Текст книги "Бетховен"
Автор книги: Борис Кремнев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Четвертым фортепианным концертом Бетховен достиг невиданных вершин в жанре инструментального концерта.
Его первые два концерта для фортепиано с оркестром, обаятельные и красивые, еще целиком находятся в старом русле. При всей своей яркости и непосредственности они еще мало чем отличаются от родственных произведений Гайдна и Моцарта, композиторов, утвердивших и разработавших жанр инструментального концерта.
Третий бетховенский фортепианный концерт с его трагическим взлетом и могучим размахом уже отмечен печатью гениальности.
Но невиданно нов и воистину революционен Четвертый концерт. По существу, это симфония для рояля и оркестра. Оркестр не робко аккомпанирует солисту, не следует за ним, а соревнуется с ним. Солист свою очередь, единоборствует с оркестром. Их борьба, взаимопроникновение и взаимообогащение и рождают то высокое наслаждение, какое доставляют инструментальные концерты Бетховена.
Неисчерпаемые возможности рояля блестяще использованы в Четвертом концерте. В его сольной партии глубина музыкальных образов сочетается с захватывающей дух виртуозностью.
Четвертый фортепианный концерт впервые был исполнен автором в марте 1807 года. Во дворце князя Лобковица состоялась академия. В программу помимо Четвертого фортепианного концерта вошли Первая, Вторая, Третья и Четвертая симфонии, увертюра к драме Колина «Кориолан», арии из «Фиделио».
Обычно Бетховену не хватало ни времени, ни терпения, чтобы хорошенько разучить свои произведения. Поэтому, когда он сам их исполнял, его игра нередко была далека от технического совершенства. На этот же раз он играл так, как того заслуживала вещь, – превосходно. Четвертый фортепианный концерт получил достойное рождение на эстраде.
Войны как будто бы уже и не было, а мирная жизнь все не налаживалась. Люди не вылезали из нужды и как о чем-то невозвратном и прекрасном мечтали о добром мирном времени, когда все было дешево и всем жилось легко и безбедно. Прошлое всегда выглядит приятным, особенно если оно лучше настоящего.
Тяжко приходилось теперь тем, кто хлеб насущный зарабатывал своим трудом, а не богател за счет труда чужого. Все тяготы грабительского мира, с контрибуциями и поставками пушечного мяса, быливзвалены на их многотерпеливые спины, а, разумеется, не на плечи тех, кто этот мир заключил.
Туго пришлось и Бетховену. На концертной эстраде из-за непрерывно усиливающейся глухоты он появлялся все реже и реже. А можно ли было безбедно прожить на деньги от сочинений? Хотя он с непоколебимой твердостью диктовал издателям цены и получал самые высокие по тем временам гонорары, их все равно не хватало. Дороговизна росла, деньги поступали нерегулярно, а из-за рубежа они чаще всего и вовсе не поступали. Так что ему нередко случалось сидеть без единого крейцера.
В такие дни его мысль напряженно ищет выхода. Однако Бетховен, как обычно, думает не только и не столько о себе, сколько о людях. У него возникает смелый и благородный план, осуществление которого решительно изменило бы условия жизни художника и привело бы к неслыханному расцвету творчества.
Композитор или писатель, предлагает Бетховен, безвозмездно отдает свои произведения объединенному и единому издательству, а оно по первому требованию выплачивает ему любую сумму, какая только понадобится. Таким образом, художник освободится от удручающих материальных забот и всю энергию отдаст творчеству. Вместо мучительных поисков куска хлеба он будет искать новые пути в искусстве.
Он мечтал о таком издателе, который бы, по его словам, «имел целью не скудное вознаграждение артиста, но скорее содействие работе его, чтобы артист мог беспрепятственно создавать все, что подсказывает ему гений и чего ожидает от него человечество».
Увы, в том обществе, в котором жил Бетховен, подобные мечты были химерой.
А меж тем денег все не хватало. И тогда он нашел, как ему казалось, совершенно реальный выход. Постоянная служба – вот что могло обеспечить необходимый прожиточный минимум, избавить от сосущих, как боль под ложечкой, мыслей о деньгах.
И он обращается с прошением в дирекцию придворной оперы. Ее теперь взамен коммерсанта барона Брауна возглавляют князья Лобковиц, Шварценберг, Эстергази, граф Пальфи – любители муз, просвещенные меценаты.
За определенное жалованье Бетховен обязуется ежегодно писать для театра оперу, оперетту или балет, а также выступать в академиях со своими новыми произведениями.
Казалось бы, что могло быть заманчивее такого предложения? И тем не менее оно не нашло отклика у титулованных директоров. Несмотря на то, что среди них был друг и покровитель Бетховена, страстный любитель музыки князь Лобковиц, композитор не получил никакого ответа на свое прошение. Высокие покровители искусств даже не сочли нужным облечь свой отказ в форму вежливого письма. Тщетно прождал Бетховен театрального курьера. Тот так и не пришел.
«С княжеским театральным сбродом мне не совладать», – в конце концов с горечью и желчью признался Бетховен одному из своих друзей.
Итак, он по-прежнему оставался без места, а значит, и без постоянного заработка и продолжал вести жизнь свободного художника. Свободного? От чего? От обеспеченности и покоя. Правда, он еще не дошел, подобно Моцарту, до того, чтобы обивать пороги ростовщиков. Но и те люди, к которым он прибегал, были немногим лучше кровососов-процентщиков.
Одним из заимодавцев был брат Иоганн. Этот юркий рыжеволосый человек, с длинным мясистым носом и неподвижным, мутным взглядом правого глаза, в отличие от большинства людей не проклинал, а благословлял войну. Аптекарю из Линца Иоганну ван Бетховену удалось стать поставщиком лекарств и медикаментов для армии. И это обогатило его. То, что людям принесло несчастье, его осчастливило, ибо, как считал Иоганн, истинное счастье только в богатстве.
Поэтому он всякий раз, встречаясь с братом, корил его за то, что он пишет не так, как того требует мода. Если бы Людвиг не мудрил и не выдумывал бог весть, что, он давно бы разбогател. При его популярности это совсем нетрудно сделать. Надобно только paз и навсегда покончить с блажью и не искать каких-то призрачных и никому не нужных новых дорог. Они только отпугивают публику и ведут разве что к нищете.
Так Иоганн просвещал брата. Когда же тот стал его должником, укоры сменились требованиями. Алчный кредитор уже не поучал, он требовал, грубо и назойливо требовал, чтобы брат зарабатывал как можно больше. К стремлению сделать Людвига человеком, воспитать в нем жажду накопления прибавился страх за свои деньги, боязнь их потерять. Забыв, что он всем обязан старшему брату, что только благодаря его помощи, он встал на ноги, Иоганн закатывал Людвигу скандалы, один бесстыднее, унизительнее и отвратительнее другого. И все из-за несчастного долга.
Наконец Людвиг влез в новые долги и расплатился с братом.
«Избави меня боже от милостей братца», – саркастически, но с видимым облегчением заметил он, как бы подводя итог взаимоотношениям с Иоганном.
Несколько иначе сложились отношения с другим братом. Карл ван Бетховен был славным и добрым малым, ничуть не жадным и не эгоистичным, как Иоганн. Он бескорыстно любил Людвига и старался во всем ему услужить. Но, к сожалению, это редко удавалось. И отнюдь не по его вине. Карл был на редкость невезучим человеком. Всякие несчастья так и липли к нему. Поэтому, искренне желая помочь брату в его одинокой и неустроенной жизни, он, попав в очередную беду, прибегал к помощи Людвига.
Это случалось то и дело.
Карлу, мелкому банковскому чиновнику, постоянно не хватало грошового жалованья, и Людвигу приходилось без конца подкармливать брата. Это еще куда ни шло, пока Карл был одинок. Но в 1806 году он решил обзавестись семьей. Собственно, решил не столько он, сколько неласковая его судьба. То, что для большинства холостяков заканчивается более или менее приятным воспоминанием, для него закончилось женитьбой.
Он женился на Иоганне Рейс, женщине весьма далекой от того, чтобы олицетворять идеал непорочности и чистоты.
Это был брак и не по любви и не по расчету. К тому же и без благословения старшего брата. Людвиг очень быстро раскусил Иоганну, разглядев в ней хищницу, хотя взбалмошную и сварливую, но цепко ухватившую свою добычу.
Бедняге Карлу и тут не повезло: 25 мая состоялась свадьба, а 4 сентября молодая уже разродилась сыном.
Если на свадьбу Людвиг не прибыл – она свершилась помимо его воли и вопреки, – то на крестины он пришел: в конце концов ребенок ни в чем не был виноват.
Он стоял над колыбелью и не замечал ни матери, с лоснящимся от жира, самодовольства и наглого торжества лицом, ни отца, жалкого, растерянного, незнающего куда себя деть, а видел только крошечное, туго спеленатое существо с пронзительно голубыми, немигающими глазами.
Он смотрел на старчески сморщенное красное личико и испытывал оторопь. Что уготовано этому комочку мяса, пока еще ничего не соображающему, но уже наделенному и мозгом, и желудком, и кишечником, и мочеточником, и ушами, а значит, уже таящим в себе все напасти, какими природа так щедро одаривает человека? Что ждет его в жизни? Счастье, горе, радости, муки? Кем будет он? Трусом, храбрецом, начальником, подчиненным, лжецом и прохвостом, благородным человеком? Нет, он обязательно станет артистом. Только артистом или же, пожалуй, ученым. Лишь они свободны, а стало быть, и счастливы в этом мире рабства, горя и суеты.
Теперь оторопь сменилась нежностью – нежностьью к крохотному созданию, которому предстоит из ничего стать всем – человеком. Кто поможет ему в этом? Карл? Иоганна? Им ли сделать из него человека?…
Но вместе с нежностью пришли и горечь и грусть. Ему было грустно, ибо он думал, что ни Карл с его слабохарактерностью, ни Иоганна с ее истеричностью не сумеют достойно воспитать маленького Карла. И ему было горестно, ибо он считал, что лишь он один прекрасно может это сделать. Он может и хочет воспитать сына, но сына у него нет. И что самое печальное, неизвестно, будет ли вообще.
Бетховен по натуре был любящим отцом, но не имел детей.
Он был рожден семьянином, но жил без семьи.
Он был сыт по горло одинокой, бесприютной жизнью, неуютными, дурно прибранными комнатами, с пылью и беспорядочно разбросанными вещами; грубыми и нерадивыми слугами, пустыми, тоскливыми, как вдовьи слезы, воскресными вечерами.
Вот почему такое, казалось бы, малозначащее и обыденное событие, как крестины новорожденного, настолько взволновали и расстроили его, что он, вернувшись от брата, не мог оставаться у себя, на квартире, один среди четырех стен и, несмотря на поздний час, ушел из дому.
Он брел по городу, уже утомленному вечерними развлечениями, но еще не отошедшему ко сну. Было сыро и знойно – только что прошел мелкий, словно водяная мука, дождь, но вместе с тем и парило. Осень уже приблизилась, но лето еще не ушло.
Окна домов уже не светились, но редкие фонари на столбах еще не погасли. На улицах уже стемнело, но городом еще не завладела тьма. В неверном, дрожащем полумраке люди выглядели таинственно и необычно. А потому влекли к себе. Особенно женщины. В желтоватых отсветах фонарей с загадочной многозначительностью, призывно поблескивали их глаза, на пороге ночи волнуя и разжигая кровь.
Они были совсем близко – и усталые, и возбужденные, и разгоряченные вином и танцами, и притихшие в ожидании сна.
И они были бесконечно далеко.
Раньше, когда он был моложе, в первые венские годы, ему нравилось вторгаться в веселую уличную толпу, заглядывать в лица, удивительно хорошеющие пред ночною порой, вырывать из толпы какое-нибудь одно, приглянувшееся, сливать на миг свою жизнь с другой жизнью, отдавать ей свою силу и набираться у нее сил и расходиться в разные стороны, легко и бездумно, ничего не ведая и оставаясь неведомым.
Тогда он искал знакомства. Теперь он их избегал.
Моложе… Нет, молодость тут совсем ни при чем. То было всего лет десять назад. Да он и сейчас не стар. Он по-прежнему крепок и силен. Но теперь каждая встреча с новым человеком – сущая пытка. Чтобы выловить незнакомого из уличной толпы, надо с ним разговориться, а для этого надо его слышать.
Он брел по городу. Зыбкость и неустойчивая незавершенность, разлитые повсюду вокруг него, еще сильнее нарушали и без того нарушенное внутреннее равновесие. И это еще больше бередило и без того разбереженную душу. То, от чего он бежал из дому, еще яростнее терзало его на улице. Оттого смятение все росло, а мысли никак не обретали ясности.
И вдруг, словно чудом, все переменилось. Беспокойство души унялось, волнения стихли. Какой-то невидимый груз дрогнул, качнулся, поколебался из стороны в сторону и застыл на месте.
Душевное равновесие восстановилось.
Он неожиданно и неприметно для себя вышел из города и оказался в поле. В кромешном мраке на него опрокинулось небо – необъятное, темное, тысячеглазое. И хотя оно было невероятно огромным, небо не давило, не прибивало к земле, а влекло ввысь, к светлой россыпи звезд, разрывавших, казалось бы, всеобъемлющую тьму своим спокойным и неистребимым мерцанием.
Увиденное настолько потрясло Бетховена, что потом, позднее, из воспоминаний об этом звездном небе возникло вдохновенное адажио Восьмого струнного квартета.
Эта музыка возвышенна и бескрайна, как родивший ее звездный небосвод. Созерцая его, проникаешься мудрым спокойствием и благоговением перед величием мира и гармонией миров. То же испытываешь, слушая это чудесное адажио.
Восьмой квартет принадлежит к трем так называемым квартетам Разумовского. Они составляют опус и написаны по заказу русского посла в Вене графа Александра Кирилловича Разумовского.
Изнеженный сибарит, пресыщенный наслаждениями и Женщинами, граф мгновенно преображался, заслышав музыку. К ней он питал всепожирающую страсть.»
Трудно сказать, чему он отдавал больше сил – соблюдению интересов Российской империи при австрийском дворе или музыке. Во всяком случае, одно время граф Александр Кириллович всю энергию употреблял только на то, чтобы переманить у своего родственника – князя Карла Лихновского (они были женаты на сестрах) отличный квартет скрипача Шуппанцига. Граф успокоился лишь тогда, когда Шуппанциг с товарищами стал играть у него.
Теперь время от времени граф сам садился за пульт и с раскрасневшимся от счастья лицом исполнял альтовую партию в квартете.
Он настолько сильно любил искусство, что, будучи дипломатом и политиком, ради музыки забывал свои политические симпатии и антипатии. Граф Разумовский, как и подобает вельможе, яростно ненавидел революцию. И тем не менее с охотой и радостью принимал в своем дворце Бетховена, ярого республиканца. Он до небес превозносил его музыку, хотя она воплощала идеи революции и сама являлась революцией в искусстве.
Граф был не только любителем музыки, но и тонким ценителем ее.
Когда Моцарт прозябал в нищете, забытый и непризнанный соотечественниками, не кто иной, как русский посол, разглядел в нем великого гения и хлопотал о том, чтобы он приехал в Россию.
Узы долгой и нежной дружбы связывали Разумовского со стариком Гайдном, дорожившим мнением просвещенного русского аристократа.
Лучшие артисты Вены всегда находили самую радушную встречу в хлебосольном по-русски и щедро гостеприимном доме графа.
Бетховен отнесся к заказу с необыкновенной серьезностью – заказчик был знатоком. А по мере работы все больше и больше увлекался своим трудом. Перед ним раскрывались новые, неведомые дали. Познание же нового всегда доставляло ему наслаждение.
Работая над квартетами Разумовского, он как бы заглянул в душу незнакомого народа. Песни, с которыми он познакомился по сборнику Львова-Прача, отражали красивую и светлую душу русских. Некоторые из этих напевов он дословно использовал в своем сочинении. В Седьмом квартете звучит веселая русская песня «Ах, талан, мой талан», Восьмой квартет украшает торжественная величальная «Слава».
Три квартета опус 59 открывают новую, знаменательную страницу не только в творчестве Бетховена, но и во всей мировой музыке. В них тонкий психологизм и эпическая широта сплетаются с философским раздумьем. Образы и музыкальный язык квартетов изумляют своей смелостью и революционной новизной. Недаром квартеты Разумовского обескуражили и поставили в тупик некоторых близоруких современников. Один из современных Бетховену композиторов, встретив на улице приятеля, только что купившего квартеты, сказал, что тот выбросил на ветер деньги.
Когда друг боннской юности Бетховена виолончелист Бернгард Ромберг впервые сыграл Седьмой струнный квартет, он в негодовании швырнул на пол смычок, вскочил на ноги и, топча ноты, закричал:
– Нет уж, увольте! Такой проклятой дичи я в жизни не играл да и впредь играть не стану!
И все из-за того, что вторую часть – причудливо шутливое скерцандо – начинает соло виолончели, основанное лишь на одной ноте.
Квартетисты Шуппанцига и те вначале не поняли новаторских устремлений Бетховена. Исполнив Седьмой квартет, они подняли на смех его музыку и заявили, что это несообразное нагромождение звуков.
С той поры как Бетховен написал свои первые шесть квартетов опус 18, прошло немногим больше пяти лет. Но между опусом 18 и опусом 59 пролегла эпоха. Тогда он шел дорогой, проложенной другими. Теперь он прокладывал дорогу другим. Седьмой, Восьмой и Девятый квартеты далеко перешагнули границы, установленные для произведений этого жанра. По существу, это мощные симфонии, рассчитанные на четыре инструмента и с успехом исполняемые не целым оркестром, а лишь двумя скрипками, альтом и виолончелью.
Квартеты Разумовского – вершина квартетной музыки.
Снова Хейлигенштадт. Придунайская деревушка, притулившаяся у подножья невысоких гор. Здесь он пережил жесточайший кризис. Здесь родилось трагическое завещание. Родилось на свет, но так и не увидело света. Оно лежит в тайнике, надежно припрятанное от всех. Он остался жить, и никто не должен знать, что творилось у него на душе в ту злую хейлигенштадтскую осень. Свое горе нельзя выставлять напоказ. Страдание и слабость тем более.
Снова Хейлигенштадт. Те же улицы, пыльные, немощенные посредине и выложенные камнем с боков. Те же приземистые и подслеповатые дома с глухими стенами. Тот же самый колодец на широкой площади, обнесенной деревянными перилами для привязи лошадей. Ворот колодца, конечно, по-прежнему скрипит и взвизгивает, но об этом теперь можно только догадываться – ни скрипа, ни визга уже не слыхать.
И сам он тот же, что прежде.
И уже совсем не тот.
Тогда, долгими беспросветными ночами, жалкий и истерзанный судьбой, он метался меж четырех стен, силясь услыхать топот своих же ног или, приникнув ухом к окну, за которым слезилась тьма, расслышать царапанье своего же пальца по стеклу.
Теперь он спокоен и ясен, как эти золотисто-лазоревые дни, стоящие нынешним летом.
После той страшной хейлигенштадтской осени многое и всякое бывало. Он с остервенением, до боли в руках, колотил по стене машинкой для надевания сапог – проверял, хорошо ли еще слышит стук… Не разобрав слов собеседника и тщась это скрыть, отвечал односложным «да» или «нет». И, разумеется, невпопад. Он замечал свой промах по тому, как собеседник с сочувствием, а если это была женщина, нередко и со слезами, поглядывал украдкой на него. Он, музицируя дома, зажимал в зубах один конец деревянной палочки, а второй конец упирал в крышку рояля – рассчитывал, что такой примитивный резонатор поможет лучше услышать игру. Пока с беспощадной правдивостью он не признался самому себе, записав на одном из эскизов к квартетам Разумовского:
«Твоя глухота уже не тайна… и в искусстве тоже».
Прошедшие пять лет были годами страдания. Но они были и годами познания – познания самого себя и душевных сил, скрытых даже от него самого. Дорога к мудрости пролегает через страдание. Этот путь, обильный терниями, он прошел весь, из конца в конец. И понял: несчастье нанесло гораздо больше вреда ему, как человеку, нежели, как художнику. Глухота отторгла его от людей, но она не смогла отторгнуть его от музыки. Музыка теперь звучала в нем куда сильнее и громче, чем прежде. Звуки роились, одолевали, порывисто и неукротимо рвались на свободу. И если он и раньше не мог не творить, то теперь творчество стало для него неодолимой физической потребностью. Он должен был избавиться от звуков, излить их на бумаге, иначе они задушили бы его.
Он спешил освободиться от одних напевов и гармоний, чтобы тут же подпасть под власть других.
С каждым годом уши его слабели, но с каждым месяцем обострялся его внутренний слух. Теперь Бетховен все больше вслушивался в голоса, звучавшие в нем, и все меньше вникал в то случайное и обрывистое, что доносилось извне.
Меж тем мозг его работал с поразительной ясностью и остротой. Мысль, освобожденная от всего несущественного и наносного, от шелухи повседневности, от множества шумов и помех, которые лишь отвлекают от главного и не дают сосредоточиться на нем, бурила самые глубинные пласты жизненной породы, проникая в сокровенную суть явлений. Невиданная сосредоточенность, вообще свойственная Бетховену, еще больше усилилась в связи с глухотой. И это, в свою очередь, усиливало глухоту. Чем напряженнее работал ум, тем хуже слышали уши. И чем хуже слышали уши, тем напряженнее работал ум.
Так горе и радость, счастье и несчастье перемежались, взаимно дополняя друг друга.
Некоторые думали, что глухота отгородила его от внешнего мира. Они ошибались, принимая напряженную работу ума и глубочайшую сосредоточенность за отрешенность от всего земного. Он не бежал от жизни, а еще решительнее и смелее, чем прежде, шагал навстречу ей. Он жадно вбирал впечатления, и образы зрительные, переплавившись в горниле творческой фантазии, превращались в образы звуковые. С особой силой это проявилось нынешним летом в Хейлигенштадте при работе над новой симфонией.
Ею он решил создать гимн природе, той самой природе, которую он всю жизнь так сильно любил и о которой писал в одном из своих писем:
«Как я бываю рад, когда удается побродить по лесам, по траве, средь кустов, деревьев и скал! Нет человека, который любил бы природу так, как я… Ведь леса, скалы, деревья всегда находят отзвук в душе человеческой».
Бетховен не только воспел природу, но и заставил природу петь. В новой симфонии поют зеленые дубравы, желтеющие нивы, изумрудные пажити, прозрачные голубовато-сиреневые дали, высокие небеса, чуть тронутые зыбью перистых облаков и объятые нежным и ясным сиянием солнца. Из музыки встают живописные, зримые образы и возникает широкое и масштабное полотно – Шестая, или Пасторальная, симфония.
В ней редкостно и неповторимо сочетаются широкая масштабность с мягкой лирической задушевностью. Благодатное и благотворное сочетание – природа и человек. Не холодная и равнодушная природа, сияющая вокруг нас и помимо нас, а непрерывно меняющаяся и излучающая тепло, ибо она согрета присутствием человека. Не просто картинки сельской жизни, бесстрастные и звукоподражательные, а вечно прекрасная жизнь, разлитая повсюду, такая, какой ее воспринимает человек. Природа, преломленная сквозь призму его ощущений и чувств.
Работая над Пасторальной, Бетховен много и углубленно размышлял над тем, каким должно быть будущее творение.
«Предоставить слушателю возможность, – записывает он в 1807 году меж эскизов к симфонии, – самому распознавать ситуации. Sinfonia caracteris-tica [19]19
Характерная симфония (итал.).
[Закрыть]или воспоминание о сельской жизни. Всякая-живопись, если ею злоупотреблять в инструментальной музыке, теряет свою выразительность… Sinfonia pastorella [20]20
Пасторальная симфония (итал.).
[Закрыть]. Кто хранит в памяти хотя бы одно воспоминание о сельской жизни, тот и без множества надписей поймет, чего хочет автор… И без описания будет распознано целое, являющееся скорее выражением чувств, нежели звуковой картиной».
А годом позже, уже после окончания работы, он вновь возвращается к тем же мыслям и записывает па листке календаря:
«Пасторальная симфония, отнюдь не живопись, а выражение чувств, которые возникают у человека ОТ наслаждения сельской жизнью, при этом будут изображены некоторые эмоции, связанные с пребыванием в деревне».
Как бывалый мореход, прежде чем пуститься в плавание, составляет подробную лоцию, а затем с ее помощью счастливо минует все подводные рифы и скалы, так и Бетховен, прежде чем приняться за сочинение симфонии, досконально обдумал ее. Не зря и в первой заметке, предварявшей работу, и во второй, заключавшей ее, он настойчиво подчеркивает необходимость избегать «живописи», то есть натурализма в музыке. Это предостережение сделано самому себе. Оно очень серьезно. Бетховен отчетливо понимал, что на том пути, который он избрал, сочиняя Пасторальную симфонию, его подстерегает немало опасностей. В подобного рода произведениях – а их до него было множество – композиторы охотно прибегали к нехитрому приему копирования природы с помощью звуков. В музыкальных картинках, написанных ими на определенную программу, и птицы щебетали, и ручьи журчали, и гром грохотал, и рожок почтальона трубил, и колеса кареты тарахтели.
Все это, или почти все, задумал ввести в программу своей симфонии и Бетховен. Но он был не копировщиком, а художником, поэтому его Характерная симфония, сохраняя выпуклую пластичность образов, явилась «скорее выражением чувств, нежели звуковой картиной».
С помощью верно разработанной «лоции» Бетховен успешно миновал все рифы и вышел в открытое море, где глубина бездонна, а широта безбрежна.
Пасторальная симфония состоит из пяти частей. Последние три идут одна за другой без перерыва. Каждая имеет свое имя, определяющее ее программу и содержание.
Человек вырвался из каменной клетки города и очутился среди природы. Его обступило раннее утро, улыбчивое и солнечное, овеваемое прохладой и сверкающее росой. Сутолоку узких улиц сменила спокойная ширь полей и лугов. Ясная синь небес, золотистый разлив пшеницы, свежая зелень юной листвы. Нет-нет да налетит ветерок и ласково зашуршит в кронах деревьев. И в ответ защелкают птицы. Их веселые голоса доносятся издали, точно так же, как вдалеке, то смолкая, то вновь заводя свою переливчатую песнь, звенит ручей.
Все это преисполнено первозданной прелести, лучится наивной, простой, воистину неповторимой красотой. И оттого, что человек находится в непосредственной близости от вечно прекрасной, поющей природы, оттого, что его голос сливается воедино со стройным хором ее голосов, а сам он превращается в неразрывную часть ее, в его сердце вспыхивает радость, а на душе становится так же светло и чисто, как светла и чиста окружающая природа.
Это первая часть симфонии, названная автором «Пробуждение радостных чувств по прибытии в деревню».
Музыкальный материал тоже на редкость прост. Первая же тема, с которой вступают скрипки, очень близка народной песне, мягкой и благоуханной, пронизанной солнечными лучами и теплом славянской народной песни.
Подобно тому как и пышная роща, и скромный кустик, и солнечный блик на воде одинаково важны для великого полотна, созданного природой, в музыкальном пейзаже первой части Пасторальной симфонии одинаково важен каждый инструмент оркестра. Темы не отданы целиком какому-либо одному инструменту, а раздроблены на части и распределены между многими инструментами. Это придает музыкальной картине невиданную объемность и широту.
«Сцена у ручья» – так композитор назвал вторую часть.
Недалеко ОТ Хеплигенштадта, в цветущей долине, окаймленной холмами, где склоны курчавятся виноградниками, по зеленому лугу вьется ручей. Быстрый и неукротимый, он резво скачет меж пологих берегов, поросших высокой и душистой травой. Легкие облака носятся наперегонки с проворными струями, а красные и голубоватые голыши, лежа на дне, задумчиво глядят им вслед сквозь прозрачную воду.
На одном из поворотов, там, где ручей, петляя, чуть замедляет свой бег, стоит огромный вяз. Его раскидистые ветви клонятся к воде, а крона распростерлась в вышине, даже в зной даруя тень и прохладу.
Здесь любил отдыхать Бетховен. Он сидел на земле, опершись спиной о могучий ствол, и наблюдал,как одна струя в непрерывном беге нагоняет другую. Или подолгу следил за причудливо трепетной игрой солнечных лучей в густой листве. А то, закинув голову, не сводил глаз с непоседы иволги, порхающей с сучка на сучок.
Все это он видел, а потому и слышал. Вернее сказать – видя, слышал. Полуглухой, он слышал то, что проходило мимо ушей большинства людей, хотя их уши были здоровы, а его – неизлечимо больны. Природа открыла ему все свои поэтические тайны, а он поделился ими с человечеством.
В звуках, мягких и мелодичных, неумолчно шумит ручей, появляясь то в легком журчании аккомпанемента, то в звонких и разливистых трелях скрипок.
Пение ручья – в этой части ручей в отличие от первой на переднем плане – сливается с пением птиц. В стремительных взлетах флейты оживает веселый посвист иволги – главной, по словам Бетховена, «композиторши».
«Сцену у ручья» заключает очаровательная шутка. Бетховен в самом конце части вводит «трио птиц» – соловья (флейта), перепела (гобой) и кукушки (кларнет).
Третья часть – «Веселое сборище поселян» – переносит нас в общество людей.
На лужайке собрались крестьяне. Они отдыхают и веселятся в свободный час. Здесь царит танец. Словно подхваченные вихрем, несутся скрипки, с первых же тактов вводя слушателя в атмосферу бурного веселья. Вдогонку за скрипками поспешает флейта, высвистывая плясовую мелодию, и острую, и угловатую, и певучую.
Как вдруг, будто невпопад, словно сбившись с ритма, вступает гобой. Его голос забавно спотыкается. Комический эффект еще больше усиливается, когда гобою, запыхавшись и тяжело отдуваясь, начинает вторить фагот.
Это уже не веселящиеся крестьяне, а деревенские музыканты. Гобоист и фаготист утомились и задремали, а когда вдруг, вскинув головы, пробудились от сна, то вступили наугад.
Во время своих прогулок Бетховен нередко наблюдал, как музыканты, играющие в корчмах или на деревенских гульбищах, засыпали во время игры, а потом, внезапно проснувшись, вновь ударяли смычками по струнам.
Рассказывая об этом, Бетховен, смеясь, прибавлял, что, хотя в таких случаях они играли спросонья и наобум, им все же удавалось всегда попасть в нужную тональность.
Этот искрящийся юмором эпизод вносит еще большее оживление в «Веселое сборище поселян».
А веселье меж тем с каждой минутой разрастается. Звучит новая пляска, грубоватая и утрированно неуклюжая. Может быть, это спустились с гор, синеющих вдали, на горизонте, пастухи. В овчинных жилетах, домотканых рубахах и тяжелых деревянных башмаках они лихо отплясывают под зажигательный напев скрипок.








