355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Тумасов » На рубежах южных » Текст книги (страница 1)
На рубежах южных
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:24

Текст книги "На рубежах южных"


Автор книги: Борис Тумасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]


Борис Тумасов
На рубежах южных. Историческая повесть

Светлой памяти учителя моего – профессора Владимира Федоровича Шарапова посвящаю



ЧАСТЬ I
ДОЛЯ КАЗАЧЬЯ
 
Тяжко с матерью прощаться
У бескрышной хаты,
Еще горше в мире видеть
Слезы да заплаты.
 
Т. Шевченко.

Глава I

Там, где над Кавказским хребтом поднимается Эльбрус, одетый в белую снежную папаху, из древнего ледника вытекают три чистых ручья. Легкие и стремительные, мчатся они, как горные козы – куланы. И карачаевцы, жившие в этих местах, так и прозвали эти быстрые потоки: Учкулан – три козы. Убегая от вечных холодов, они сливаются у аула Учкулан, образуя Кубань–реку. Течет Кубань через землю черкесскую и землю казачью, поворачивает на запад, набирает силы и, широкая, полноводная, уходит к морю.

Вдоль реки – южная граница русской земли. Многое видела буйная Кубань: и стремительных скифов, и отряды готов, свирепых гуннов царя Аттилы и кочевников болгар, вежи печенегов и половцев. Топтали её гривастые степные скакуны воинов Чингиз–хана. Народы приходили и уходили. В степи вырастали новые могильные курганы, а Кубань оставалась прежней – бурной, полноводной, яростной…

В конце XVIII века с Украины на Кубань, на земли бывшего русского княжества Тмутараканского, переселились запорожские казаки, названные незадолго до этого черноморскими. Пришли они сюда, на южный рубеж государства Российского, по велению царицы, чтобы своими станицами закрыть дорогу на Русь туркам и немирным абрекам.

С той поры и стала заселяться кубанская земля.

Весна пришла на Кубань. Старые вербы полощут сочные листья в мутной воде. Ветер гонит рваные тучи, со свистом проносится по безлюдным станичным улицам и, ударяясь о белые мазанки, вырывается в степь. Рано пробудилась в этот день станица Васюринская. Длинной лентой белых хат вытянулась она на правом обрывистом берегу Кубани. Многое напоминает в ней о гордом прошлом Запорожской Сечи. Вспоминали старики, что ещё в начале XVI века объявился на Сечи казак Васюринский. Храбростью снискал он уважение своих боевых товарищей, и, когда стали казаки делиться на курени, избрали они его куренным атаманом. Шли годы, много было атаманов, а имя Васюринского прочно закрепилось за куренем. Потомки тех запорожцев, казаки этого куреня, и основали на Кубани сторожевую станицу Васюринскую…

Ранним утром с ночного лова возвращался в станицу молодой казак Федор Дикун. Кубань, вспененная, дикая, мчала лодку вдоль рыжей кручи, норовила разбить её. Но Федору любо померяться силой с буйной рекой. Крепкий, ладный, он ловко работает вёслами. Еще и солнце не выгрело, а ему жарко. На смуглом лице выступили капельки пота. Федор вытирает их рукавом свитки. На дне лодки, разбрасывая брызги, бьётся двухаршинный сом, мучительно зевает большим ртом. Дикун приналёг на весла. Они протяжно скрипят в уключинах. Наконец, вырвавшись из стремнины, Федор погнал лодку к берегу, низким голосом запел:

 
Дремлет явор над водою,
К речке нахилился.
На казачьем сердце горе,
Хлопец зажурился…
 

Федор не видел, как, услышав его песню, ускорила шаг молодая казачка, спускавшаяся по крутой тропинке к реке. Только ведра быстрее закачались на расписном коромысле. Придерживая их, казачка смотрела на сильного гребца, и в губах её пряталась улыбка.

Сбежав к вербам, возле которых казаки обычно чалили свои лодки, девушка поставила ведра и затаилась у дерева. А песня неслась над Кубанью:

 
Рад бы явор не клониться, —
Речка корни моет.
Рад казак бы не журиться, —
Да сердечко ноет.
 

Лодка быстро приближалась. Зашуршав по песку, она мягко толкнулась о берег.

– С чего ж оно у тебя ноет? – раздался девичий голос.

Федор резко обернулся.

– Анна! И как же я тебя не заметил?

С минуту они смотрели друг на друга, не пряча своей радости. Потом девушка смутилась, отвела взгляд.

– Эх ты, казаче! За песней и абрека просмотришь. Он бы тебя враз связал, – проговорила она.

– Не свяжет! Я его вот так. – Федор подхватил Анну, легко поднял её.

– Пусти, сбесился, – попыталась вырваться она, – Увидят. Вон глянь!

Он выпустил её, посмотрел на обрыв, но там никого не было. А девушка, разрумянившаяся, счастливая, уже набирала в ведра воду.

Было время, когда Федька Дикун и внимания не обращал на соседку, атаманскую дочку Анну. Была она лет на десять моложе Федьки – угловатая, большеротая, темноглазая. Случалось, что Федька галкой её дразнил. И вдруг к шестнадцати годам чёрная, голенастая галка превратилась в красавицу. Тугой силой налились плечи. Голова чёрной косой опоясана, тёмные глаза прямо в сердце просятся.

Понял тогда Федор, что не жить ему без этих глаз, без этой весёлой и гордой улыбки…

– Анна!

Он шагнул к девушке.

– Вот подойди, так и остужу, – добродушно пригрозила Анна и, подняв коромысло, легко пошла наверх. Федор не сводил с неё глаз.

– Аннушка, – окликнул он. Она обернулась. – Приду вечером. Выйдешь?

Анна улыбнулась.

– Приходи, коли не боишься.

– А чего мне бояться? – Федор нахмурился.

– Ну, ну, приходи! – крикнула Анна.

Она ушла, а Федор все ещё стоял, задумавшись.

Двор Федора Дикуна выходит в глубокую балку, поросшую молодым дубняком и колючим терновником. У самого плетня маленькая выбеленная хатка под чаканом. Ее единственное подслеповатое оконце, затянутое бычьим пузырём, смотрит робко и сиротливо. К хатке пристроен сарай. Он ещё не покрыт, и его дубовые стропила напоминают ребра скелета. В сарае пусто. Хозяин строит его, надеясь со временем обзавестись конём, а может быть, и коровой. По всему двору ветер разбросал прошлогодний курай, сухие листья камыша. Живет Дикун вдвоём с матерью, круглый год батрачит у соседа, атамана.

Напротив, через дорогу, подворье станичного атамана Балябы. Просторная хата гордо глядит тремя окнами с резными наличниками. Окна сверкают дорогими стёклами. У двери два столба держат крашенный голубой краской навес над крылечком. Под одну крышу с хатой сарай, за ним – подкат для арбы. В другом углу двора приземистая кошара, а рядом длинная скирда сена. Посреди двора колодец с журавлём.

Крепкое хозяйство у атамана: две пары коней, коров дойных четыре и овец не меньше полусотни. А семья – сам Степан Матвеевич с женой Евдокией да дочь Анна. Степану Матвеевичу за сорок. Ростом он невелик, но дородный и в движениях медлительный. Оскалом мелких зубов и злым взглядом Баляба напоминает хищного хоря. Восьмой год держит он атаманскую булаву в своих цепких руках. И любил он только эту булаву да дочку Анну. В последний год не раз сваты заходили во двор Балябы, но атаман только отговаривался от них:

– Не пора ещё, да и нам наша девка не в тягость!

Ходили по станице слухи, что думает Баляба отдать свою дочь за какого‑нибудь богатея.

Замечал Степан Матвеевич, как иногда украдкой от него поглядывала Анна на Федора Дикуна. До поры, до времени прималчивал Баляба. То ли надеялся, что пройдёт это у девки само собой, то ли сдерживался, чтобы не трогать Федора. Видно, помнил старый атаман, как в турецкую войну, когда насели на него четверо янычар, Федькин отец пробился к нему и спас от смерти. В том бою срубили янычары смелого Дикуна. Перед смертью просил он Степана Матвеевича не забывать его семью. И тот поклялся в этом умирающему…

В воскресенье, после сытного обеда, Степан Матвеевич был в хорошем настроении. Он встал из‑за стола, набил самосадом отделанную красной медью люльку, кресалом высек искру. Трут затлел, распространяя по горнице едкий дымок.

– Ишь, вони наделал, – ворчала Евдокия.

Степан Матвеевич промолчал. Ему было лень вступать в пререкания.

– Баба она и есть баба, – только и сказал он.

Его глаза медленно блуждали по выбеленным стенам. Евдокия вышла, сердито хлопнув дверью.

Из кухни доносился стук мисок: Анна убирала со стола.

Выкурив люльку, Степан Матвеевич выбил её об мозолистую ладонь, откашлялся и теперь раздумывал, куда бы пойти. Сидеть в хате не хотелось, по двору делать нечего.

На свежесмазанный земляной пол выполз чёрный таракан. Баляба занёс над ним ногу, но в ту минуту скрипнула дверь. Степан Матвеевич лениво скосил глаза. У порога стоял Федор. На нём была новая свитка и новые шаровары. Юхтевые сапоги блестели от жирной смазки. Дикун мял в руках мерлушковую шапку, перешедшую ему от отца.

– К вам, Степан Матвеевич, – сказал он.

Баляба недоуменно глядел на Федора.

– Н чего ты, Федька, так вырядился? – удивился он.

– К вам, Степан Матвеевич, – повторил Дикун.

– Ко мне, стало быть? – Атаман прищурил маленькие глазки. – Ну, тогда кажи.

– Не знаю, как и речь держать…

– А ты садись да кажи, не бойсь…

Дикун присел на край скамьи, положил рядом шапку.

– Я, Степан Матвеевич, хочу вам сказать, по сердцу мне Анна.

Брови атамана сошлись к переносице. Но он сдержал себя, притушил свой злобный взгляд и тихо, словно раздумывая, проговорил:

– Хм… Стало быть, по сердцу? А может, и сватов зашлёшь? Ну, так слухай, – И снова набив трубку, Баляба медленно продолжал: – Слухай, Федька, что я тебе расскажу! Да… Был у меня смолоду жеребец, добрый конь. Раз на крещение выехал я на Ордань. Санки кованые, жеребец бежит, танцует, по льду подковками цокотит. – Степан Матвеевич закрыл глаза, будто вспоминая, потом, открыв, продолжал: – Да, смотрю, Евдокия, жинка моя теперешняя, стоит, а с ней Марья, подружка её. Я жеребца: тпру–у! «Садись, – кажу, – Евдокия, покатаю». А она, стало быть, ломается. «Я одна не хочу, я с Марьей». Да. Подождал, пока Евдокия села. А Марья ногу одну на санки поставила, другой ещё на льду стоит, тут я как стебнул жеребца. Он, стало быть, и рванул, а Марья брык на лёд и ноги задрала…

Баляба мелко засмеялся. Неожиданно оборвав смех, серьёзно сказал:

– Так вот, Федор, не лезь, как та Марья, в чужие санки. – И видя, что Дикун вскочил со скамейки и стоит перед ним, прикрикнул: – Геть, голодранец, покуда я тебя кнутом не отженил! Хозяйства моего захотел!

Федор ответил глухим голосом:

– Не милости просить я до вас приходил. И не хозяйство мне ваше нужно, хай оно вам. Батько мой жил без него, и я проживу. – И, хлопнув дверью, вышел.

Весь остаток дня Степан Матвеевич ходил хмурый. За ужином сказал дочери:

– Ты слухай меня, Анна. Чтоб и в думке у тебя Федьки не было! Неровня он тебе, наймитом был, наймитом и сдохнет. Чуешь?

Анна уронила ложку, расплакалась.

– Ну чего, овца бесхвостая, нюни распустила? Ты меня слухай. А будешь ещё с ним таскаться – кнутом отхожу.

– Да будет тебе, – попыталась вмешаться Евдокия.

– Умолкни, заступница!

– Все одно за другого не пойду! – отчаянно выкрикнула Анна.

– Вот я тебя! – взорвался Баляба. – Поговори ещё! Вожжами не только коней усмирить можно!

Баляба потянулся к миске… Доедали молча. После ужина Анна вышла во двор, обхватила столб у сарая, заплакала.

От плетня негромко окликнули:

– Анна!

Девушка оглянулась. По голосу узнала Федора. Торопливо подбежав к плетню, горячо зашептала:

– Батько ругается…

Дикун перемахнул через плетень, обнял её.

– Эх, Анна! Батько твой думает, что я на его богатство зарюсь. Да пусть оно ему заместо гайтана.

– Сбежать бы, Федор, за Кубань. Там нас никто не разлучит.

Ничего не ответил ей Дикун, только припомнил, как бабка рассказывала ему в детстве о прадеде…

Был у одного барина в Московии крепостной – могучий мужик, замкнутый, нелюдимый. Оттого и звали его «дикой». Однажды не угодил чем‑то Дикой барину, и тот приказал высечь его. С того времени затаил мужик злобу. Как‑то, подкараулив барина у леса, Дикой привязал его к дереву и засёк до смерти. А потом бежал на Украину, в Сечь.

Приняли его в Васюринский курень. Сам гетман Богдан за храбрость не раз Дикого жаловал. Может, и выслужился б он в старшины, да на беду полюбил дочку полковника. Убежали они с ней и тайно обвенчались. Разгневался полковник и отказался от дочери.

Прожил Дикой в бедности, оставив после себя хату пустую да сына. Отсюда и пошёл род Дикунов.

– Нет, Аннушка, бежать‑то некуда. Кто нас ждёт на чужбине?

Из хаты вышла Евдокия. Вглядываясь в потёмки, позвала Анну.

В небольшой хате, перегороженной надвое турлучной перегородкой, помещается станичное правление. Первая комната – дежурка, во второй сидит атаман Баляба. Навалившись на стол, он разглядывает стоящего перед ним мужика средних лет, в лаптях, рваных холщовых штанах и выгоревшей рубахе навыпуск.

Мужик – беглый, крепостной.

Степан Матвеевич цедит сквозь зубы:

– Так, стало быть, к войску приписаться желание имеешь?

– Уже так, к вашей милости, – мужик кривит рот в просящей улыбке.

Атаман сонно зевает. Ему не хочется разговаривать. Он поворачивает голову и долго смотрит в окно. На плацу казачата гарцуют на хворостинках. Вот один из них, прогалопировав к правлению, присел, по большой надобности, у самого порожка.

Степан Матвеевич вскочил, высунулся до половины из окна, разгневанно закричал:

– Геть, вражененок!

Казачонок кинулся наутёк.

– Ишь, голодранец, плац запоганивает, – снова усаживаясь на лавку, бурчит атаман.

Мужик переминается с ноги на ногу, мнёт шапку.

– Так с какой же губернии будешь? – зевнув, продолжает допрос Баляба.

– Рязанские мы.

– Ишь ты, – Степан Матвеевич чешет затылок. – Издалека, стало быть. А зовут‑то как?

– Митрий.

– Митрий? – – лениво переспрашивает атаман и, оглядывая мужика, думает:

«С Федькой треба разделаться. Хай на кордон идёт. А этого, пришлого, можно к себе взять. Дарма работать будет».

– Ну что ж, – с деланным добродушием говорит атаман. – Приписать мы тебя, стало быть, припишем. А жить у меня будешь. По хозяйству мне трошки пособишь…

– Премного вам благодарен…

Баляба снова зевает и, указывая на дверь, даёт понять, что разговор закончен.

«Чегой‑то на сон клонит, к дождю, что ли? – думает Баляба, глядя вслед мужику. – Пойти отдохнуть?»

Выйдя из правления, Степан Матвеевич издали заметил Пелагею Дикуниху.

– Карга, – буркнул он, намереваясь перейти на противоположную сторону улицы. И вдруг передумав, окликнул:

– Эй, Пелагея, погоди трошки.

Из‑под низко повязанного платка Дикуниха строго смотрела на атамана, поджав губы.

– Ты чего не заходишь? – приветливо спросил Баляба. – В нужде живёшь, может, и помог бы чем. Ведь ты для меня вроде сестры…

– Спасибо на добром слове, – холодно поблагодарила Пелагея.

– Ну, смотри, твоё дело, раз не нуждаешься. – И уже отходя, бросил: – А Федьке скоро на кордон итить, хай собирается. И так засиделся, из казака в бабу переделался…

Солнце закатилось за дальним курганом. От Кубани потянуло прохладой. Во дворах гремели подойниками хозяйки, ревели призывно коровы. На окраине станицы перебрехивались собаки.

Перейдя улицу, атаман миновал хату кума Терентия Троня. Жадными глазами пробежал по его длинному сараю. Терентий выводил коней к колоде. Степан Матвеевич даже не заговорил с ним, отвернулся от зависти.

Терентий Тронь разбогател ещё в молодости. Рассказывали, что когда‑то за Бугом, на одном украинском шляхе, проходившем мимо того села, в котором жил Терентий, ограбили почту. Указали на отца и сына Троней. Полиция долго вела дознание, но следов никаких не обнаружила. Старый Тронь умер в тюрьме, а Терентия выпустили.

Вернулся Тронь на Украину, а через год женился, купил пару лошадей, обзавёлся хозяйством и вскоре стал самым богатым.

Не доходя до своего двора, Баляба остановился у хаты вдовой казачки Лукерьи.

Оглянувшись, атаман открыл калитку, но тут его окликнула Евдокия. Только теперь Степан Матвеевич заметил выглядывавшую из‑за плетня жену.

– Ах ты, беспутный, – напала она на него. – И далась вам эта Лушка! Вроде она мёдом мазанная, что вы к ней, как мухи, липнете.

Баляба почесал затылок.

– Ну, вражья баба! И чего лаешься? Что мне, стало быть, и глянуть нельзя? Я, может, за порядком доглядаю.

– У, глаза твои беспутные, в своём дворе за порядком бы доглядал!

Глава II

Где бурная Кубань изгибается дугой, у впадения в неё речушки Карасуна, в два года выросла казачья крепость Екатеринодар. За рекой, на левом берегу, – черкесская земля. Правый берег – русский, его стерегут черноморские казаки. Несут они пограничную службу от среднего течения реки, где у самого берега высится Александровское укрепление, до устья. Зорко стоят на страже казаки. На Елизаветинском, Ольгинском, Бугазском кордонах всегда готовы отразить нападение неприятеля конные казачьи сотни и отряды пластунов. В камышах, на звериных тропах, в густых кустарниках скрываются невидимые казачьи залоги. Придерживая коней, настороженно проезжают разъезды. Поперек сёдел у хмурых всадников пищали лежат. Чуть что – раздастся ли где выстрел или просигналят со сторожевой вышки, как казаки, гикнув, аллюром мчатся на выручку к товарищам.

Екатеринодарская крепость – центр Черноморского войска. Высокий земляной вал, опоясывающий её, порос колючим терновником. На валу пушки–единороги выставлены, дозорные ходят. В крепость один въезд – через обитые потускневшей медью ворота. Возле ворот караулка для пикета, рядом– приземистая пушка.

Вышел из караулки старший пикета хорунжий Никита Собакарь, лениво раскурил люльку.

Утомительно однообразно тянется в крепости время. Иной раз за целый день ни одного человека не увидишь. Кругом крепости старый дремучий лес шумит, тоску навевает. От болот смрадом тянет…

Нет, раньше у Собакаря служба веселее шла. Сколько помнил себя Никита, вся жизнь прошла в битвах и тревогах. И куда только не бросала его казацкая судьбина! Рубился с ляхами, плавал на быстрых чайках в туретчину, ходил с отрядами запорожцев на Балканы помогать единоверцам.

А новые места кубанские – коварные, обманчивые. То откуда‑нибудь из чащобы прилетит неотвратимая черкесская пуля, то сломит казака болотная лихорадка. И ещё крепость строилась, а обочь неё уже кладбище раскинулось…

Смотрит Собакарь на войсковой майдан, на деревянный храм шестиглавый, что привезли черноморцы с собой разобранным с Заднепровья. Как бы огораживая майдан, по сторонам вросли в землю десятка полтора длинных глинобитных казарм–куреней. А за крайним куренем большое турлучное здание. Это войсковое правление, резиденция кошевого атамана.

Атамана сейчас нет, и все дела за него исполняет войсковой судья.

У правления – коновязь. Подседланные кони мерно жуют сено, помахивают хвостами, звенят свисающими удилами.

Из правления быстро вышел казак. Нахлобучив папаху поглубже, подтянул подпругу, легко вскочил на коня и рысью подъехал к воротам.

– Открывай, хорунжий, срочный! – крикнул он на ходу Собакарю.

Тот быстро распахнул одну половину ворот, выпустил коннонарочного и снова погрузился в раздумье. Клубится табачный дым от старой люльки. Шарахаются от него стаи злых рыжих комаров…

«Вот немало прожил на свете, а правды ещё не видел, – думал Собакарь. – И дослужился до хорунжего, но с нуждой не справился. Сколько ни старался, так и не завёл своего хозяйства. Вся жизнь у куренного котла пролетела. А те, кто побогаче, – тем почёт и уважение. Они и от службы откупаются. Уплатят какому‑нибудь бедолаге – и тот за них отбудет положенный срок на кордоне. Эх…»

Хорунжий вздохнул, со злостью сплюнул горькую слюну, неторопливо поднялся на вал и глянул в бойницу. Вдоль узкой дороги – гребля, пересекающая Карасунское болото, а по ту и другую стороны, на возвышающихся холмиках, разбросаны белые пятна мазанок. Строились они без всякого плана, там, где того хотели их хозяева. Задумает казак построить себе хату, подыщет бугорок на болоте, где, на его взгляд, посуше, сваи заколотит, чтоб весенний паводок не достал, – и с богом принимается за работу. Навезет казак хворосту из лесу, отурлучит, глиной плетень обляпает, и готово жилье.

В одном схожи были казачьи хаты: строились они, на случай неприятельского налёта, глухой стеной к улице, а окнами во двор. Немудреные, подслеповатые строения! Да у казака и поговорка на этот счёт: «На границе не строй светлицы».

Но среди множества приземистых хат выделяется несколько больших подворий – широких, обнесённых добротным частоколом, со множеством построек. Это – подворья войскового судьи Головатого, войскового писаря Котляревского да ещё нескольких старшин и местных богатеев. Эти быстро обжились на кубанской земле – у них в степях и хуторочки, и сады, и скотины много… И батраков десятки, как у настоящих панов.

Никита прихлопнул комара, растёр кровь, проговорил вслух:

– Ишь, тоже кровь пьёт из нашего брата. И погибели на вас нет, проклятых!

Богат войсковой судья Антон Андреевич. Есть у Головатого несколько хуторов, тысячи десятин пастбищ, на которых гуляют косяки коней, пасутся стада коров, гурты овец…

А в Екатеринодаре дом у Антона Андреевича – полная чаша. Стены коврами персидскими обиты. Оружие развешено. Тут и сабли польские, и ятаганы турецкие, и пистолеты, чеканным серебром да золотом отделанные.

И хотя овдовел недавно войсковой судья, однако ж во всём чувствуется хозяйский глаз.

Всеми делами в доме ведает экономка Романовна, которую, как поговаривали, боится даже сам Головатый. Говорили ещё, что и при жизни жены Антона Андреевича настоящей хозяйкой в доме была экономка. А теперь она совсем во власть вошла.

В тот вечер войсковой судья, развалившись на турецкой тахте, читал послание кошевого Чепеги, писанное из Польши.

«…А ещё, милостивый друг Антон Андреевич, сообщаю вам, что в бытность мою в Петербурге был я представлен Ея Императорскому Величеству и всей царской фамилии. После оного был приглашён к царскому столу откушать, где граф Платон Александрович изволили быть.

Баталия же наша проходит весьма успешно. Граф Александр Васильевич [1]1
  Суворов Александр Васильевич


[Закрыть]
, главенствующий здесь всеми войсками российскими, премного доволен черноморцами…»

Сняв пальцами нагар со свечи, Головатый принялся читать дальше.

«А ещё хочу отписать вам как товарищу и другу. Поелику это возможно будет, оказывать всяческое содействие крестьянам, кои по разным причинам на Кубань бегут. Приписывайте их по куреням, в казаки. Войско наше, как вам известно, в людях превеликую нужду имеет. Письмо сие посылаю с надёжным человеком и прошу по прочтении его немедля спалить».

Головатый перечитал последние строки, поднялся, прошёлся по горнице, поскрипывая мягкими сапожками.

«Прав ты, Захарий, прав, – сам себе сказал судья, – да только с умом все это надо вершить. Так, чтобы в Петербурге о том неведомо было, ибо за укрытие крепостных, коли дознаются, по голове не погладят…»

Тишину нарушил колокольный перезвон. Пели, переливались под искусной рукой звонаря колокола войскового храма. Головатый прошёл в угол, где темнели хмурые лики святых, озарённые огненными отблесками лампады.

Антон Андреевич широко перекрестился и попытался опуститься на колени. Но отяжелевшее тело потянуло его вниз, и он не опустился, а брякнулся, больно ударившись коленями об пол. «Эх, старею, видать! – промелькнуло. – А ведь другим был».

И стоя на коленях, глядя на огонёк лампады, он припомнил молодость.

Киев, просторно раскинувшийся на холмах… Бурса. Он, хлопец Антон, одетый в чёрный подрясник, стоит в рядах таких же школяров и усердно отбивает поклоны, а в голове другая думка. Сечь, геройские подвиги, добыча, черноглазые полонянки…

После бурсы пошёл в духовную академию. В совершенстве изучил латинский и греческий, польский и русский. Научился вкрадчивой мягкости отцов церкви. Не раз прочили близкие Антону большую духовную карьеру. Но взбунтовалась горячая кровь. В чёрную ночь, захватив краюху хлеба, на украденной лодке бежал он в Сечь. Впрочем, там пригодились и иноземные языки, которые он изучил, и дипломатические навыки…

Мягко ступая, в горницу вошёл войсковой старшина Гулик. Судья покосился на него, ещё раз осенил себя крестом и тяжело поднялся с колен.

– А–а, Мокий! – проговорил он. – Садись, брат. Проведать пришёл? – И грузно, так, что затрещало в коленках, опустился на лавку. – Эх, стареем… Годы, годочки! А бывало‑то…

– Нам, Антон, теперь только и радости, что вспоминать, – усаживаясь на подвинутую скамью, ответил Гулик. – Мне иногда такое придёт в голову, что, веришь, жалко самого себя станет… До чего же годы быстро пронеслись! А гарные годы были!

Они помолчали. Каждый думал об одном и том же.

Головатый встал, грузной походкой прошёл по комнате, остановился у окна и, не оборачиваясь, спросил:

– А помнишь, Мокий, как рушили нашу Сечь?

– Кто этого не помнит, – нахмурившись, глухим голосом проговорил Гулик. – Я в жизни не плакал, а тогда бугаём ревел. Глотку готов был всем грызть… Круг накануне собирался. Кошевой Петро Калнишевский повернулся ко мне и говорит: «Чуе моё сердце, Мокий, что последние дни доживает наша Сечь…»

– А я в дороге узнал, что Сечь–мать порушили. Мы с Сидором Белым и Логином в ту пору на Хортицу возвращались… Хотели от горя постреляться, да Сидор не дал. «Вы, – говорит, – хлопцы, пулю с дуру всегда проглотить успеете. Надо думать, как бы войско возродить, не дать сгинуть казачеству». Он и мысль подал к Потемкину в конвойную сотню вступить.

– Потемкин сдуру матушку–царицу уломал, чтоб войско Запорожское порушила, а потом же сам просил нас, чтоб скликали войско Черноморское…

– Не, Мокий! – покачал седеющей головой Антон Андреевич. – Не! – Головатый отошёл от окна, сел против старого друга. Глаза сосредоточенно остановились на нём. – Не! Светлейший понимал, что, пока Сечь жива, трудно будет панам и подпапкам Украиной управлять. Грицько хоть и одноглазый был, а далеко видел…

– Так чего ж ты, кум, стреляться собирался, если Потемкин верное дело делал? – с насмешкой спросил Гулик.

– Молодой был, дурь ещё бродила! – ответил Головатый. – Уж потом понял, что времена сечевой вольницы прошли и быльём поросли. Укрепилась Русь, да и время теперь такое. Лучше в чести у царицы быть… Батогом дуба не перешибешь…

– А казачество? А вольность казачья как, друже Антон?

– Казачью вольность я, брат Мокий, разумею когда власть в наших с тобой, старшина, руках, а не у голытьбы. Так и светлейший граф мыслил и для нас же старался, да мы того тогда не поняли по скудости своего ума. Теперь же гляди, Мокий, есть наше казачество? Есть! И власть у кого? У нас! – Головатый прошёлся по горнице, снова остановился против Гулика. – Все есть у нас, брат Мокий, умей только хозяиновать. И мужик крепостной с России к нам бежит.

– Ну, тому и тут воли не вдосталь, сам знаешь, хоть и в казаки его приписываем, – насмешливо прищурился Гулик. – Там на пана работал, здесь мы его обратили.

– Э, нет, Мокий! – Головатый энергично пристукнул по столу тяжёлым кулаком. – Нет! Тут пан на мужика беглого крепость теряет и тот мужик казаком становится. А что в работниках ходит, так что ж ему прикажешь делать, коли он голытьба? Иль, может, я ему либо ты отдадим своё хозяйство? Ну, нет, пусть поработает да и наживает. Да оно голытьба–сирома для того и существует, чтоб работать, брат Мокий, сам то и без меня добре ведаешь…

Огонек свечи опал и захлебнулся в растопленном воске. Ярче стали жёлтые блики лампады. Луна заглянула в окна горницы.

Гулик встал.

– Засиделся я у тебя, Антон, тебе давно на боковую пора.

– Посидел бы ещё, бессонница меня мучает…

– Нет, пора уже!

Провожая Гулика до двери, Головатый сказал:

– Письмо от Захария получил.

– Что пишет, когда их отпустят?

Не прописал про это.

– Такая уж служба казачья!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю