355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Кремнев » Бетховен » Текст книги (страница 12)
Бетховен
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:02

Текст книги "Бетховен"


Автор книги: Борис Кремнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

…Они идут под руку по центральной аллее парка. Навстречу близится группа людей. Перед ней все подобострастно расступаются. Это император Франц и его свита. Завидев их, Гёте поспешно высвобождает спою руку и, отскочив в сторону, склоняется и почтительном поклоне. А Бетховен, гордо закинув голову, устремляется вперед. Еще минута, и он врезается в самую гущу придворных. Теперь им остается лишь расступиться и дать ему дорогу. Эрцгерцог Рудольф снимает шляпу, императрица, приветливо улыбаясь, раскланивается, а он, скрестив на груди руки, с независимым видом проходит мимо стоящих шпалерами дворцовых шаркунов…

Так под пером Бетины выглядят Бетховен и Гёте в Теплице. Картина, разрисованная буйными красками фантазии, не знающей ни удержу, ни меры, ни границ. Выигрышная театральность описанного эпизода, вероятно, и послужила причиной того, что он получил широчайшую известность. Апокриф стал историей. В его реальность поверили не только многочисленные люди, читавшие так называемые письма Бетховена к Беттине или прослышавшие о них, не только художники, создавшие на этот сюжет сколь популярные, столь и малохудожественные картины, но и сама Беттина. Любопытно, что с течением времени она напрочь забыла о том, что писала эти письма сама. И лишь много лет спустя, когда к ней, пятидесятивосьмилетней женщине, неожиданно явился Шиндлер, один из ближайших друзей Бетховена, и попросил показать подлинники писем, она смешалась. Как покажешь подлинники того, что лишено подлинности? И сколько Шиндлер ни настаивал, просил, молил, Беттина так и не проронила ни слова. Со страхом и злобой смотрела старая женщина на докучливого пришельца и облегченно вздохнула лишь тогда, когда он, ничего не добившись, ушел.

Жизнь на курорте напоминает человеческую жизнь. Приезд – появление на свет, отъезд – уход с него, а то немногое, что заключено между ними, – все остальное. И здесь и там дни человека строго отмерены, с той лишь разницей, что час ухода с земли неведом никому, а время отъезда с курорта известно самому человеку и еще нескольким людям, у которых он живет и лечится.

В остальном же все происходит так же, как в жизни. Что ни день, человек гуляет в парке, пьет воду у источника, принимает целебные ванны, встречается со множеством людей. В один из дней он так же, как обычно, появляется в шумной толпе, и никому не известно, что он ходит, уже съедаемый червоточиной, что сегодня после обеда или завтра поутру он покинет то, что его окружает, навсегда уйдет из этой толпы, а она, оживленная и равнодушная, будет без него, как и при нем, по-прежнему шуметь, кокетничать, жуировать, сплетничать, веселиться, то есть жить и, не переставая, совершать один и тот же извечный путь – к источнику и с источника, на ванны и с ванн.

Но курортная жизнь не просто похожа на жизнь человека, она ее сгусток, она человеческая жизнь в миниатюре. Оттого на курорте все развивается с необычной быстротой. Даже самые необщительные люди здесь сходятся. Завязывают узлы отношений и еще быстрее развязывают их, расставаясь.

Люди торопятся. Они стремятся за короткий срок испытать все, что обычно испытываешь за долгую жизнь. То, что отмерено годами, должно быть уложено в дни. Потому недостаток продолжительности чувств большей частью заменяется их интенсивностью.

Еще год назад Бетховен, впервые приехав в Теплиц, приметил статную девушку с высокой и тонкой талией и сильной красивой шеей, которую не портили даже две резко обозначенные жилы. В пестрой и сероликой курортной толпе выделялось ее лицо – задумчивое и умное, с большими темными глазами, пристально внимательными и изучающими.

Несколько раз она случайно попадалась ему в парке или у источника. А потом он стал ее искать. И как это обычно бывает, нигде не мог найти. Просиживал часами на скамье в той самой аллее, Где в первый раз увидел ее, часами прохаживался перед источником, и все понапрасну. А разыскать ее он не мог, ибо не знал, кто она, где живет, откуда приехала. И осведомиться обо всем этом было не у кого. Когда он встречал ее, она была одна.

Он видел ее два-три раза. Он не обмолвился с ней ни единым словом. И вместе с тем он не находил себе места без нее. А может быть, именно потому, что он ее не знал его так тянуло встретиться и познакомиться с ней. И, безусловно, еще и потому, что ему до смерти надоела пустая жизнь курортного городка глупая и бесплодная болтовня об искусстве. Пустые светские разговоры и пересуды, бесконечные непристойные истории, вызывающие у слушателей взрывы восторженного хохота, а у него – ярость и отвращение. Гнетущая, беспросветная пошлость. Boкруг множество людей, и среди них – ни одного человека. А встречи с человеком он как раз и искал, неустанно, не считаясь ни с силами, ни с энергией. И когда он уже отчаялся ее увидеть, произошло их знакомство. Все получилось на редкость просто.

Он встретил ее. На этот раз не одну, а в сопровождении венских друзей, недавно приехавших в Теплиц. Они и познакомили их.

Она оказалась берлинской певицей, двадцати четырех лет, обладательницей восхитительного сопрано.

Звали ее Амалией Зебальд.

И как-то вышло так, что с первых же слов, малозначащих, какими вежливо перебрасываются при первом знакомстве, и ему и ей показалось, что они уже давно знают друг друга.

Они шли парком, юная стройная девушка, на диво светловолосая и темноокая, и коренастый, приземистый, чуть выше ее плеч пожилой человек с непокорной гривой седеющих волос и медно-красным лицом. Она не замечала долгих и ласково назойливых взглядов встречных мужчин, он не кивал в ответ на многочисленные поклоны. И лишь перед боковой аллеей, когда их спутники остановились, чтобы распрощаться, она нашлась и приличия ради стала вяло уговаривать их не уходить. Он же, испуганно взглянув на своих друзей, поспешно пожал им руки.

К сожалению, дни Амалии в Теплице были уже сочтены. Послезавтра она должна была уезжать. Но иной раз несколько часов стоят нескольких лет. Тогда, когда для каждого из двух бесценно дорог каждый час.

Уезжая в Берлин, Амалия Зебальд увозила с собой альбом. В нем рукой Бетховена была сделана шутливая надпись в корявых и неумелых стихах:

«Людвиг ван Бетховен, который, с вашего позволения, не должен стать жертвой забвения».

Игривый тон не скрыл от нее большого и серьезного смысла этих слов. То, что написал Бетховен, было даже не пожеланием. Это была просьба. Почти что мольба.

И она исполнила ее. Год спустя, в 1812 году, они встретились вновь, в том же самом Теплице.

Но на сей раз Амалию сопровождала мать. И вела себя так, как ведут себя матери, чьи дочки на выданье, в надежде на выгодного жениха.

Бетховен им не был. Год назад он вдруг оказался нищим. Австрийское правительство провело разбойничью финансовую реформу. Девальвация скостила стоимость гульдена до одной пятой его цены. Так что пенсия Бетховена оказалась жестоко урезанной. Этих жалких денег при дороговизне, которая росла из года в год, едва хватало на пропитание.

Им приходилось видеться урывками, под недреманным материнским оком, на людях. «Люди ни о чем не говорят, – с глухим раздражением писал он ей в одной из своих записок, к которым был вынужден довольно часто прибегать, – это всего лишь люди; они большей частью видят в другом самих себя, а это ничто; ну их! Хорошее, прекрасное не нуждается в людях. Оно существует без всякой посторонней помощи, и это, кажется мне, является причиной нашего единения».

Так думал он. Но не совсем так думала она. Со времени их первой встречи прошел год. Казалось бы, пустяк. Но тогда ей было двадцать четыре года, теперь – двадцать пять лет. До двадцати пяти довольствуешься роем поклонников. После двадцати пяти всерьез подумываешь о женихе. Особенно если благоразумная мамаша неустанно хлопочет о счастье любимой дочери.

Теперь, гуляя с Бетховеном по парку, Амалия Зебальд не только замечала взгляды встречных мужчин, но и благосклонно улыбалась в ответ. Общество, которого так стремился избежать Бетховен, ее влекло. Это вызывало его раздражение.

По удивительное дело: то, что он не в пример ее знакомым не прятался за учтивыми улыбками, а прямо, с грубоватой резкостью высказывал все, что думал, чувствовал, хотел, нравилось ей. Она с шутливым негодованием называла его своим тираном.

И умилялась, когда он, принимая всерьез ее слова, наминал горячо оправдываться: «Тиран, я?! Ваш тиран! Вы могли сказать такое, только превратно истолковав мои поступки, ведь ваш приговор нисколько не подходит ко мне… Я постоянно желаю лишь того, чтобы мое присутствие доставляло вам покой и мир и чтобы вы с доверием относились ко мне».

Амалия Зебальд была умна. Она ясно понимала, что Бетховен безмерно превосходит всех, кто ее окружал.

Амалия Зебальд была начитанна и высокообразованна. Ей было интересно с Бетховеном. За все время знакомства она ни минуты не скучала с ним.

Но Амалия Зебальд была и слишком рассудочна, чтобы с той же ясностью не понять, что их отношения бесперспективны.

Оттого она и тянулась к нему и отталкивала его; и стремилась быть с ним и избегала его; и приходила к нему тайком, несмотря на риск оказаться мишенью злословия и сплетен, и вопреки его настойчивым просьбам подолгу не виделась с ним, проводя время со своими бесчисленными ухажерами, которых Бетховен насмешливо называл «лапландцами, самоедами и т. д.». Он писал ей с явной иронией и скрытой надеждой: «Может быть, ваши самоеды освободят вас сегодня от путешествия в полярные страны и тогда вы придете к Бетховену».

Оттого теплицкая осень 1812 года была для нее трудной, а для него мучительной.

И все же он благословлял судьбу за то, что она подарила ему эту осень. Свершилось чудо: иссохший посох, воткнутый в выжженную землю, покрылся зелеными ростками. В сорок два года Бетховен влюбился. Он восторгался, страдал, нетерпеливо ожидал, радовался, негодовал. Его вновь терзало беспокойство, мучительное и сладостное, враждебное равнодушию, холодной и липкой слизью обволакивающему души стареющих людей.

А ведь только года два назад, не больше, ему казалось, что все и навсегда перегорело, что ему уже полюбить не дано.

Тогда его друг барон Глейхенштейн ввел его в дом богатого помещика Мальфатти. Сделано это было неспроста. У Мальфатти были две дочери – тихая, задумчивая блондинка Анна и смуглая хохотушка Тереза. Анна предназначалась в жены барону и действительно вскоре обвенчалась с ним; Тереза же по плану Глейхенштейна должна была стать супругой Бетховена.

Глейхенштейн действовал не на свой страх и риск. Он лишь выполнял волю друга. Незадолго до того Бетховен писал ему:

«Ты можешь помочь мне найти жену. Если там, в Ф., сыщешь красавицу, которая, возможно, подарит вздох моим гармониям… то заведи знакомство. Во всяком случае, она должна быть красива, потому что некрасивое я любить не могу, иначе я полюбил бы самого себя».

Тереза Мальфатти его требованию отвечала. Она была красива той яркой и броской красотой, какая слепит глаза и отличает венку с примесью итальянской крови.

Несмотря на свою молодость – когда они познакомились, ей шел только шестнадцатый год, – Тереза была недурно образованна, бойко рассуждала о литературе и искусстве, совсем неплохо играла на рояле.

Не очень умная и поверхностная, она обладала пылкостью, свойственной южанам, и легким, искристым юмором, также присущим им. Она так и сыпала остротами и каламбурами, блестящими и эффектными. При первом знакомстве ее острословие принималось за остроту ума, а бьющая на эффект бойкость – за его глубину.

Вольтер как-то сказал, что если бы бога не было, его следовало бы выдумать. Бетховеном в то время всецело владела мысль о женитьбе. Если бы Терезы не было, он все рано выдумал бы ее. Нет ничего удивительного в том, что Бетховен, ослепленный яркостью Терезы, влюбился в нее.

Удивительнее другое: как эта ветреная девочка смогла заставить пожилого человека с устоявшимися нравом и привычками изменить весь склад его жизни? Он, с молодых лет не обращавший ни малейшего внимания на свою внешность, теперь вдруг озабочен приобретением самого модного гардероба. С наивной неуклюжестью и трогательной беспомощностью обращается он к Глейхенштейну с просьбой «купить мне, так как я очень мало смыслю в этом и все это мне противно, полотна или бенгалину на рубахи и по крайней мере на полдюжины галстуков. Купи по своему усмотрению, только не откладывай, так как ты знаешь, что все это мне необходимо».

Бетховен, всегда презиравший светских щеголей и свет, часами просиживает у Линда, самого дорогого и самого модного портного Вены.

И все ради того, чтобы заслужить расположение девчонки, которая не стоила и мизинца его. «Лишь любовь может облегчить невзгоды моей жизни!… Боже, внуши ко мне сочувствие той, чья любовь способна сохранить мою добродетель», – записывает он в своем дневнике.

Бетховен настолько поглощен чувством, что думает только об одном: любит или не любит его Тереза?

Но он не настолько ослеплен, чтобы не видеть, что происходящее пагубно для него, ибо ломает всю его жизнь.

«Вот уже два-три года, как я прекратил тихую, спокойную жизнь, – признается он Вегелеру, – и силой вовлечен в светскую. До сих пор она не дала мне ничего хорошего, скорее наоборот. Но кто не подвержен воздействию внешних бурь?»

Тереза Мальфатти не стала женой Бетховена. Дочь богатого помещика сделала более выгодную партию. Она стала баронессой, хотя и со смешной фамилией – Дроздик…

И вот в Теплице все повторилось вновь. Правда, на сей раз он уже не питал ложных иллюзий и не строил нереальных планов. Тереза Мальфатти его многому научила. То, что годами находилось под спудом, что созревало в каких-то далеких, глубоко запрятанных и даже ему самому неведомых тайниках интуиции, всплыло наверх и высветилось ярким лучом разума. Он осознал то, о чем прежде лишь смутно догадывался. Жить в искусстве можно, только если всего себя отдашь ему. Женщина, если она решила связать свою судьбу с твоей, тоже должна поступиться всем и пойти на подвиг. Лишь тогда она будет добрым и верным другом, иначе – злым врагом.

Найти такую женщину? Тереза Мальфатти убедила его в том, что это несбыточно. Амалия Зебальд еще раз подтвердила правильность сделанного вывода.

Потому, получив от Терезы Мальфатти отказ на свое предложение, он не предавался горю.

Потому, встречаясь с Амалией Зебальд, он и не помышлял о том, чтобы сделать ей предложение.

Впоследствии, вороша прошлое, он как-то с удовлетворением заметил, имея в виду Терезу Мальфатти:

– Я очень рад, что не вступил в брак с теми женщинами, которых любил и с которыми надеялся заключить союз на всю жизнь. Они того не стоили.

А теплицкую любовь он долго вспоминал добром. Он был благодарен Амалии. За то, что она вернула ему на какое-то время молодость с ее волнениями, страстями, страданиями, а значит, и радостями. Ибо, как умно писал он в одном из своих писем: «Мы, смертные, чей разум бессмертен, рождены для одних лишь страданий и радостей, и можно сказать, что избранные приходят через страдания к радости».

От тьмы к свету, через страдания к радости – разве это не было главной темой его творчества!

Что же касается Амалии Зебальд, то она довольно быстро устроила свои дела, выйдя в 1815 году замуж за советника юстиции Краузе. С ним она прожила долгую и в общем бесцветную жизнь.

По удивительно: то, что в молодости казалось малозначащим и преходящим, с течением времени приобретало все большую ценность. С каждым годом в ее памяти все ярче вставал Теплиц… Тугоухий, краснолицый, низенький человек… Гневный и робкий, ТО мечущий гром и молнии, то умоляюще глядящий и упор своими искристыми глазами… То часами угрюмо молчащий, то без умолку говорящий, резко и отрывисто, громким, глухим и лающим басом… И мысли, мысли, мысли, дерзкие, ошеломляющие, бездонные… Мысли, над которыми думаешь неделями и месяцами…

Эти воспоминания волновали воображение, наполняли сердце печалью. Кто мог бы предположить, что одна быстротечная осень способна пробороздить в жизни такой долгий след. Бетховен давно уже лежал в могиле, а Амалия Зебальд, что ни день, тайком и потихоньку уходила в дальнюю комнату своей квартиры, запиралась на ключ и подолгу глядела на свято хранимую реликвию.

После ее смерти – она умерла 60 лет – среди бумаг нашли прядь седоватых волос с запиской:

«Локон Людвига ван Бетховена. Я отрезала его в конце сентября в Теплице».

На курорте, несмотря на лечение, купания и воды, у человека много больше досуга, чем дома. Все, что поток сутолочной повседневности относит в сторону, здесь входит в свое русло. То, до чего в обычной суете не доходят руки, здесь исполняется.

Давно, еще в Вене, Бетховен получил письмо. Пришло оно из Гамбурга, от незнакомого человека. Писала девочка лет десяти, с наивной трогательностью выражая любовь к великому композитору и восхищение его творчеством.

Вместе с письмом прибыл и скромный подарок – сшитый ею бумажник.

Лишь в Теплице Бетховен собрался ответить своей маленькой поклоннице. Это письмо настолько интересно и мудро, что его стоит привести полностью.

«Моя дорогая, хорошая Эмилия! Моя дорогая подруга!

С запозданием приходит ответ на твое письмо: множество дел, постоянные болезни извинят меня. Мое пребывание здесь, связанное с восстановлением здоровья, подтверждает, что я, извиняясь, говорю правду. Не отнимай лаврового венка у Генделя, Гайдна, Моцарта: им принадлежит он, а мне еще не принадлежит.

Твой бумажник будет храниться среди других знаков внимания, расточаемого мне многими людьми пока еще преждевременно и незаслуженно. Не останавливайся, не только упражняйся в искусстве, но и проникай в глубины его. Оно заслуживает того, ибо только искусство и наука возвышают человека до уровня божества. Если ты, моя дорогая Эмилия, чего-либо пожелаешь, напиши мне, не стесняясь. Истинный художник лишен гордости; к сожалению, он видит, что искусство не имеет границ. Он смутно ощущает, насколько далек от цели, и, в то время как другие, возможно, восхищаются им, горюет, что еще не достиг тех вершин, путь к которым ему освещает его, гений, подобно далекому светилу. Я куда охотнее приехал бы к тебе, к твоим родным, чем к иному богачу, бедному душой. Если мне доведется однажды побывать в Гамбурге, я побываю у тебя, у твоих родных. Я не знаю иных преимуществ человека, кроме тех, что причисляют его к лучшим людям, где я их нахожу, там и моя родина.

Если ты, дорогая Эмилия, захочешь написать мне, то пиши сюда, я пробуду здесь еще четыре недели, а то пиши в Вену; это одно и то же. Считай меня своим другом и другом твоей семьи.

Людвиг ван Бетховен».

Вена после неторопливой тиши Теплица обрушилась на Бетховена, как ревущий вал, обдала сумятицей, захлестнула заботами и треволнениями, сшибла с ног и потащила в открытое море всеразличных дел. И мелочные, и неотложные, и никчемные, и наиважнейшие, они образуют липкую смесь, которая, присасываясь к человеку, мешает ему двигаться вперед, взлетать ввысь и заставляет попустy и вхолостую растрачивать жар души, отдавая духовные силы суетной борьбе за существование.

После финансовой реформы, прозванной в народе «государственным банкротством», Бетховен уже не мог надеяться на меценатов. Ему надо было рассчитывать только на самого себя. И он, скрепя сердце и чертыхаясь, отрывает время от творчества, чтобы, по его словам, «накропать кое-что» и заработать на хлеб.

Он не покидает навсегда концертную эстраду, хотя каждое выступление стоит невероятного напряжения нервов. Все усиливающаяся глухота не дает возможности контролировать себя, и он, еще совсем недавно, по общему признанию, непревзойденный пианист эпохи, выступая в концертах, играет неровно, неряшливо, а то и просто плохо. Тогда, когда он хочет передать нежнейшее и певучее пианиссимо [22]22
  Пианиссимо – самое тихое звучание.


[Закрыть]
, слушатели пожимают плечами и растерянно переглядываются – рояль не издает ни звука. Бетховен слегка касается пальцами клавишей и не слышит, что они молчат. Когда же он хочет потрясти могучим форте [23]23
  Форте – сильно, громко.


[Закрыть]
, раздается лязг и скрежет: струны, не выдержав силы удара, дребезжат, а то и вовсе рвутся.

Ныне он уже принужден передоверять другим исполнение своих произведений. Пятый концерт для фортепиано с оркестром был сыгран не им самим, а Карлом Черни.

С какой безжалостной быстротой мчится время! Казалось, только вчера Крумпхольц привел к нему своего земляка, худолицего, застенчивого мальчика в коротких штанишках, который с непостижимым для его возраста блеском сыграл до-мажорный концерт Моцарта, а затем, ободренный похвалой маэстро, прекрасно исполнил Патетическую сонату. С тех пор прошло уже больше десяти лет. Нескладный, тонконогий мальчуган превратился в блестящего молодого человека, любимца музыкальной Вены.

В тот день, прослушав маленького Карла, Бетховен с безапелляционной решительностью заявил его отцу:

– У мальчика талант, я хочу его обучать и беру в ученики. Присылайте его ко мне два-три раза в неделю. А прежде всего дайте ему поиграть учебную тетрадь Баха о том, как хорошо играть на клавире. Пусть в следующий раз он прихватит ее с собой…

Учение у Бетховена пошло Карлу Черни впрок. Он стал одним из лучших пианистов столицы и выдающимся музыкальным педагогом. Замечательные этюды Черни и поныне – краеугольный камень музыкального образования каждого пианиста.

Даже выступления за дирижерским пультом давались теперь Бетховену все с большим трудом.

Он и раньше не был образцовым дирижером, весь отдаваясь власти огненного темперамента, захлестывавшего его. «Дирижируя, – вспоминает капельмейстер Игнац Зейфрид, – он при диминуэндо [24]24
  Диминуэндо – постепенное уменьшение звучности.


[Закрыть]
приседал настолько, что становился совсем маленьким, а при пианиссимо совсем скрывался за пультом. При нарастании звука он распрямлялся, а при фортиссимо поднимался на цыпочки и превращался почти что в великана, размахивая при этом обеими руками так, будто рассекал волны или хотел взмыть под облака».

Теперь же чуть ли не каждое его выступление с оркестром не обходится без курьезов, не столько смешных, сколько обидных. В одной из академий, исполняя Четвертый фортепианный концерт, Бетховен, вспоминает композитор Людвиг Шпор, при первом же тутти [25]25
  Тутти – вступление всего оркестра.


[Закрыть]
забыл, что он солист, вскочил с места и начал дирижировать на свой манер. При первом же сфорцандо [26]26
  Сфорцандо – акцентирование звучности.


[Закрыть]
он так широко раскинул и стороны руки, что оба подсвечника полетели с. пюпитра рояля на пол. Публика рассмеялась, а Бетховен настолько вышел из себя, что велел оркестру остановиться и начать все сызнова. Зейфрид, опасаясь, что в том же месте приключится та же самая беда, приказал двум мальчикам из хора взять в руки подсвечники и стать рядом с Бетховеном. Один из мальчиков бесстрашно приблизился к Бетховену и принялся следить за партией рояля. Когда настало роковое сфорцандо, Бетховен вновь выбросил в сторону правую руку, и бедный мальчуган получил такой сильный удар по лицу, что с испуга выронил на пол подсвечник. Второй мальчик, более осторожный, с опаской поглядывая, следил за Бетховеном и, поспешно пригнувшись, избежал удара по лицу. Если публика смеялась и до этого, то теперь она разразилась гомерическим хохотом. Бетховен так разъярился, что с первых же аккордов соло порвал полдюжины струн».

Но курьезы все чаще сменялись эпизодами печальными, вызывавшими у друзей острую боль и жалость к глухому музыканту. Это чувство было тем мучительнее, что его приходилось скрывать. Ничто так сильно не ранило Бетховена, как сожаление – лекарство слабых. Трагизм положения усугублялся тем, что в каждом новом творении гордый дух Бетховена побеждал. При каждом же новом появлении на эстраде бренное тело Бетховена терпело поражение.

Люди радовались созданиям и рыдали над судьбой создателя. А он все так же твердо, не сгибая спины и не опуская головы, шел вперед. «Концерт, организованный друзьями Бетховена, – рассказывает тот же Шпор, – прошел с блестящим успехом. Новые сочинения Бетховена необычайно понравились, особенно Седьмая симфония. Изумительная вторая часть ее биссировалась и также произвела на меня огромнее впечатление.

Исполнение было мастерским, несмотря на то, что Бетховен дирижировал дурно, в присущей ему смешной манере. Когда наступало пиано, становилось совершенно очевидным, что бедный глухой маэстро уже не слышит своей музыки. Это особенно бросилось в глаза в одном из мест первого аллегро симфонии. Там следовали друг за другом две паузы, второй из них предшествовало пианиссимо. Бетховен, видимо, проглядел это, ибо он подал оркестру знак вступить, когда тот еще не достиг второй паузы. Бетховен, сам того не сознавая, опередил оркестр на десять-двенадцать тактов. Когда оркестр только лишь дошел до пианиссимо, Бетховен, по своему обыкновению, согнулся в три погибели и совсем залез под пульт. При последующем крещендо [27]27
  Крещендо – нарастание звучности.


[Закрыть]
он вновь показался публике, вое больше и больше выпрямляясь, пока не подпрыгнул, когда по его расчету должно было начаться форте. Так как его не последовало, он испуганно оглянулся, с удивлением уставился на оркестр, который все еще играл пианиссимо, и оправился от испуга только тогда, когда долгожданное форте, наконец, наступило, и он его услыхал.

Седьмая симфония – великое творение бетховенского гения. По космичности масштаба она уступает только Девятой симфонии.

Рихард Вагнер назвал Седьмую симфонию апофеозом танца. Большинство музыковедов приняло это утверждение на веру и до сей поры повторяет его. Меж тем Вагнер прав лишь в одном – материал симфонии соткан из танцевальных мелодий и ритмов. Но содержание ее куда шире, глубже и значимее.

В Седьмой симфонии Бетховен философски осмыслил жизнь, как свою, так и общественную. Создавая симфонию в злое лихолетье, когда мечта о личном счастье навсегда оставила его, когда Европа задыхалась от наполеоновских войн, когда свободная мысль мучительно билась в тисках деспотизма, он беспрестанно думал о счастливом будущем. И не только думал о нем, но и ясно видел его. Оттого это будущее, яркокрасочное, праздничное и оптимистичное, с такой осязаемой зримостью встает из Седьмой симфонии.

Она не только великое творение, она и великое прозрение. В гнетущей мгле современности Бетховен разглядел зори грядущего, со смелой размашистостью нарисовал радостный образ его и явил исстрадавшемуся человечеству.

Знайте, люди, – как бы возглашал он в жестокую пору, когда жизнь подвергали поруганию, когда ее на каждом шагу терзали, топтали, уничтожали, – сила жизни неодолима, а сама жизнь неистребима!

Философское зерно Седьмой симфонии заключено в ее второй части – знаменитом аллегретто.

Угрюмо начало его. Из печального, возглашающего аккорда духовых возникают в басах отдаленные и сдержанные голоса виолончелей и альтов. Чуть слышен и немногословен их напев, сумрачна мелодия, скупая, лаконичная, состоящая только лишь из нескольких нот, сдвинутых вплотную друг к другу.

Тяжелая поступь басов становится уверенней. Вступают вторые скрипки. Они подхватывают все ту же суровую и монотонную мелодию. Но в ее скорбное одиночество вплетается новый голос. Альты и виолончели запевают новую песнь – нежную и задушевную. Словно юный побег обвил старый, иссохший ствол и, ярко зеленея, пополз по бурой, изборожденной временем коре. Он пока еще слаб и робок, этот росток, но будущее за ним. Чем дальше, тем больше крепнут его силы. С каждой новой вариацией – в аллегретто композитор широко использовал излюбленную им вариационную форму – исподволь и постепенно редеет мгла.

Нарастает звучность. Ярче разгораются краски. Все шире и щедрее используется богатейшая оркестровая палитра. Крепчают свежие голоса. Чист и светел напев первых скрипок. Прозрачна и нежна мелодия гобоя. С мягкой мечтательностью звучат задумчивые голоса кларнета и фагота.

Теперь звуки разрослись, раздались, потянулись ввысь, раскинулись вширь. Будто крона дерева пышно распустилась и вольно шумит листвой на легком ветру.

Но то и дело врываются иные голоса – резкие и беспощадные голоса труб. Трубы интонируют первую тему, суровую и неумолимо печальную. Скорбным одиночеством по-прежнему веет от нее, от ее тяжелой и грозной поступи.

Оттого на всем аллегретто, как бы ни светлели его краски к середине, как бы умиротворенно, почти идиллически ни звучал его конец, лежат отблески печали и скорби. Это дало основание многим музыкальным писателям ассоциировать музыку аллегретто с траурным шествием.

Картина траурного шествия нарисована Бетховеном, как известно, в Третьей, Героической, симфонии. Ее вторая часть – похоронный марш. И хотя средний эпизод похоронного марша мажорен, хотя он пронизан оптимизмом и содержит призыв не вешать голов, завершается похоронный марш так же, как и начался, – глубокой скорбью.

Вторая часть Третьей симфонии глубоко трагична. В ней композитор изобразил победу смерти над жизнью.

Вторая часть Седьмой симфонии драматична. В ней побеждает не смерть, а жизнь. И хотя начало аллегретто окутано беспросветным мраком, а все, что есть живого, сжато льдами, жизнь шаг за шагом берет свое. Брезжит рассвет, а вместе с ним к скованной печалью и скорбью земле приближается живительное тепло.

Так прихваченное морозом и, казалось, погибшее дерево под умными, работящими руками человека и под лучами солнца начинает оживать, пускает ростки, покрывается первым цветом, пусть еще робким и хилым, но уже сулящим плоды.

Буйное цветение жизни, неуемная радость бытия запечатлены в остальных частях Седьмой симфонии. Они проникнуты ощущением ясного, необъятно-огромного счастья. Это угадывается уже во вступлении к симфонии – величественном, преисполненном мудрого спокойствия, сосредоточенности, эпического размаха. Оно воистину колоссально, это вступление, не имеющее равных среди других симфоний Бетховена.

Поражает и приводит в восторг удивительно изобретательный и гениально простой переход от вступления к первой части. Всего, лишь одна нотка, словно паря в вышине, звенит, дробится на части и обратил неспокойно пульсирующую ритмическую фигуру. Из нее пробивается на свет основная тема первой части, бурливая, неугомонная, с дерзкой отвагой рвущаяся вперед. Подхваченная могучим взмахом оркестра, она, торжествуя, главенствует над всем.

Это музыка, напоенная солнечными лучами и излучающая солнечное тепло. Но свет и тепло ее не располагают к неге. То не знойный полдень, когда все изнемогает в ленивой истоме. То ясное утро, бодрящее и освежающее. Оно полно молодых, нерастраченных сил, и оно несет молодость и силу. Человек счастлив, но счастье его не тихое и безмятежное. Это бурное, непоседливое счастье, ищущее свершений и находящее их, – счастье великих дел.

Как бы резвясь и играя, титан ворочает глыбами, шутя подбрасывает в воздух громады утесов и, упоенный жизнью, шумно радуется тому, что мускулы его не слабеют, а наливаются силой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю