируешь или со мной соглашаешься. И довольно глупо улыбался. Ты продолжал.

– Ты хочешь немногого. Но сейчас тебе кажется, что ты гигант. Вдумайся в то, что ты говоришь: «Я был наивен, принимал мечты за действительность, но теперь знаю, каков мир на самом деле». Ты отказываешься от больших, как говорится, целей, но почему ради этого немногого готов пустить в ход все: силу, расчет и – как ее? – волю. Ты же капитулировал! Я бы тебя понял, если бы в тебе увидел разочарованного человека. Ты же поверил в грязь жизни, в чудеса демагогии, в ненаказуемость беспринципности. Ты поверил в силу низости и решил подчинение ей превратить в попутный ветер своей карьеры. И мнишь, что познал все.

Твоя правота в слабости, в неверии в себя. Но почему, не могу понять, у тебя такой гордый вид? Ты ведь сдался! Тебе показалось, что ничто и никто не устоит перед людьми, действующими по приказу, вдохновленными вознаграждениями и фамильярностью начальства. Ты заметил, что отличившиеся живут в особняках, прибывают на службу в собственных машинах. Ты прав, далеко не все проводят свое время на плацах – некоторые пишут диссертации, другие сочиняют солдатские песни, пьют коньяк и провозглашают тосты за то, чтобы мир остался таким, каков он есть. Ты заметил это – и гордишься своим реализмом. Но когда-нибудь ты почувствуешь, как твой реализм скуден и довольно страшен.

Ты же знаешь, что есть люди, которые никогда не согласятся с тобой. И ты, ради твоего успеха, превратишь их в своих врагов и, вместе с себе подобными, сделаешь все, чтобы обречь их на вымирание. Те, кого ты избрал в образцы, знают больше тебя – хотя бы то, что «несложные приемы» успеха нуждаются в драпировках, что своим оппонентам нельзя давать возможности для возражений. Люди со «школьными иллюзиями» должны лежать под надгробным камнем, и даже право сочинять эпитафии на их могилах нужно сохранить за собой. Ради моего прежнего хорошего отношения к тебе, даю тебе совет: побольше помалкивай с чужими…

Я был изумлен. Осторожно посмотрел по сторонам: в сторону набережных, пустующих в эти часы, на пароходики, пробегающие свои маршруты без единого пассажира, но по расписанию. Корма лодки, где ты сидел, словно входила в измышленный тобой спектакль, как часть декорации. Я ни черта тебе не верил, ни одному слову! Твой монолог выходил за все мои представления о том, что и как можно сказать. Такое возможно только в театре – вот суть моего изумления. После того как ты закончил свой монолог и закурил, должны были разразиться аплодисменты. И если бы я сам догадался тебе крикнуть «браво», уверен, ты сумел бы это оценить улыбкой щедрой, но и опустошающей, ибо заставляла быть тебе благодарным.

Я не мог долго придти в себя от изумления еще и потому, что в армии сделал из тебя идола. Мне не на кого было опереться. В армии становишься либо «Швейком», либо «ефрейтором». Я пустил в ход твои жесты и интонации, я разучил манеры холодной вежливости, я освоил твой прием: защищаясь, никогда не прибегать к общим заявлениям – ухватиться пусть за ничтожный промах противника, ухватиться и давить в незащищенное место до тех пор, пока он не признает себя побежденным.

Я неплохо подражал тебе. Меня стали побаиваться и без нужды не задевали. И наконец, назначили охранять какой-то хлам в подвале казармы. Здесь я начал вести дневник и спать. В этом подвале я успел превратиться в оппонента самому себе. В лодке ты вернул меня себе.

3

Бью кулаком по бедру: но где же враги? Опять небо, бетон, кучка людей у изгороди. В мареве круглый купол астрономической обсерватории. Жизнь – это паутина и путаница, пляска пыли в солнечном луче.

– Простите меня, – говорю Юлию Иосифовичу, – мне не совсем по себе.

Профессор кивает. Его губы принимают участие в речи чуть больше, чем обычно.

– Трудный поступок… Трудный поступок… Надеюсь, мы сохраним с вами связь… дружбу.

– Конечно. Безусловно. Я в этом уверен.

Иду на край бетонного поля и падаю в траву. Еще секунду наблюдаю занятия насекомых на дне травяного леса. Удары сердца – и забылся.

…Что-то делаю. Уясняю что-то серьезное. Здесь люди, и я говорю им про обнаруженное. По мере того как рассказываю, вижу, как растет их озадаченность и тревога. Я иду или меня ведут – словно передают из рук в руки. Отчетливо: расправляю на столе не то газету, не то карту, не то что-то напоминающее рентгеновский снимок, – смотрите, вот тут! Тревога сгущается и распространяется. Все тотчас принимают НЕОБХОДИМЫЕ МЕРЫ. Никто не смотрит на часы – даже такая заминка недопустима. За этим слежу я и другие. Постоянно напоминаю, что нечаянно допущенная неточность должна требовать быстрой и точной коррективы. Сознательно не произношу слово «коэффициент», ибо догадываюсь, что оно само содержит опасную неточность. Нужно внимательно следить и за другими подобными словами. Мое удовлетворение растет, но позволительно лишь отметить: опасность не приближается. Понимаю, что все мы суеверны, но это также не то, о чем позволительно говорить, как непозволительно придавать значение Голосу, который повторяет одну и ту же фразу. Возможно, весь сон – всего лишь одна длящаяся фраза:

ВЫ НИКОГДА НИЧЕГО НЕ УЗНАЕТЕ.

Вскочил на ноги и в панике почти побежал – неужели ошибка все-таки вкралась: я пропустил выход Марка из таможни. Но нет, небольшая группа продолжает стоять у ограды. Теперь, можно было бы сказать, «в честь отъезжающих давался лишь скромный камерный концерт». Пожилой таможенный солдат подобрел, он даже сказал, что одного нашего уж слишком долго проверяют. Чувствовалось, что он перешел на сторону тех, кто болел за благополучный исход досмотра.

Я улыбаюсь не только от симпатии к солдату, не только молнии толщиной с канат, упершейся в далекий холм, не только башне обсерватории, в которой по ночам люди сосредоточенно рассматривают, во что превратило небо несовершенство их телескопа, – да, мы никогда ничего не узнаем, – но я улыбаюсь от того, что ничто не мешает нам задавать друг другу вопросы. Вот человеческое право, которого нас никто не может лишить! Познать все – и умереть, такой финал слишком удручающ. Уж лучше умереть, задавая последние свои вопросы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю