355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Кремнев » Бетховен » Текст книги (страница 6)
Бетховен
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:02

Текст книги "Бетховен"


Автор книги: Борис Кремнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Он суетливо помогал Джульетте раздеться, уверяя, что ему нисколько не помешали, что записывать он и не собирался, что все, однажды сымпровизированное, он запоминает напрочь, на долгие времена, и многое из того, что сочиняет, вынашивает годами, прежде чем нанести на бумагу.

Он говорил сущую правду. Только несколько лет спустя нафантазированное им в этот вечер зазвучит во второй и третьей частях бесподобной «Авроры» – Двадцать первой сонаты для фортепиано.

Гостьи улыбались – Джульетта лукаво и шаловливо, Тереза с мягким укором. Только сейчас Бетховену пришло в голову, что все это время они простояли на ногах: и кресла и стулья были завалены рукописями. Долго не раздумывая, он подбежал к креслам и смахнул на пол все, что громоздилось на них. Теперь гостьи смогли, наконец, присесть.

А он вместо того, чтобы развлекать их разговором, направился к роялю.

Бетховен знал, в чем его сила. Он играл. И это было сильнее любых обвораживающих слов.

Он играл и изредка посматривал на Джульетту. Она сидела не шевелясь, вытянув тонкую шею, чуть запрокинув лицо и прикрыв глаза длинными, густыми ресницами. А когда ресницы, вздрогнув, приподнимались, на него глядели темно-голубые глаза, и ясные и обжигающие.

И тогда ему казалось, что в комнату, где на окнах исходит слезами осень, вошла весна.

Когда на другой день Бетховен вернулся с прогулки, чтобы в условленный накануне час начать заниматься с новой ученицей, он в недоумении остановился перед дверью. Из квартиры доносился крик. Звонкий девичий голос кого-то бранил. Смачно, с видимым удовольствием, не стесняясь сильных выражений.

Открыв дверь, он удивился еще больше. Его слуга, отъявленный лентяй, не жалея сил, на четвереньках скреб пол. А рядом стояла Джульетта. Ее волосы были убраны под косынку, а из-под подоткнутого подола платья выглядывали крепкие икры ног. В руке она держала тряпку и, яростно размахивая ею, кричала, что только отпетый негодяй и бездельник, по которому давно соскучилась виселица, мог допустить, чтобы кабинет его хозяина превратился в свиной хлев. И что удивительнее всего, слуга, обычно сварливый грубиян, смиренно помалкивал, трудился в поте лица и время от времени примирительно бормотал:

– Пусть ее светлость графиня не изволит сердиться, все будет исполнено.

А ее светлость графиня, не ограничиваясь словами, протирала тряпкой крышку рояля, подсвечники, ноты, книги, на которых издавна слежалась пыль.

Увидев Бетховена, Джульетта ничуть не смутилась. Деловито кивнув ему, она продолжала работать – раскрасневшаяся, сердитая.

Лишь после того, как комната была приведена в порядок, она сбросила косынку, поправила растрепавшиеся волосы, одернула платье и, подойдя к Бетховену – степенно, с чопорным достоинством, – протянула ему руку.

Он смотрел на эту тонкую, нежную, перепачканную пылью и грязью руку и не знал, то ли изумляться, то ли восхищаться.

Джульетта оказалась хорошей ученицей. Она была от природы музыкальна, обладала отличным слухом и цепкой памятью. Ее крепкие, заостренные на концах, точно коготки, пальцы проворно и легко носились по клавишам.

Джульетта любила музыку. Музыка безраздельно поглощала ее. Как, впрочем, и все другое, занимавшее ее в данную минуту. Минута целиком владела ею. Она не знала и знать не хотела удержу ни в чем. Натура страстная, бурная, она мгновенно воспламенялась, но так же мгновенно и остывала.

Быстрый ум помогал ей схватывать на лету общие контуры явлений. До глубинной же сути их она не могла, да и не стремилась добраться. Ее не удручали долгие поиски истины и связанные с ними мучительные раздумья и тягостные сомненья.

Но она и не была пуста.

С ней было легко и нескучно.

Она с жаром набрасывалась на каждую новую пьесу. С разбега, легко и непринужденно овладевала ею. Но, наткнувшись на трудность, так же легко и с той же непринужденностью отступала. Поэтому ее игра была мила, иногда даже вдохновенна, но всегда далека от совершенства.

Вначале это сердило учителя. Бетховену претила ее мотыльковая легкость. Он, с малых лет привыкший считать искусство тяжким до изнурения трудом и любивший этот труд, выходил из себя. Каждый смазанный пассаж, каждая музыкальная фраза, сыгранная без чувства и выражения, вызывали его негодование. Он вскакивал со стула, топал ногами.

Джульетта хмурилась. Закусив губы и покраснев от злости, она повторяла неудавшееся место до тех пор, пока оно не начинало ладиться.

Но назавтра все повторялось сызнова. Дома у нее не хватало терпения закрепить найденное на уроке. И однажды Бетховен, взбешенный, схватил с рояля ноты и швырнул их на пол. В таких случаях другие его ученицы покорно нагибались, поднимали ноты, и урок шел своим чередом.

Джульетта же осталась сидеть за роялем. На его возмущенный вопрос, почему она не играет, она невозмутимо ответила, что не учила пьесы наизусть… Так пусть играет по нотам!… У нее их нет… Какого же черта она их не берет?… Ноты валяются на полу. Поднимать их она не намерена. Не она их роняла…

Бетховен опешил. Такого с ним еще не бывало. Он по-медвежьи неуклюже, боком прошелся по комнате. Дойдя до угла, искоса взглянул на Джульетту. Она смотрела на него и смеялась. Он хотел было зарычать, стукнуть дверью, убежать… И неожиданно для самого себя тоже рассмеялся. Потом тихонько подошел к роялю, нагнулся, поднял ноты и бережно поставил на пульт.

Урок продолжался.

С той поры она уже не раздражала, а умиляла его. Он умилялся удивительному, как ему казалось, сочетанию легкомыслия и серьезности, слабоволия и воли, празднолюбия и любви к труду, беззаботности и трогательно-нежной заботливости.

Он слишком дорожил временем, чтобы обращать внимание на свой туалет. Как-то она заметила, что у его рубашки рваный ворот. Через несколько дней, придя на урок, Джульетта принесла дюжину новых сорочек. Все до одной они были сшиты ее руками.

Отдавая свой подарок, она серьезно и с гордостью заявила, что Бетховен должен быть счастлив: его модистка – графиня.

Даже легкость, с которой Джульетта относилась к искусству и жизни, теперь не отталкивала, а притягивала его. Он теперь считал, что она по контрасту выгодно дополняет его.

Оставаясь один, Бетховен задумывался о себе и Джульетте и всякий раз при этом хитровато усмехался – да, сумрачному адажио надо стоять рядом с солнечным скерцо. Тогда и тьма сгустится, и свет воссияет ярче.

Чем больше он думал о ней, тем чаще хотелось видеться с нею. И постепенно получилось так, что и ему и ей стало недоставать друг друга.

В обществе пошли пересуды. Но Джульетту они нисколько не трогали. Ей, как говорила она, до всего этого не было никакого дела. Во всем, что касалось ее, существовал только один судья – она сама.

Это радовало Бетховена. Он любил смелость.

Но еще больше радовала редкостная способность Джульетты не быть навязчивой. Теперь они, что ни день, бывали вместе, но она никогда и ничем не стесняла его. Находясь с ней, он в любой момент мог остаться наедине с самим собой. Эта семнадцатилетняя девушка, в сущности еще девочка, обладала тактом зрелой и мудрой женщины. Он сравнивал ее со своей второй матерью – Еленой Брейнинг. Она так же, как Елена, в минуты, когда пред ним вдруг раскрывались далекие дали, видимые только ему одному, когда внезапно на него находил раптус и он переставал замечать все, что происходит вокруг, не только сама не мешала ему, но и делала все, чтобы оберечь его от несносного вмешательства посторонних.

Сравнение с Еленой Брейнинг рождало нежность к Джульетте. Чем дальше, тем больше эта нежность росла, рождая новое, большое и светлое чувство – чувство благодарности.

Да, он был благодарен этой девочке, вдвое моложе его, благодарен за то, что она возвратила ему молодость. «Моя молодость, – вырывается у него в одном ИЗ писем, – да, я это чувствую! – она начинается лишь теперь».

Благодарен за то, что она помогала ему творить.

Именно теперь он испытывает невиданный даже для него прилив творческих сил. «Едва лишь я кончаю одно сочинение, – признается он в письме Вегелеру, – как сразу же принимаюсь за второе; ныне я нередко пишу три-четыре вещи одновременно».

А главное, он был ей несказанно благодарен за то, что она вернула его к жизни, к людям. Их он за последние два года всячески избегал. Хотя любил людей больше всего на свете.

Сама того не подозревая, Джульетта заставила его не думать о том страшном, неотвратимом, что надвигалось на него, о чем он уже знал и чему еще не хотел верить…

И в нем начинает зреть мысль. Сначала отдаленная и расплывчатая, как мечта, а затем все более явственная и непреклонная, как все его желания. Наконец она настолько овладевает им, что он, обычно скрытный и замкнутый во всем, что касается личной жизни, поверяет Вегелеру свою затаенную мечту. Он сообщает другу, что появилась «милая, очаровательная девушка, которая любит меня и которую люблю я. За последние два года я снова испытал несколько светлых мгновений и впервые чувствую, что женитьба может сделать человека счастливым».

Хмельной от охватившего его чувства, он с жаром восклицает: «О, как это чудесно – тысячекратно прожить свою жизнь!»

Но и в упоении он не теряет ясного, безжалостно-аналитичного ума. «К сожалению, она не принадлежит к моему сословию, – с горечью и тревогой итожит он, – и теперь я, конечно, не мог бы жениться на ней. Мне еще предстоит немало борьбы и хлопот».

Но то, что еще смутно тревожило Бетховена, оставляя, хотя и зыбкую, но все же надежду, уже было ясно Джульетте. Мать заявила ей наотрез, что не выдаст дочь за безродного и несостоятельного человека, за какого-то музыканта.

Джульетта осталась верна себе. Наткнувшись на препятствие, она отступила.

Но вместе с тем она любила Бетховена. Джульетта узнала, что родители, всполошившись, спешно подыскивают для нее жениха. И она решила отдать Бетховену то, что по праву любви принадлежало ему, а не случайному и неведомому мужчине, который будет предназначен ей в мужья.

За окном пылал закат, а по комнате метались багровые сполохи. Один из них запутался в волосах Джульетты, подпалил их, и каштановые локоны вспыхнули красным пламенем.

Джульетта сидела, задумавшись, в кресле, спиной к двери, и не заметила, как вошел Бетховен.

А он удивился, увидев ее. Сегодня утром, до того, как ему уйти гулять, они уже занимались.

Бетховен тихонько, осторожно ступая и стараясь не спугнуть ее мыслей, подошел к креслу, остановился за спиной Джульетты и, перегнувшись, залюбовался причудливой игрой красок вечерней зари на ее лице.

Внезапно две руки обвили его шею и с силой притянули голову книзу. Он оторопел – и от полной неожиданности, и оттого, что никогда еще не видел так близко от себя ее лицо, и оттого, что лицо это было фантастически неузнаваемым. Джульетта запрокинула голову, и на него снизу в упор глядела отталкивающе уродливая маска: два немигающих глаза, обведенных снизу ободками бровей, а под ними – пустая белая поверхность, и лишь где-то совсем вверху, над двумя круглыми отверстиями, зияла длинная расщелина рта.

Ему стало не по себе. Он повел плечами, чтобы освободиться, но она быстрой и юркой змейкой, на миг разомкнув руки и тотчас снова сомкнув их, вывернулась в кресле, и теперь вплотную к нему оказалось ее лицо, снова знакомое и желанное. Его обожгла невыносимо яркая вспышка. Он увидел coвсем рядом с собой ее глаза. А потом уже не видел ничего, а лишь чувствовал дрожь, охватившую ее. И он не понимал, отчего она дрожит – то ли от страха перед тем, что должно вот-вот свершиться, тo ли от нетерпения.

Вдруг она оттолкнула его и встала.

Он стоял взъерошенный, красный, вспотевший и от страха и растерянности не смел поднять головы.

Тягостное молчание прервала Джульетта, резко и повелительно сказав, что надо запереть дверь на ключ.

Полная близость, казалось бы, должна была еще больше сблизить Бетховена с Джульеттой. На самом же деле она отдалила его от нее. То, о чем он разрешал себе только мечтать, что считал туманно-желанным и почти несбыточным, далось до обидного легко, без какой-либо борьбы. Оттого оно потеряло всякую цену.

В нем что-то оборвалось, в душе разверзлась пустота, и заполнить ее не могла никакая страсть. Когда они бывали вместе, пустота на время исчезала, когда же Джульетта уходила, пустота появлялась вновь. Порой, если они долго не виделись – теперь и он и Джульетта, не сговариваясь, старались встречаться реже, – его с грубой силой, которой временами просто невозможно было противостоять, влекло к ней.

Встреча оставалась позади, и он испытывал облегчение, что она миновала. Его угнетало, что они должны видеться тайком, скрываясь от людей и страшась огласки. Его раздражало, что она по-девичьи стыдлива и робка на людях и необузданно бесстыдна наедине с ним. Его бесило, что он, больше всего любящий правду и естественность, вынужден не только постоянно ощущать рядом с собой фальшь и ложь, но и беспрестанно лгать и фальшивить.

Поэтому, узнав, что Джульетта выходит замуж, он не испытал острой боли. Перегоревшее не зажжешь вновь. Обидно лишь, что Джульетта, подобно множеству окружавших его людей, оказалась слабым, неспособным к борьбе существом. Впрочем, об этом можно было догадаться давно. Смешно сейчас мучить себя бесплодным раскаянием и сожалением.

Они расстались легко и спокойно, без упреков и обид.

Джульетта Гвиччарди обвенчалась с человеком своего круга. Ее мужем стал граф Галленберг, по странной прихоти судьбы тоже музыкант. И что удивительнее всего, Джульетта в первые годы их брака считала своего супруга композитором, ничуть не уступающим Бетховену, хотя графчик сочинял жалкую, пустую музыку, главным образом балеты. С легкостью, свойственной людям, которыми владеет минута, она сумела уверить себя, что страстно любит мужа. Но этот самообман так же быстро рассеялся, как и возник. Очень скоро Джульетта поняла, что с мужем ее не связывает ничто, кроме детей, которых она во множестве нарожала.

В Италии, куда переехал Галленберг, она жила тоскливо и тускло, нисколько не интересуясь ни мужем, ни детьми, пока случайно не встретилась с неким князем Пюклер-Мускау, ничтожным бездельником, пустым прожигателем жизни и азартным покорителем женских сердец. Меж ними завязался роман – долгий, мучительный, изнуряющий, когда ревность перемежается исступленной страстью, взаимные оскорбления – ссорами со слезами и истериками, скука – вспышками дикого и разгульного веселья.

В 182I году Джульетта вернулась в Вену вместе с мужем, поступившим на службу в итальянскую оперную труппу, обосновавшуюся в столице.

Снова оказавшись в Вене, Джульетта вспомнила о Бетховене – и потому, что воспоминание о юности всегда сладостно, и потому, что он понадобился ей. Графиня и граф, как обычно, находились в нужде. Им постоянно не хватало денег. В Италии Джульетту ссужал ими князь Пюклер-Мускау, здесь она обратилась за помощью к Бетховену.

Он раздобыл пятьсот флоринов и отослал их Джульетте, но от встречи уклонился.

Однако на этот раз Джульетта не отступила. Она настойчиво искала встречи с Бетховеном. И, наконец, добилась ее.

После двадцати лет разлуки они увиделись вновь. Пред ним была женщина с расплывшейся талией, двойным подбородком и бороздками морщин у глаз. Сорокалетняя женщина, бурно пожившая на своем веку и уже отживающая свой век.

Она улыбалась, как ей казалось, легко и непринужденно, а на самом деле испуганно и через силу. Она смотрела на него долгим и, как ей казалось, манящим взглядом, а на самом деле в ее потухших глазах стояли слезы. Она с игривым кокетством вскидывала голову и сама не замечала, что это движение никак не вяжется с ее общим обликом, выражающим крайнюю усталость и душевную надломленность.

Красивой в прошлом женщине редко дано понять, что она уже не обольстительна, а жалка.

Вспоминая былое, Бетховен записал:

«Она очень любила меня – больше, чем своего мужа. Скорее он был ее любовником».

Что же касается последней встречи, то он с безжалостной прямотой заметил:

«По приезде в Вену она домогалась меня в слезах, но я презрел ее… Если бы я захотел принести в жертву свои жизненные силы вместе с жизнью, что же тогда осталось бы для самого возвышенного, для лучшего?…»

Они давно уже сбились с пути и шли не глухими, извилистыми тропами, а напрямик, через чащу. Бетховен, не обращая внимания на кустарник, хлеставший его по лицу, упрямо стремился вперед. Не сбавляя шагу и не думая об отдыхе. Рис, хотя и годился учителю в сыновья, плелся далеко позади. Чтобы окончательно не отстать, он время от времени, собравшись с силами, во весь дух припускался за Бетховеном. Но, снова обессилев, еще больше отставал, пока совсем не потерял Бетховена из виду. Городской житель, он оробел, очутившись один в незнакомом лесу и не зная дороги.

Рис закричал. Никакого ответа. Он снова позвал Бетховена. И опять ему ответила тишина. Тогда он побежал. В том же направлении, в котором скрылся Бетховен. Но вскоре остановился. Откуда-то справа донесся голос свирели, такой же чистый и ясный, как небо в это прозрачное утро. Играл пастух – поблизости были люди.

Рис воспрянул духом и пошел на звук. К его удивлению, кустарник, казавшийся бесконечным, скоро оборвался.

Рис вышел на небольшую поляну.

Посреди поляны, прислонившись спиной к стволу могучего клена, сидел Бетховен. Солнце, пробиваясь сквозь молодую зелень листвы, мягкими бликами ложилось на его лицо. И то ли оттого, что буйные краски весеннего утра били в глаза, то ли оттого, что Рис давно не смотрел на Бетховена со стороны, ему показалось, что учитель неузнаваемо постарел. Землистое лицо, впалые щеки, обросшие черной щетиной, мешки, набухшие под глазами. Длинные спутанные волосы космами свисали на лоб и в беспорядке падали на плечи. Он походил на Робинзона Крузо, прожившего на необитаемом острове несколько тяжелых и безрадостных лет. Сходство еще больше усиливалось костюмом – грубой серой курткой, продранной на плечах, и порыжелыми, давно не видевшими щетки башмаками.

Рис окликнул учителя, но тот не шевельнулся. Он все смотрел и одну и ту же точку, видимо слушая наигрыш пастуха.

Когда Рис подсел к Бетховену и спросил, нравится ли ему нехитрый, полный очарования напев, так гармонирующий с наивной прелестью раннего утра, Бетховен поднял усталые, глубоко запавшие глаза и недоуменно пожал плечами.

Решив, что он, занятый своими мыслями, пропустил мимо ушей его слова, Рис снова повторил тот же вопрос.

Бетховен прислушался. По встревоженному взгляду было видно, с каким напряжением он ищет звук, но не может найти: он поворачивал ухо в противоположную сторону. Заметив, что Рис удивлен, Бетховен вскочил на ноги Он беспокойно вертел головой, вытягивал шею, зачем-то приподнимался на носках, и все понапрасну.

Бетховен изо всех сил старался уловить мелодию и не мог даже определить, откуда доносится она.

С недоумением и страхом смотрел Рис на своего учителя. Когда их взгляды на миг встретились, Бетховен вдруг порывисто пригнулся, словно ему перебили позвоночник, и спрятал лицо в ладони.

Не распрямляя спины и не отнимая рук от лица, он вслепую, шатаясь из стороны в сторону, побрел вперед. Перепуганный Рис не знал, что делать: взять учителя под локоть и повести за собой или, не двигаясь с места, оставить наедине с его страшным и неутешным горем?

Так продолжалось несколько минут. Внезапно Бетховен остановился, выпрямился и оглянулся. Его лицо было неподвижно. Челюсти плотно сжаты.

Он молча кивнул Рису и всю дорогу, до самого дома, не проронил ни слова.

То, что он тщательно скрывал, вырвалось наружу. Тайное стало явным. И усилия нескольких лет пошли прахом.

Бетховеном овладело отчаяние, тупое и безысходное. Он целыми днями отсиживался в приземистом, расползшемся вширь крестьянском домике, затерянном среди других таких же неказистых и бедных домишек деревушки Хейлигенштадт, притулившейся у подножья гор, неподалеку от Вены. Маленькие, подслеповатые оконца скупо пропускали дневной свет, низкие потолки давили своей тяжестью, глухая стена из песчаника отгораживала от внешнего мира. Никого, кроме старика слуги, трижды в день подававшего еду и наспех прибиравшего комнаты, он не видел да и старался не видеть. Друзья и ученики, знавшие, что Бетховен в начале весны по совету врачей выехал в Хейлигенштадт, чтобы лечить свой больной желудок (целебные источники Хейлигенштадта в те времена славились своей силой), поначалу пытались навещать его. Но каждый раз наталкивались на запертые ворота. Долгий стук ни к чему не приводил – дом словно вымер.

И друзья оставили всякие попытки свидеться с Бетховеном.

Он жил в совершенном одиночестве, взаперти, лицом к лицу со своею бедой. И лишь поздним вечером, когда яркая россыпь звезд высвечивала небесную тьму, крадучись, покидал дом, чтобы уйти в поля, где не наткнешься на человека.

Но как ни тяжело ему было теперь, он чувствовал себя все же лучше, чем несколько лет назад. Самыми страшными были первые удары. Тогда он еще не до конца понимал, что сулит ему свист и гул в левом ухе. Но его уже точила тревога, острая и неотвязная. Она будила среди ночи и заставляла со страхом прислушиваться. И если кругом была тишина, он засыпал, спокойно и умиротворенно. В ту пору он еще верил, что все пройдет само собой, так же неожиданно, как пришло.

Если же, проснувшись, он слышал гул – а чем дальше, тем гул становился сильнее – его охватывал ужас. Он вскакивал с постели, выбегал на улицу, спешил за город, наивно надеясь, что вдали от городского шума избавится от зловещего свиста и гула в ушах.

Но тишина полей и лугов не приносила покоя. Он слышал не ее, а шум, не прекращающийся ни на минуту, то нарастающий, то спадающий, будто грозный голос морского прибоя.

Когда ему, наконец, стало ясно, что его ждет, он долго не решался пойти к врачу. Как ни совестно было признаться себе самому, он боялся. Страшился услышать от врача то, что уже знал, – болезнь неизлечима и угрожает полной потерей слуха.

Врачи окончательно повергли его в смятение. Они успокаивающе улыбались и трусливо отводили в сторону глаза. Они бодрым голосом обещали улучшение, когда взамен наступало ухудшение, так же бодро заявляли, что это вполне нормально, что все идет согласно правилам науки. Они лечили каждый по-своему и противореча один другому. Если один прописывал холодные ванны, другой назначал теплые; если один велел закапывать в уши миндальное масло, другой отменял его и советовал пить специальный настой. Но всех лекарей объединяло одно упорное стремление, нужное им и совершенно ненужное ему. Они старались не столько вылечить своего пациента, сколько выяснить причину его заболевания.

И все же он продолжал ходить по врачам. Теперь они пожирали львиную долю его времени. Воровски озираясь, будто человек, пораженный дурной болезнью, он норовил незаметно юркнуть в подъезд, где живет ушник. К мукам обреченного, считающего гибель неотвратимой, – а он тогда думал, что глухота для музыканта то же самое, что смерть, – прибавился невыносимо мучительный страх, что люди проведают о постигшей его беде.

Поэтому, не расслышав собеседника, он притворялся рассеянным, прикидывался, что весь ушел в свои мысли. А потом, словно очнувшись от забытья, просил повторить все, что было сказано раньше. От постоянного напряжения, от непрестанной боязни выдать себя у него появились головные боли. Пребывание на людях стало невыносимым. И чем дальше, тем больше возрастали страдания, и физические и нравственные.

Он с жадностью ловил каждый слух о чудесном исцелении глухого. Чем вздорнее была побасенка, тем наивнее он верил в нее. Верил и надеялся.

И тем горше было крушение надежд.

Он ликовал и, как ребенок, прыгал от радости, узнав, что какой-то врач в Берлине вылечил глухонемого от рождения мальчика. И он весь день просидел в оцепенении, когда выяснилось, что все это выдумка досужего газетчика.

Он по предписанию врача облепил свои руки мушками и, испытывая адские боли, расстался на какое-то время даже с самым неразлучным другом своим – роялем.

Он проклял и науку и бога, когда увидел, что эти мушки совсем не помогли.

Он бросался от врача к врачу, метался от одного снадобья к другому, но улучшения не наступало. Напротив, ему становилось хуже. Слух все слабел и слабел. Теперь уже, чтобы понять актеров, он в театре садился вплотную к оркестру. Он почти не слышал верхних тонов, и мелодия, когда пели или играли тихо, доходила до него урывками. Чтобы понять музыку, он должен был домысливать ее.

При разговоре до него доносились отдельные слова, но он не мог уловить смысла речи собеседника. А когда люди начинали говорить слишком громко или кричать, его бросало в жар и дрожь, и он с великим трудом удерживался от того, чтобы не разрыдаться на глазах у всех.

Хейлигенштадт, куда его направил толковый и опытный врач, принес какое-то облегчение. Хотя полгода, проведенные здесь, в добровольном изгнании и заточении, были, пожалуй, самыми тяжелыми в его жизни. Без друзей, в полном одиночестве, целиком отданный на произвол болезни и мрачных дум, он временами доводил себя до полного исступления. Тогда самоубийство казалось ему единственным исходом.

Избавление пришло неожиданно. Он нашел его в том, ради чего жил и без чего не хотел жить, – в музыке. Она и в беде не покинула его. Глохнущий, он продолжал ее слышать. И не хуже, чем тогда, когда был здоров.

Музыка с прежней, а быть может, с большей силой звучала в нем. Феноменальный «внутренний слух» помогал ему слышать музыку так же явственно и так же отчетливо, как если бы ее исполнял оркестр или рояль. Он с поразительной ясностью различал тончайшие извивы мелодии, охватывал мощные гармонические пласты, слышал каждый голос в отдельности и все вместе.

Бессердечной природе по какой-то дьявольской прихоти судьбы удалось сломить его тело. Но ей не удалось сломить его гордый дух.

Бетховен вступил в схватку с судьбой. Недаром в свое время он написал Вегелеру:

«Я хочу вцепиться судьбе в глотку, совсем пригнуть меня к земле ей, безусловно, не удастся».

Из музыки, сочиненной им в эту жестокую пору, встает иной Бетховен, не тот, что затравленным зверем метался по низким комнатенкам хейлигенштадтского острога. Не подавленный, доведенный до отчаяния, а бодрый и спокойный, уверенный в своих силах. Не жалкий страдалец, растоптанный бедой и захлестнутый горькой волной безысходности, а мужественный борец, непобедимый гуманист, щедро одаривающий людей радостью.

Именно здесь, в Хейлигенштадте, в разгар ужасающей духовной драмы, родилась Вторая симфония-одно из самых радостных и светлых творений бетховенского гения. В ней нет ни одной мрачной нотки, ни единого намека на боль и страдание. Человек, погруженный в пучину несчастья, создал вдохновенную песнь о счастье.

Это был подвиг беспримерной силы и мужества.

И он вернул Бетховена к жизни. Поздней осенью, покидая Хейлигенштадт, а вместе с ним и надежду на выздоровление, Бетховен возвращался в Вену иным, нежели приехал в деревню.

Кризис остался позади. Как ни мучителен он был, Бетховен выстоял. Теперь он знал, что никакие силы, даже слепая и коварная природа или, как он писал, «завистливый демон, мое плохое здоровье» не могут сбить его с пути. А путь этот, нелегкий и тернистый, уже вплотную подвел его к вершинам искусства.

Создавая Вторую симфонию, он одновременно вовсю работал над Третьей – той самой симфонией века, о которой он так давно мечтал и которой суждено было открыть новую эру как в его творчестве, так и в истории мировой музыки…

А жуткие месяцы добровольной хейлигенштадтской ссылки оставили по себе память в письме. Он никогда и никому его не показывал. Написанное под влиянием тяжелой минуты, полное душераздирающего трагизма, оно так и осталось неотправленным.

Письмо это адресовано братьям, но лишь формально. С ними его уже давно почти ничто не связывало. Они были рядом с ним и, по существу, очень далеко от него. Карла он хоть любил, как любят милого, доброго, но недалекого человека, родного по крови, но совершенно чужого по духу.

Второго же брата – Иоганна – он просто не любил. Тот его постоянно раздражал своей алчностью, жадностью, торгашеским нутром добытчика. Оттого, видимо, он так и не смог принудить себя упомянуть имя Иоганна в письме.

Фактически Бетховен обращается к людям. В порыве откровенности, о которой он потом, видимо, пожалел, он раскрывает перед человечеством душу.

Письмо было обнаружено лишь после его смерти среди оставшихся бумаг.

Ему дали имя —

ХЕИЛИГЕНШТАДТСКОЕ ЗАВЕЩАНИЕ [9]9
  Перевод Б.Кремнева


[Закрыть]
[9]9
  Перевод Б.Кремнева


[Закрыть]

«Моим братьям Карлу и… Бетховенам. О люди! Вы, считающие меня недоброжелательным упрямцем, человеконенавистником, как вы не правы! Почему я кажусь таким? Скрытая причина неведома вам. С детства всем сердцем и разумом я был расположен к добру. Я беспрестанно стремился творить великие дела, но вы только подумайте: вот уже шесть лет, как я поражен неизлечимым недугом, и состояние мое становится все хуже из-за неразумных врачей. Меня обманывали, вселяя из года в год надежду па исцеление, пока, наконец, я воочию не убедился, что болезнь длительна (ее излечение потребует, вероятно, многих лет, если только оно вообще возможно). От рождения наделенный пылким, огненным темпераментом, склонный к развлечениям, я вынужден был рано обособиться от людей и влачить жизнь в одиночестве. А когда я временами пытался забыть о своем, несчастье, невыносимо печальная действительность вновь сталкивала меня с ним, безжалостно напоминая о плохом состоянии слуха. И все же я не был в силах сказать людям: говорите громче, кричите, ведь я глухой. Разве я мог признаться, что слух мой ослабел? Кому, как не мне, обладать наисовершеннейшим слухом! Ведь в свое время я им обладал, и, конечно, лишь немногие люди моей профессии имели такой прекрасный слух, как я… О, я не мог сказать об этом… Потому простите, что я избегал вас, хотя на самом деле от души желал бы присоединиться к вам. Мне больно вдвойне оттого, что из-за моей беды обо мне судят превратно. Мне не дано отдыхать в обществе людей, за утонченной, взаимно обогащающей беседой. Я почти всегда один и бываю в обществе только тогда, когда того требует крайняя необходимость. Я вынужден жить, как ссыльный; стоит мне приблизиться к людям, как меня охватывает жгучий страх, я боюсь, как бы не заметили моего состояния.» Так было и все эти полгода, проведенные мною в деревне. Мой врач разумно потребовал, чтобы я по возможности щадил свой слух. Мой нынешний образ жизни отвечает этому требованию, но тяга к людям порой понуждала меня нарушать одиночество. Однако какое унижение испытывал я, когда кто-нибудь, стоя рядом, слышал звуки флейты, доносившиеся издалека, а я ничего не слыхал, или когда кто-нибудь слышал пение пастуха, а я снова ничего не слышал. Это ввергало меня в отчаяние: еще немного, и я покончил бы жизнь самоубийством… Только искусство, одно лишь оно удержало меня от этого шага. Ах, мне казалось немыслимым покинуть мир прежде, чем я свершу все, к чему чувствую себя расположенным. Так коротал я свою несчастную жизнь – поистине несчастную! Мой организм настолько чувствителен, что малейшее изменение может неузнаваемо ухудшить состояние здоровья… Терпение – вот кого мне надлежало избрать в наставники: и я это сделал… Надеюсь, что мое решение останется неизменным, я буду терпеть до той поры, пока неумолимым паркам не заблагорассудится оборвать нить. Возможно, мне станет лучше, а может быть, и нет: я приготовил себя ко всему… Уже двадцати восьми лет от роду я вынужден был стать философом. Это нелегко, для артиста это труднее, чем для кого бы то ни было… Божество, ты глядишь мне в душу, ты знаешь ее, тебе известно, что в ней царят любовь к людям и стремление творить добро. О люди, если вы когда-нибудь прочтете эти строки, подумайте, как вы были несправедливы ко мне. Какой-нибудь горемыка утешится, встретив подобного себе, того, кто вопреки всем препятствиям, чинимым природой, сделал все от него зависящее, чтобы стать вровень с достойными артистами и людьми… Вы, мои братья Карл и… если я умру, а профессор Шмидт [10]10
  Лечивший Бетховена врач.


[Закрыть]
еще будет жить, попросите его от моего имени описать мою болезнь, а это письмо приложите к истории болезни. Пусть мир, поелику возможно, примирится со мной после моей смерти… Одновременно с этим объявляю вас наследниками моего небольшого состояния (если только его можно таковым назвать). Честно разделите его между собой, не враждуйте, помогайте друг другу. Все дурное, что вы мне причинили – вы это знаете, – давно уже прощено. Тебя, брат мой Карл, я особенно благодарю за то хорошее, что ты сделал для меня в последнее время. Желаю, чтобы ваша жизнь сложилась лучше и спокойнее, чем моя. Внушите своим детям любовь к добродетели – она лишь одна, а не деньги способна сделать" человека счастливым. Я знаю это по опыту. Она поддержала меня в беде, ей наряду с искусством обязан я тем, что не покончил жизнь самоубийством… Прощайте, любите друг друга!… Благодарю всех своих друзей, особенно князя Лихновского и профессора Шмидта… Я желаю, чтобы инструменты князя Лихновского [11]11
  Речь идет о квартете струнных инструментов работы знаменитых старинных итальянских мастеров Амати и Гварнери. Эти драгоценные инструменты были подарены Бетховену князем Карлом Лихновским.


[Закрыть]
хранились у одного из вас; но не ссорьтесь из-за них. Если же они смогут сослужить вам полезную службу, продайте их. Как я буду рад, если и лежа в могиле смогу помочь вам!…

Так бы оно и произошло… С радостью спешу я навстречу смерти. Если она наступит раньше, чем я получу возможность полностью раскрыть себя в искусстве, я сочту ее приход преждевременным и, невзирая на свою жестокую судьбу, пожелаю, чтобы смерть пришла позже… Но и ранней смерти я буду тоже доволен. Разве она не избавит меня от бесконечных страданий?… Приходи, когда захочешь: я смело иду навстречу тебе… Прощайте, и после моей смерти не совсем забывайте обо мне. Я этого заслужил, при жизни я часто думал о вас и о том, чтобы сделать вас счастливыми; будьте счастливы!…

Хейлигенштадт, 6 октября 1802 года.

Людвиг ван Бетховен.

Хейлигенштадт, 10 октября… Итак, я прощаюсь с тобой… как это печально… Да, возлюбленная надежда… я взял тебя с собой, я думал хотя бы в какой-то степени излечиться, а ты окончательно покинула меня. Так же как опадают увядшие осенние листья, завяла и ты. Каким я прибыл сюда, почти таким же и уезжаю… Даже высокое мужество… оно воодушевляло меня в чудесные летние дни… и оно исчезло… О провидение… ниспошли мне хотя бы один день чистой радости!… Как долго до меня не доносилось даже отзвука истинной, задушевной радости… О когда… о когда, божество… смогу я снова услышать отголосок радости в храме природы и людей!… Никогда?., нет… о, это было бы чересчур жестоко!…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю