Текст книги "Я встану справа"
Автор книги: Борис Володин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Миша молчал, прислонившись к забору. И лошадь под Шарифовым стояла как вкопанная; наверное, чувствовала – если станет переминаться с ноги на ногу, то седок заставит бежать куда-то далеко от дома. А Шарифов думал о том, что у них случилось с Надей. И злился от ощущения беспомощности. Так у него уже было однажды – в костеле под Сандомиром. Они развернули в костеле операционную; деревянненькие католические святые неприязненно отворачивались при виде крови. Там его ранило. Грохотом заложило уши. Гигантские, тяжеленные двери распахнулись, как фанерные. Рамы, куски стекла втянуло внутрь. Задребезжала на полу лампа-«гусь» на длинной ноге, столик с инструментами. И сестра, падая навзничь, инстинктивно подняла, чтоб не запачкать, свои стерильные руки в резиновых перчатках.
Он сразу лег на раненого, закрывая его собой. Впереди, за другим столом, видел сутулую спину ведущего хирурга Брегмана. Неделю назад, после года ожиданий, Брегман забрал его наконец из госпитального взвода в операционный. Выбыло сразу трое хирургов, и он взял его, зауряд-врача, и поставил с собой в пару, чтобы учить.
По шее Брегмана поползла алая полоска, и тотчас сделался алым край халата и верхние завязки. Несколько секунд спустя Шарифов понял: когда все полетело, его самого тоже стегнуло по ноге.
Потом стало очень больно и нога словно провалилась в топь. Он накрыл рану оперируемого стерильным полотенцем и сел на пол.
Ведущий прижал к своей шее стерильную салфетку.
– По-моему, ерунда, – сказал Брегман. – Так и есть, ерунда. Наверное, стеклом по шее. На шее всегда много крови. Володька, возьми себя в руки и встань! Наступить на ногу можешь?
– Могу, – сказал Шарифов. – Только мне жарко.
– Это легкий шок.
– Наверное, перонеус задело. – Шарифову казалось, что пьянеет. – Стопа не слушается и тяжелая. – Он вдруг зло крикнул – отдалось на хорах костела: – А если шок, где же фаза возбуждения?!
Он точно поставил себе диагноз: «перонеус» – нерв был перебит, и стопа у него будет отвисать до конца. Он потом приспособился к тому, что нога плохо слушается. Так приспособился, что не всякий заметит. Так ведь не сразу!.. И разве сразу сообразишь, как приспособиться?..
Сегодня поссорились – тоже стегнуло по ногам.
Владимир Платонович дернул поводья. Лошадь пошла. Он говорил сам с собой вслух, потихоньку, у него была такая привычка – говорить с собой вслух. Она появилась за то время, которое он прожил один в той своей комнате в бывшей амбулатории.
– Надо, чтобы кто-то успокоил ее. Объяснил… Мишу нельзя просить. Может быть, кого-нибудь из женщин. Они по-бабьи поговорят. Позвоню оттуда, из Капцева. Кому только? Кавелина лежит. Вот что плохо… А зачем я зажег свет в кабинете, когда искал ключи?..
Глава третья
О ЧЕМ ПОДУМАЛ ПОПУТЧИК
Он не рассчитывал, что пробудет в Капцеве так долго. А Надя к двум часам ночи кончила собирать вещи. Правда, потом до самого утра она еще возилась с разными мелочами, перевертывая их и перекладывая, чтобы как-то занять руки, глаза и мысли. Она не хотела ни с кем видеться. Когда к ней стучали, говорила: «Нельзя. Я занята». Только тетю Глашу пустила, сказав, чтобы не говорила с ней ни о чем.
Несколько раз Надя выходила во двор – в кабинете главврача горел огонь, Надя ждала, что Шарифов вдруг тоже выйдет и они встретятся. Что было бы тогда? Она то хотела обдать Владимира холодом: пусть почувствует – могу без него! То думалось: «Выйдет – брошусь на шею и тогда придумаем что-то, что будет приемлемым для нас обоих».
Что бы это могло быть, она не знала.
Шарифов не встретился. И на рассвете Надя послала санитарку за лошадью. Тетя Глаша вернулась ни с чем: Ландыш охромел, а на второй лошади Владимир Платонович еще не приехал из Капцева. Звонил, что будет к началу приема.
Сначала Надя заколебалась. Потом решила, что Шарифов специально задержался, чтобы она понервничала подольше и сдалась. Потом она решила все-таки еще подождать.
Автобус уходил в восемь. Он останавливался в трех километрах от Белоусовки: чинили мост.
Тетя Глаша теперь то выходила куда-то, то возвращалась к ней в комнату, и охала, и, нарушив данное слово, говорила, чтоб она не ехала – нельзя так. И еще говорила, что больше за лошадью не пойдет.
В четверть восьмого Надя ждать перестала. Сказала, что отправится с вещами пешком, но санитарка, оказалось, выпросила лошадь у бригадира – на случай, если ей не удастся Надю уговорить. Когда вещи клали на телегу, подошла Лида, операционная сестра.
– Едете?
– Да, Лидочка. Всего доброго, – коротко ответила Надя. Ей всегда трудно было говорить с операционной сестрой. Уж очень ревниво смотрела Лида на Шарифова, а Надю приняла в штыки сразу, как она приехала и Шарифов стал показывать ей операционную.
Операционная была маленькая, уютная, чистая. Стоял в ней приобретенный с невероятной борьбой аппарат для газового наркоза, висела новая бестеневая лампа. Но, конечно, на операционные клиники, где Надя только перед этим училась, она походила мало.
Владимир Платонович питал страсть ко всяким приспособлениям. Он тогда расхвастался:
– Смотрите, холодильник новенький, «Газоаппарат», это для крови… А этот бачок – мое изобретение: в водопроводе вода только холодная, а мы руки моем горячей. Видите, от бачка идет в стенку трубка. Там горячая вода смешивается с холодной и через кран льется на руки. Можно регулировать – потеплее, похолоднее. А в бачок наливают воду из кипятильника, ведрами… А вот для электроножа мы сделали под полом проводку от аппарата прямо к операционному столу…
Надя улыбнулась.
– Вы как помещик хвастаетесь.
– Вам хорошо смеяться, – неожиданно рявкнула на нее Лида. – Приехали на готовенькое!
Лида была тогда вся как кумач.
Так и дальше пошло.
Специализацию по глазным болезням на шестом курсе Надя проходила у знаменитой Плетневой. Она почему-то приглянулась профессору, и Плетнева разрешала ей много больше, чем другим субординаторам, часто ставила на свой операции и хотела зачислить в ординатуру в своей клинике, – комиссия по распределению заупрямилась. Пока очередь дошла до Надиной группы, получилось, что в Москве остается слишком много выпускников, а Надя к тому же была тогда незамужней.
В Белоусовке глазных операций было мало, но общей хирургии много – Шарифов просто задыхался. А у Нади после клиники руки уже чесались, как у всех молодых врачей, постоявших немного у операционного стола, – у них появляется какая-то детская гордость не только за каждую сделанную, но даже за увиденную операцию. И она много говорила о разных операциях, хотя у стола чувствовала себя еще неуверенно, конечно.
В институте вместе с Надей всегда оперировал педагог, он попросту диктовал, что нужно делать. В сельской больнице хирург, как правило, работал без ассистента, только с операционной сестрой. Шарифов, сколько был в Белоусовке, оперировал с Лидой. Лида знала каждое его движение и ощущала себя почти равным партнером. А тут он стал ставить ассистентом Надю, и все прежнее разрушилось. Потом уже Шарифов стал ассистировать Наде. Правда, если на операции случалось что-нибудь трудное, они менялись местами. На обычных хирургических операциях ассистент стоит чаще слева от больного, хирург – справа. Кто справа, тот и отвечает за операцию. И если у Нади получалась заминка, он говорил: «Переходи на мое место. Я встану справа». Глазную хирургию он тоже немного знал, да и вообще-то был опытнее. Он учил Надю всему, что умел, – правда, чаще ненужному для окулиста. Даже верхом обучал ездить. И в операционной местами они менялись все реже и реже. А потом она уже стала оперировать без него, с Лидой. Но она оперировала очень медленно. И Лида всегда ворчала, даже не было понятно, что заставляет ее ворчать:
– Не за свое дело беретесь. Вы глазник и знайте лечите глаза. Толку-то от вас – аппендицит за час с четвертью! У меня рабочий день до полчетвертого. Все брошу и уйду. Здесь не училище.
А еще Надя на операциях слишком много говорила, чтобы подбодрить себя, и вспоминала институтские клиники. И Лида взрывалась из-за этого:
– Москва!.. В Москве!.. Этак с разговорчиками оставите инструмент в полости… У вас левая перчатка прохудилась. Смените.
Шарифов, когда она оперировала, вместо того чтобы заниматься другими делами, то и дело заглядывал в операционную. Сначала объяснял, что нужно проверить, как работает автоклав, стоявший у дверей снаружи, или выяснить, когда был простерилизован шелк. Потом – уже без предлогов – сидел в углу на табурете, поглядывал издали да временами подсказывал. В больнице все говорили, что Владимир Платонович очень утомился за последнее время и стал непроизводительно расходовать рабочие часы.
Через год, когда они поженились, разговоры умолкли. Ведь одно дело, если главный симпатизирует молодой девице-врачу, и другое дело, если он печется о делах своей жены.
Только Лида по-прежнему оставалась резкой. Правда, немного менее резкой. Просто она старалась ничего Наде не говорить. И здоровалась хмуро.
И Наде было особенно неприятно, что именно сейчас, когда вещи уже лежали на телеге и любому ясно – все у них с Шарифовым рушится, именно Лида очутилась почему-то на больничном дворе спозаранку.
– Едете?
– Да, Лидочка, всего доброго.
А дальше произошло странное.
Лида, наверное, не понимала, что говорит.
– Ума лишилась! – чуть не крикнула она. – Куда ты? От счастья ехать!
У нее язык заплетался, как у пьяной. На «ты» она никогда не была с врачами. Наде стало страшно. Она с трудом удержалась, чтобы не закричать: «Вам что за дело!»
– Не судите, Лидочка, – сказала она. – Все слишком сложно.
Лида что-то бормотала. Надя сказала с надсадой:
– Не понимаю, не слышу. Ну что?..
– …Владимир Платонович просил передать, чтоб его дождались… Меня просил. По телефону. «Она, – сказал, – уехать может… в отпуск…» А мне: «Поговорите, – сказал. – Вы в операционной первый друг. Вот и помогите». Все знают, что не в отпуск…
Надя засуетилась и села на телегу.
На этой телеге накануне возили кирпич. В автобусе – потом – укачало. Близ станции Надя, стараясь прийти в себя, долго и тщательно отряхивала с плаща и портпледа въедливую рыжую пудру.
На этой станции, оказывается, не продавали плацкартные билеты. Московский поезд вечером. День тянулся медленно.
Рядом с Надей на деревянном жестком диване с вензелем «МПС» сидел и ждал поезда пожилой офицер в зеленой брезентовой накидке. Надя боялась, что он будет разговаривать с ней, и очень внимательно разглядывала вензеля на диванах впереди, справа и слева. Но он молчал. Потом предложил леденец: «Я курить бросаю». Надя из вежливости взяла конфету. Есть не смогла и сунула в карман.
Через полчаса офицер сказал:
– У вас настроение плохое, попутчица. Разговаривать вы не хотите.
– Да, – сказала Надя.
– Я тоже, – сказал офицер. – Я мать хоронить ездил… Пойду все-таки покурю. Посмотрите за моим чемоданом. Вернусь – вы погуляете.
Навалилась усталость. Надя дремала, примостив голову и руки на чемодане, поставленном на скамью. Она видела каменистый обрыв, сверкающую на солнце реку и белые домики больницы. Старый лохматый меринок Ландыш хитро заглядывал ей в глаза и тоненько ржал, встряхивая рыжей гривой. Шарифов хлопнул по седлу, сложил руки в «замок», подставил их: «Прыгай!» Надя оказалась в седле. Ландыш дернулся. Надя потеряла равновесие и с грохотом упала… Мимо станционных окон мелькали товарные вагоны. Болела рука. На предплечье краснел отпечаток ручки чемодана.
Офицер сосал леденец. Сказал с угрюмой улыбкой:
– Плохой вы сторож. Идите погуляйте.
Надя послала телеграмму подруге. Пусть она встретит. Мама с утра на работе. А подруга всегда сумеет отпроситься.
Она вышла на платформу. Солнце село. Ветер слабый. В небе еле движутся на закат облака – фиолетовые, малиновые, золотистые. За станцией виден овражек, пересеченный насыпью. Сверху, на насыпи, – длинные холодные рельсы.
В овражке, на дне, – туман. Его протыкают голые ветви кустарника. Через булыжную дорогу перекинут шлагбаум. В той стороне ползает по стрелкам паровоз. Вскрикивает временами, словно прищемил что-то.
Она представляла себе, как утром будет в Москве. Подруга вытаращит большие, навыкате, телячьи глаза. Ее зовут, как корову санитарки тети Глаши, – Милкой.
Она скажет: «Наконец дома, наконец начнешь жить по-настоящему».
…Ремни носильщиков щелкают, как пастушьи кнуты. Носильщики кричат: «Поберегись!» – и толкают приехавших и встречающих. На вокзальной площади троллейбусы высекают искры из проводов. Шоферы голосят: «Кому на Киевский?»
Милка скажет шоферу: «Поезжайте через Лялин переулок». И шепнет: «А то начнет колесить – денег не наберешься… Устраивайся к нам, в железнодорожную. Раз в год бесплатный билет в любой конец и обратно. Ты все еще мелко завиваешься? Теперь так не носят». А потом скажет о Шарифове: «Этого нужно было ожидать… Ничего! Свет не сошелся клином».
Потом Надя стала думать, какой Шарифов.
Он считает настоящей эту жизнь в Белоусовке потому, что лучшего просто не представляет. Он некрасив с первого взгляда: чуть сплюснутый нос, щетинистые волосы. А когда работает или рассказывает, в карих глазах – блики невидимой свечи. И когда вырывается из потока дел, тогда он – Надин. Но об этом нечего. Он не любит Надю. Должен был сразу уступить или все бросить и вместо идиотского звонка Лиде прилететь, прискакать сам, чтобы встретиться на больничном дворе прошедшей ночью.
Из станционной двери выглянул офицер:
– Попутчица! Все на свете прогуляете. Скоро наш поезд. Идите вещи караулить. А я билеты возьму. Давайте деньги.
Потом он вынес вещи из вокзальчика.
– Девятый вагон. В самом конце состава! А? Остановится не у платформы…
И Надя попрощалась с этой станцией, с голыми деревьями, с овражком, где лежал туман, и с булыжным шоссе, по которому сейчас подъехал к станционному зданию грузовик, и двое мужчин – в сумерках еле различались силуэты, Надя заметила только, что один из них был в шляпе, – спрыгнули через борт. Видимо, торопились к поезду.
Там, где должен был остановиться девятый вагон, столпилось человек восемь молочниц, ехавших в соседний район, – там завтра базарный день. Офицер сказал:
– Вы постойте. Я сяду налегке, места займу. Потом погрузимся.
Подошел поезд. Офицер вспрыгнул на подножку. Потом с шумом, подбадривая друг дружку, молочницы стали втаскивать бидоны, кастрюли, узелки.
– Вот народ, – сказала проводница, зажигая свечу в жестяном фонаре, – столько суматохи, а ведь целых четыре минуты стоим.
Совсем стемнело. Засветились потные стекла вагонов. Над дверью вокзальчика зажгли две электрические лампы без колпаков.
Шарифов подошел сзади. Он запыхался, и шинель была чем-то замазана. Он сказал:
– Ты знаешь, что это нельзя. Я приехал в больницу только в четыре, а тебя нет… Будет нас двое или трое, но тебе нужно остаться. Решай сама, но я тебя силой оставлю.
– А не поздно, Володя? – Надя наклонила голову набок и подняла плечи. – Больно очень. И я, наверное, никогда не забуду твоего обещания бросить меня. Я не вещь…
Она заметила под фонарем знакомую фигуру в шляпе и зло зашептала:
– Мишу взял с собой? «Общественное мнение»?
– Нет. Грузчик. Лошади нет. От моста вещи придется нести.
Молочницы погрузились. Из вагона вышел хмурый офицер, он был без фуражки и без своей накидки.
– Ну что же вы стоите? – Офицер взял чемоданы, свой и Надин.
– Она, наверное, не поедет, – сказал Шарифов.
– Наверное? – Офицер устало потер бровь кулаком. – Решайте. У поезда расписание.
– До свидания, – сказала Надя и подняла портплед.
– Она останется, она должна остаться. Она ведь знает, что я от нее никогда бы не уехал. Спасибо. – Шарифов взял чемодан у офицера, уже ставшего на подножку. Тот вдруг ухмыльнулся и вошел в вагон.
Надя закрыла глаза ладонью.
– Что он теперь подумает?
– Кто?
– Попутчик…
– Неважно. Совсем неважно. Главное, чтобы ты осталась здесь и не жалела об этом.
Проводница крикнула:
– Ну что же вы? – Огонек ее жестяного фонаря метнулся вверх и остановился в дверной прорези.
Поезд тронулся.
Надя сказала:
– У тебя всегда все не по-человечески! – Она села на чемодан и заплакала.
Она уже видела, как все идут от моста: Шарифов – с ее чемоданом, а Миша – с неудобным портпледом на плече – все время роняет с головы шляпу. Все это будет хорошо видно. Через три часа должна подняться яркая, дочиста отмытая осенними туманами луна.
Надо было послать Милке новую телеграмму, чтобы та не встречала Надю, и самым страшным казалось, как она встретится теперь с операционной сестрой. И глупо было, что все началось из-за часов. И ничего страшного не было, когда она приехала обратно. И боль прошла от тех шарифовских слов, что, мол, он бросит ее, если Надя поступит по-своему.
Да ведь она по-своему и не сделала. Витька-то родился!..
Глава четвертая
КАК ПРОИСХОДЯТ НЕСЧАСТЬЯ
В то утро Шарифов сдавал дела терапевту Кумашенской. Он уходил в отпуск сразу за два года. Кумашенская заведовала и терапевтическим отделением, и поликлиникой, она считалась поэтому заместителем Шарифова, но если была бы здорова Раиса Давыдовна, он передал бы дела ей. А Кавелина совсем сдала.
По привычке, как все акушеры, Раиса Давыдовна ходила быстро, почти бегом, потом долго не могла отдышаться. И чуть поволнуется – на неделю сляжет с болями в сердце. Но на пенсию уходить не хотела.
– Если уйду, умру сразу. – В глазах появлялся страх, как во время приступа. – Не могу. Сразу разболеюсь и умру. Я же третье поколение в жизнь выпускаю. Внуков!
А Кумашенской дела сдавать ему не хотелось. Шарифов попытался даже оставить за себя маленького рентгенолога. Но облздрав отказался утвердить его исполняющим обязанности главврача. Там посмеялись, когда Шарифов сказал, что у Миши административный опыт – он, мол, целый год руководил курсами Красного Креста.
Владимир Платонович Кумашенскую не любил. Всегда недовольна. Вечно разговоры: и комнату ей не ту дали, и почему инфекционист получает полторы ставки, и – «накладывайте взыскание!» – Миша опоздал на прием… Конечно, прием нельзя срывать, но ведь опоздал потому, что Владимир Платонович занял его на операции! У него было теперь много таких операций, когда без ассистента трудно, просто рук не хватает. Надя вышла из строя, и ему приходилось эксплуатировать рентгенолога. А Кумашенская последнее время все больше и больше влезала в административные дела и все указывала Шарифову то на одну, то на другую ошибку в них. Кумашенская была очень пунктуальна, а Шарифов – не очень. Он всегда говаривал: «Только бы больные у нас выздоравливали, а небольшие передержки в смете простятся…» Прежде чем принять на время его отпуска дела, она взяла домой смету, квартальные отчеты и просидела над ними полночи. Тут-то и шевельнулось у Шарифова недоброе воспоминание: не успел он начать в Белоусовке работу, как приехал по анонимной жалобе ревизор. Шарифова обвиняли, что он присвоил деньги за ремонт больницы. Устроил воскресник, а деньги, мол, взял себе. Вряд ли такую чушь написала Кумашенская. Но все-таки именно это ему и вспомнилось.
…Шарифов любил вспоминать про свой приезд сюда в сорок девятом – после ординатуры. Шоссе от города было отремонтировано тогда только до половины пути. Автобусы в распутицу не проходили. Он вылез у крыльца старенькой амбулатории из кузова попутного грузовика, насквозь пробитый осенним ливнем.
И только он соскочил, как в двери высунулся грузный, отечный человек в грязных кирзовых сапогах и гуцульском, с вышивкой, овчинном жилетике, напяленном поверх халата, и неожиданно тоненьким голосом спросил:
– Вы к нам работать?
– К вам, – сказал Шарифов, – работать.
– Новый главный врач?.. Здравствуйте, коллега. Значит, вы и есть мой преемник?.. Представляюсь – Анфимский…
– Шарифов Владимир Платонович…
– Фамилия у вас не вполне русская…
– У меня отец из башкир.
– Значит, «киргиз-кайсацкия орды»… – понимающе кивнул Анфимский. – Значит, здешняя жизнь – для вас. Будете джигитовать… А водку вы пьете? Если вы по мусульманскому обычаю трезвенник, то здесь придется вам изменить исламу.
В комнате с эмалевой табличкой «Канцелярия» на оголенной кровати лежали вещички Анфимского – два чемодана, пачка книг. А на окне была бутылка и какая-то еда.
Снятый главврач знал, что Шарифов приедет именно сегодня, и натюрморт на подоконнике показался Владимиру Платоновичу приготовленным специально к его встрече. Но в городе про Анфимского говорили много плохого, и пить с ним Шарифову никак не хотелось, а согреться было просто необходимо – он промок и продрог и побаивался простуды.
Он разложил свой чемодан и, попросив Анфимского выйти, быстро переоделся. Тот хихикнул, – мол, Шарифов, как красная девица, боится при мужчине, – но вышел. А когда вернулся, Шарифов был уже в легком сухом пальтеце, которое было в чемодане, и сказал, что сейчас забежит представиться по начальству в райисполком. Пусть Анфимский подождет полчасика, через полчаса они осмотрят больницу и примутся за передачу дел.
Он так продрог, что заскочил в чайную прежде, чем в исполком, съел там чего-то, выпил перцовки и только потом сообразил – в исполкоме учуют запах и скажут: «Поменяли в больнице шило на швайку». Но там, на счастье, никого не оказалось, а Анфимский, когда он вернулся, чужого запаха учуять уже не мог.
Крыша в больнице протекала. В палатах стоял холод, и Анфимский не снимал овчинного жилетика, даже когда они осматривали операционную.
По больнице шныряли кошки, жирные и самоуверенные. Кошек было шестнадцать. Их хозяйка, фельдшерица Богданова, работала в этой больнице двадцать восемь лет. Она была худая, подслеповатая, болтливая и одинокая. Потом он узнал, что Богданова целые дни пила совершенно черный чай без сахара, а на дежурствах штопала больничные простыни и кальсоны и обсуждала семейные дела врачей и санитарок. Кошки укладывались толстыми клубками у ее ног, они напоминали коротеньких удавов.
Богданова, первая в больнице, прямо при Анфимском получила разнос. Она со слезами доказывала Шарифову, что кошки чистые, она их каждый вечер купает в мыльной воде, чтобы кошки не занесли инфекции… Кошек не было видно только в родильном – там царил жесткий акушерский порядок, кошки обходили владения Кавелиной за версту.
Анфимского, пока он передавал дела – процедура оказалась короткой, – развезло, и он принялся жаловаться на Кавелину и Кумашенскую. Это они добились его увольнения.
И в тот день Кумашенская – единственная – унюхала, что от Шарифова слегка разит водкой, и потом – сама рассказывала – тоже все принюхивалась. Чуть ли не с месяц.
Но Шарифов ничем больше себя не компрометировал. Сразу по приезде затеял ремонт: его начали на третий день своими силами – иначе жить было нельзя. Шарифов перевел хирургических больных в ее палаты и, надев старые трехпалые варежки, вместе с конюхом обмазывал стены в палатах и латал крышу. Кумашенская ходила за ним хвостиком, принюхивалась и теплела.
– Ну к чему вы это сами, доктор? – приговаривала она заботливо. – Хирургу нужно беречь руки от грязи и ссадин. На фронте я сама была хирургом…
Она была статная женщина. Моложавая. Ни за что не дашь сорока трех лет.
Шарифов в ответ ей только усмехался, а когда ему казалось, что она этого не видит, даже поглядывал на ее красивые русые косы, тугим узлом уложенные на затылке. Но стоило глянуть, и он обязательно встречал при этом глаза Кумашенской, очень светлые серые глаза, смотревшие с каким-то властным любопытством. Всегда так получалось. Она все замечала и обо всем судила с неожиданной, непонятной недружелюбностью.
Надя появилась в больнице через два года. Вход в ее комнату был с того же крыльца, что и к Кумашенской. И Шарифов старался заходить к Наде, когда ее соседки не было дома, хоть он чист был своими делами и помыслами.
Увидел Надю в первый раз, и ему захотелось, чтобы она стала его женой. А жениться серьезный человек с ходу не может – так он считал.
Он целый год не мог сказать Наде, что любит ее и хочет на ней жениться. Трудно это было очень. У него вообще на такие слова язык туго поворачивался, и все помнилось, что он хромой, и рыжий, и старше Нади, и еще рядом с Надей вертелся рентгенолог Михаил Ильич. Двое молодых врачей – рентгенолог и педиатр Елена Васильевна – приехали вслед за ней, через месяц. Они втроем составили шумную такую компанию и говорили, казалось, на каком-то своем языке. И Шарифову было от этого трудно. Но он все-таки приходил к Наде вечерами, когда был свободен. Сидел, молчал… Нет, иногда говорил все-таки.
И всякий раз, когда шел к Наде, боялся встретить Кумашенскую, ее спокойный светло-серый взгляд, который, казалось, всегда говорил что-то вроде: «Ага! Значит, вот так!..»
Сегодня ему надо было скорее закончить с Кумашенской, и еще идти на операцию, и крутиться со всякой разностью весь день, и собраться в дорогу, чтобы на утреннем автобусе тронуться в путь, в Москву. Кумашенская знала все это, но не торопилась. Как ни в чем не бывало вела обстоятельный до занудства разговор:
– По хирургическому отделению у вас перерасход на медикаменты… Операционная сестра Евстигнеева все время получает полставки палатной, а не дежурит. Я буду вынуждена это исправить. И вообще уезжаете не вовремя. Через неделю отчет о финансовой деятельности больницы на райисполкоме.
Его бесило, что Кумашенская хочет все переиначить по-своему, и он еле удерживался, отвечая:
– А вы объясните, что у меня два месяца лежал старик Волобуев. Он остался жить, но на лекарства уходило пятьдесят рублей в день. Так и получился перерасход.
– Вам больше всех было нужно. Областная больница отказалась, а вы экспериментировали. Неизвестно, сколько он протянет. А перерасход накопили в три тысячи. Не знаю, как на это посмотрят, – твердила Кумашенская.
– Это зависит от того, как вы будете объяснять, – говорил Шарифов. – Вы не на Луне были все это время.
– Как смогу, – усмехалась Кумашенская.
Нужно было оформить Наде дополнительный отпуск за свой счет. Он собирался попросить, чтобы приказ отдала Кумашенская, но понял, она скажет: «Оформляйте сами, вы еще не уехали». Сам написал заявление за Надю, сам написал резолюцию: «В приказ», сам отнес бухгалтеру.
В нем все кипело: «Намучаются с ней за эти два месяца…»
Как назло, была назначена операция. Ох, до чего же не хотелось оперировать в последний день перед отпуском! Да еще все было не так, как нужно. И разговор этот утренний. И за операционную сестру – неповоротливая Клава, только плясать скора: Лида порезала палец о консервную банку… И ассистирует незнакомый хирург, ординатор областной больницы, присланный на два месяца – пока отпуск – заменять Владимира Платоновича. И курсистки с Мишиных сестринских курсов присутствуют: практические занятия. А случай неясный. У женщины гнойник в малом тазу, и женщина нервная. Видно сразу: чуть почувствует боль, начнет стонать, и ничего не получится. Наркозный аппарат стоит без дела. Когда Волобуева оперировали, Надя давала наркоз – уже почти перед уходом в декретный это было. Закружилась голова от запаха, и грохнула на пол эфирницу – толстенный стакан, куда наливают наркотик. За два месяца новую эфирницу так и не достали – не было на базе, дефицит!.. Шарифов долго прикидывал, какое выбрать обезболивание. Вот и решил попробовать эпидуральную анестезию – выключение нервных корешков, отходящих от спинного мозга. Ее в эту пору многие стали применять. В областной анестезируют дикаином… Ни разу не оперировал с эпидуральной анестезией. Видел, а сам не оперировал. Но спинномозговую пункцию делал не раз. Здесь, собственно говоря, та же методика: делаешь прокол межпозвоночного хряща, связок, но как только игла пройдет связки – стоп! Мозговую оболочку не прокалывай. Вводи дикаин…
– Почему больная в коридоре? Да еще у окна. Перед операцией нужно лежать.
Женщина похлопала длинными ресницами, белесыми, с остатками краски. На щеках ямочки. Волосы как медь. Под окном стоял ее муж – парень в майке, испачканной мазутом, тракторист, наверное. На руках трехлетняя девчушка: тоже синие глаза, белесые ресницы, ямочки, волосы как медь.
– В палату, немедленно в палату!.. Через несколько минут операция!
Злила даже щетка, дравшая кожу, когда мыл руки… Курсантки шушукались, поправляли друг другу косынки. Операционная полна, душно. А ассистент до последней минуты торчал в палатах, знакомился с больными, не мог сделать этого в другое время. За ручку их, что ли, водят в этой областной больнице? Не знает, когда и чем заниматься…
Лида – с перевязанной рукой – бранила Клаву: «Разложи инструменты по порядку…» Корнцангом она подкладывала марлевые салфетки на столик.
– Дикаин готов?
– Сию секунду, Владимир Платонович, – Лида выбежала куда-то.
Больную усадили на столе.
Шарифов взял шприц.
– Дикаин! – резко повернулся к одной из курсанток. – Вот он, на наркозном столике.
Вошла Кумашенская.
– На вашем месте я бы все-таки отложила отъезд до заседания райисполкома.
– Идите к черту!.. Скажите лучше новому доктору, чтобы шел мыться!..
Ушла.
Мельком глянул на этикетку. Увидел: «Раствор дикаина», цифра «3».
– Наливайте!
Игла туго прошла через препятствие. Надавил на поршень. Жидкость в шприце убывала. Услышал шепот:
– Владимир Платоныч! – Краем глаза увидел Лиду с бутылочкой в руке. Она была очень бледна. – Вы какой взяли?.. Вот же для эпидуральной!..
Больная вдруг повалилась на бок. Глаза закрылись, лицо стало бледным, как у Лиды. И все.
…Он сразу стал делать самое радикальное: ввел адреналин прямо в сердце, ввел кордиамин в вену. Начал артериальное нагнетание крови – то, что делают при «клинической смерти», чтобы заставить биться сердце. Сердце билось. Но он видел, что это ничего не стоит.
Прибежал хирург, который должен был ассистировать. Помогал он неплохо. Если бы оказался сразу, может, и не произошло бы ничего.
– Курсанток вон, чтоб не путались под ногами!
…Лобелин. Кислород. Углекислота. Искусственное дыхание. Все это хорошо в других случаях.
Сунулась Кумашенская:
– Что ж это, Владимир Платонович!
– Посторонних вон!
– Я же…
– Посторонних вон!
…Все это хорошо в других случаях. Пульс прощупывается. Дыхания нет и не будет. Поражен дыхательный центр. Отравление дикаином. Можно не смотреть на бутылочки. Лида принесла ту, что нужно: «Дикаин 0,3 %». А эта наверняка с трехпроцентным, для поверхностной анестезии, для закапывания в глаз. Наверное, старый, с Надиных времен. И стоял-то не в шкафике, на столике. Как это Лида оставила! Распустилась со своим замужеством… Кто-то говорил, что нельзя оперировать в последний день перед отпуском. Утрачивается собранность… А теперь что делать?..
Он сказал:
– Все уходите…
Клава пошла от столика как была – вся в стерильном, в перчатках. Лида застыла у двери. Хирург из областной, временный, смотрел сочувственно.





