355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Тумасов » На рубежах южных » Текст книги (страница 3)
На рубежах южных
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:24

Текст книги "На рубежах южных"


Автор книги: Борис Тумасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Глава V

У Степана Матвеевича Балябы гость. Проездом заехал к нему старый знакомец Григорий Кравчина.

Гость и хозяин ужинали в горнице. Кравчина сидел в углу, густо увешанном образами. В затылок ему скорбно смотрела святая богородица. Под потолком слабо тлела голубого стекла лампада. От огонька кверху поднималась тонкая струйка копоти.

У стены стоял большой сундук, окованный железными полосами, напротив деревянная кровать с пышно взбитыми подушками. Над ней висит тяжёлая пищаль, потёртая кожаная' пороховница. По стенам развешаны сабли турецкие, пистолеты, кинжалы. Земляной пол помазан разведённым коровьим помётом, и запах его стоит в горнице.

– Суета сует мирских, – вздыхает Кравчина, зоркими глазами ощупывая толстобрюхий сундук, кинжал в серебряных ножнах.

«Ишь, старый черт, сколько добра надуванил!» – с уважением подумал гость.

Обглодав гусиную ногу, он швырнул кость под стол, вытер руки об льняную скатерть.

Из кухни, держа перед собой пирог, вошла Анна. Убрала пустые миски. Почувствовала, как колючие глаза гостя осмотрели её с ног до головы. Смутилась. Когда вышла, Кравчина как бы невзначай бросил:

– Красивая дочка у тебя, Матвеевич… Цветок!

– Бог не обидел… Так, стало быть, давай, Митрич, выпьем, чтобы, как говорится, не первую, не последнюю.

Гость и хозяин снова выпили. Развязав очкур, Кравчина ослабил пояс шаровар, отрезал кусок пирога. Ел с жадностью. Коричневатая тушёная капуста падала на колени, на пол.

Через стену слышно было, как переговаривалась атаманша с дочерью.

– А ты, Митрич, стало быть, ещё не женился? – словно невзначай, полюбопытствовал Степан Матвеевич. Он заметил жадный взгляд гостя, брошенный на Анну, сразу прикинул:

«Зятек был бы что надо! Оборотистый, ловкий, пальца в рот не клади… Можно было бы доброе дело завернуть: в Кореновке хлеб дешёвый, а в Екатеринодаре он всегда в цене. Опять‑таки, у мирных черкесов здесь овец можно по дешёвке скупать да с большим барышом перепродавать… А можно и без денег – шепни только казакам–гультяям – за штоф водки стадо у черкесов угонят».

– Да, жениться‑то тебе уже пора, казак! – продолжал плести сеть атаман.

– За делом некогда, – отрыгивая, отшутился Григорий. – А вот я погляжу, да к тебе сватов и зашлю, – подморгнул он.

«Клюнуло, видать!» – подумал Баляба и посмотрел на Кравчину. Тот сидел нахохлившись, горбоносый, с нависшими бровями – ястреб ястребом.

– Ты не смотри, что я уже в годах. А коли сватам не откажешь, жалеть не будешь.

Степан Матвеевич снял нагар со свечи. Тающий воск скатывался на стол, застывал лужицей.

– В годах, да с достатком, – согласно кивнул головой Баляба.

– Это ты правду, Матвеевич, говоришь. Я при хорошем достатке. За меня любая пойдёт, только рукой поманю. Да я на всех их… А вот твоя девка, впервой вижу, а приглянулась… Прямо скажу – по сердцу она мне!

В дверь заглянула атаманша, поманила хозяина пальцем.

– Посиди трошки, я зараз, – Степан Матвеевич, слегка покачиваясь на нетвёрдых ногах, вышел.

Опершись о бока, Евдокия сердито прошептала:

– Ты не тешь беса, старый, не суй этого нечистину в зятья – я все слышу, все вижу. Ишь, как он по девке глазищами‑то шарпал. Истый волк!

– Не твоё бабье дело! – цыкнул на жену Баляба. – Как захочу, так и будет! – И возвращаясь в горницу, нахмурив брови, бросил с порога: – Евдокия, стели гостю, на покой пора.

На Кубами осень капризная, переменчивая. Иногда сентябрь выдаётся холодным, пасмурное небо назойливо сыплет дождём, а в октябре– ноябре вдруг прояснится, и тепло, по–весеннему пригреет солнце. В такую пору в степи зелёной щетиной выбивается молодая трава, расцветают поздние цветы. Ночи стоят тихие, в иссиня–чистом небе рассыпанными монистами мерцают звезды. И кажутся они совсем рядом – протягивай руку и срывай.

Такими ночами в станицах водят хороводы. Звонко поют девчата и парни, не расходятся по домам до третьих петухов, до розоватой зорьки.

Федор и Анна сидят над обрывом реки. Приложив горячую ладонь Анны к щеке, Федор спрашивает:

– Когда ж мы будем вместе?

И не дождавшись ответа, грустно запевает:

 
Полюбил казак дивчину
Да в ненастну годину…
 

А в то самое время, уложив гостя, Степан Матвеевич вышел на улицу, постоял недолго у ворот, огляделся по сторонам и осторожно зашагал к Лукерьиной хате.

Под ноги, заливаясь звонким лаем, подкатился соседский щенок.

– Геть! – Баляба выдернул из плетня хворостину. Напуганный щенок нырнул в подворотню. – Атамана не узнал… Я тебе покажу, нечистый, – пьяно бормотал Степан Матвеевич.

Вот и хата вдовы. Маленькие окна, как веками, прикрыты ставнями. Баляба корявым ногтем долго стучал по ставне. Никто не ответил.

– Лушка! – припав к окну, позвал он. Но снова никто не отозвался. – Спит, чертовка!.. А вот я тебя в другое окно покличу! – атаман, держась за стену, обошёл вокруг хаты. – Я тебя знаю… Я ещё не забы–ыл, вре–ешь…

Его качнуло, и он ухватился за плетень. И вдруг в неясном свете, под грушей разглядел две прижавшиеся друг к другу фигуры.

– Ишь ты, – прошептал он и неслышно, крадучись, перешагнул через плетень.

«Не иначе, Анна. А то никак Федька!»

От гнева у Степана Матвеевича застучало в висках. Он осторожно вытащил из плетня гибкий ивовый прут и с размаху, с выдохом, хлестнул по белой свитке. Потом прут опустился на плечи женщины.

– А вот тебе! А вот тебе…

И вдруг изумлённый Баляба разглядел обвисшие чёрные усы, длинный коршунячий нос, а рядом – круглое женское лицо.

– Лушка! А это никак ты, кум Терентий?! – узнал Баляба. Хмель у него как рукой сняло: – А я думал, Федька. Попутал нечистый.

Он отбросил хворостину. Но не успела она коснуться земли, как вдова, подбоченившись, шагнула к нему.

– Ах ты, кобелина старый, – размахивая кулаками, визгливо закричала Лукерья. – Да ты что мне за указка! Федька! Федька! А тебе что за дело, дьявол ты этакий.

– Тьфу, бесстыжая, – плюнул атаман. Он нагнулся за хворостиной, но тут же, заметив, что кум засучивает рукава, отступил к перелазу. Вслед ему Лукерья выкрикнула:

– Иди свою журавлиху длиннободылую поучай…

– Ну и баба, зловредная баба, – пробормотал уже за плетнём атаман.

Кравчина проснулся с головной болью. Во рту было скверно, тошнило. Сквозь тусклые стекла пробивался бледный рассвет. Сбросив лоскутное одеяло, Григорий сел, свесив ноги. Деревянная кровать под тяжестью тела жалобно застонала.

Почесав заскорузлой пятернёй волосатую грудь, он смачно сплюнул на земляной пол и, накинув кожух, вышел во двор.

Молочный туман растекался по земле. Тянуло предутренним холодком. В конюшне, позванивая недоуздками, жевали овёс кони.

Григорий зябко поёжился и вдруг выпрямился, словно подстёгнутый плетью. Мимо него к сараю, с подойником в руках, пробежала Анна. Широкая юбка подоткнута у пояса, и Кравчине видны белые, как сметана, коленки. Воровато оглядываясь по сторонам, он прошмыгнул в сарай, затаился в густой тени.

Присев на низкую скамейку, Анна доила корову. Движения её рук ловки и быстры. Струи молока звонко бьют о стенки подойника. Нетерпеливая корова перебирает ногами.

Время тянется томительно. Кравчина нервно подрагивает, не сводит глаз с Анны. Наконец она поднялась и, подхватив тяжёлый подойник, пошла к выходу.

Выйдя из темноты, Кравчина заступил ей дорогу, схватил за руку. Другая ладонь, горячая и потная, обожгла шею девушки.

– Ганна! – выдохнул он, обдавая её водочным перегаром, и потянул к себе.

Анна напряглась, откинулась назад, хотела крикнуть. Но Кравчина, попятившись, оступился и выпустил её руку. Анна вывернулась и опрокинула ему на голову подойник. Теплое молоко полилось за воротник, растеклось по телу.

– Подлюка, – протирая глаза, ругнулся Кравчина вслед Анне. – Все одно меня не минуешь!

Глава VI

Ясный вечер опустился на станицу. Багряный диск солнца постоял на самой окраине степи и нехотя полез за горизонт. День стал заметно короче. Казаки давно уже перевезли со степи сено, и запах сухих трав висел над станицей.

Вернувшись из правления, Баляба, с зажатой в зубах люлькой, хозяйственно прохаживался по двору. Крепкий самосад разъедал горло, назойливо лез в глаза. Степан Матвеевич щурился, поминутно кашлял, разглаживая чёрные с проседью усы. Легкий ветерок ворошил обронённый пучок сена, катил его по двору. Баляба вытащил изо рта люльку, позвал:

– Митрий!

Из сарая вышел тот самый рязанский мужик, которого Баляба обещал приписать в казаки. На нём все те лее лапти, те же холщовые штаны и выгоревшая, пропотевшая рубашка.

– Ты поДкладывал скотине?

– Подкинул, хозяин, подкинул.

– Подкинула б тебя нечистая. Это что? – Быстрым движением Степан Матвеевич поднял сено, ткнул под нос работнику. – Не своё, стало быть, хозяйское, так и не жалеешь. Ишь, дорогу выстелил!

– Почто ругаешься, хозяин, тут самая малость сенца‑то упала! Да я бы и сам подобрал.

– Сразу надо подгребать! Руки повысыхали, что ли? Больше жрёшь, чем работаешь. – Продолжая ругаться, Баляба направился к хате.

Из‑за поворота улицы вывернула тачанка. Здоровенный казак, откинувшись, осадил сытых коней у атаманских ворот. Баляба затрусил навстречу, распахнул ворота. В приехавших он узнал Хмельницкого, дальнюю родню покойного гетмана, и куму Марфу, жену кореновского атамана. Сердце забилось от предчувствия: «Не иначе, сваты от Кравчины». Степан Матвеевич ждал их с того дня, как кореновский богатей побывал у него.

– Принимаешь гостей, атаман? – низким басом пророкотал Хмельницкий. – Мы с Марфой к твоей милости.

– Просим, просим, гостям завсегда рады, – засуетился Баляба. – Митрий, коней выпряги, сена подложи!

Хмельницкий грузно соскочил с тачанки, помог сойти своей дородной спутнице.

– Надумали мы, Степан Матвеевич, проведать вас да заодно на крестницу посмотреть. Она у тебя, говорят, красавица, – нараспев проговорила Марфа и, подобрав пышные юбки, первая проплыла в хату. С хозяйкой она расцеловалась, справилась о её здоровье.

Евдокия полотенцем смахнула со скамейки невидимые пылинки, пригласила гостей присесть.

Разговор клеился плохо: говорили о разном, о хозяйстве, о полках, ушедших в польский поход, о многом другом, не решаясь приступить к главному.

Наступили сумерки. Евдокия зажгла каганец, поставила на стол. Наконец Марфа решила, что пора приступать к делу. Она толкнула Хмельницкого в бок: начинай, мол. Но тот, считая, что быка надо брать за рога после двух–трёх шкаликов, оттягивал разговор. Тогда Марфа сама не выдержала.

– Вот какое дело, дорогие кумовья, смотрела я на крестницу мою, невеста хоть куда. А у нас на примете и жених для неё подходящий сыскался. Вот и будет – ваш товар, наш купец. Богатством его бог не обидел, да и с лица неплох.

Тем временем Хмельницкий внёс со двора заткнутый тряпицей объёмистый глиняный кувшин. Он привёз его под сиденьем тачанки.

Степан Матвеевич, у которого ответ был уже заранее готов, для вида решил покуражиться.

– Да товар наш, дорогая кума, ещё не залежалый, можно и подождать. Как ты думаешь, мать?

Евдокия пожала плечами.

– Надо у Анны спросить.

– Как? – Баляба гневно стукнул кулаком по столу. Жилы на впалых висках вздулись синевой. – Я кто ей? Как скажу, так и будет!

– И, дорогая Евдокия, к чему спрашивать, – развела руками Марфа. – Станет ли послушное дитя родительской воле перечить? Иль у нас с тобой спрашивали?

Евдокия только вздохнула. А Степан Матвеевич уже спокойней приказал:

– Готовь вечерять. А с хорошей закуской да доброй горилкой, – он постучал по кувшину, – и ответ разумный будет.

Прильнув ухом к двери, Анна затаила дыхание. «Что скажет отец?» Мелкий озноб бил её. Вначале она надеялась, что отец откажет сватам. Но когда он закричал на мать, Анна поняла, отец твёрдо решил отдать её за Кравчину.

К горлу подкатил комок. Первым желанием Анны было вбежать в горницу, упасть родителям в ноги, умолить их. Но девушка знала, что крутой и своенравный характер отца не переломить.

Сутулясь, вышла во двор. Слезы словно сами собой катились из глаз. Добравшись до плетня, Анна уцепилась за кол обеими руками и заплакала горько, с надрывом.

Сгущались сумерки. Напротив, во дворе, показалась мать Федора. Она прикрыла дверь курятника, подпёрла её колом. Анна перебежала дорогу, из‑за плетня окликнула негромко:

– Тетка Пелагея!

Дикуниха оглянулась на зов и подошла к плетню неторопливо, усталой походкой.

– Это ты, Анна? Да никак плачешь? – удивилась она.

– Тетка Пелагея, мне б Федора повидать, – переборов смущение, попросила Анна.

– И–эх, милая, – подавила вздох Пелагея, – Там он, в балке, хворост вяжет.

Узкой тропинкой Анна пересекла огород. Еще издали заметила Федора. Он стоял перед большой кучей хвороста.

Увидев Анну, быстро пошёл к ней навстречу, на ходу вытирая руки о полу свитки.

– Федор, сваты к нам приехали…

– Сваты? – только и переспросил он. – Та–ак! – и опустил голову.

– Федор! – голос у Анны сорвался, по щекам снова потекли слезы.

Она повернулась к нему спиной.

Федор обнял её за плечи, почти насильно усадил на связку хвороста. Ладонью отёр ей глаза.

– Тяжко мне, Федор, душа болит…

– А у меня не болит? Но что делать? Научи!

– Не знаю…

– Попроси отца, уговори.

Она покачала головой.

– Нет, с отцом не слажу.

Огрубевшими от работы руками она теребила его жёсткие волосы, гладила непокорный чуб.

– Бежать бы отсюда!

Федор не ответил. Он словно погрузился в какое‑то забытье.

– Что ж ты молчишь? Или боишься?

– Нет, Анна, никого я не боюсь! Но куда бежать?

– С тобой хоть на край света…

– Мы и так на краю.

– За рубеж бежим… За Кубань, к черкесам… Или в степь, к ногаям…

– В степь? – снова переспросил Федор. – Нет, не могу, Анна. Сама знаешь, мать у меня старая и хворая… Видать, не судьба нам…

Девушка поднялась.

– Может, ты и правду говоришь. – Голос её вдруг стал безразлично спокойным.

Она повернулась и пошла обратно.

– Куда же ты, подожди! – Федор схватил её за руки, пытался удержать.

– Нет, прощай!

Она вырвалась, откинула косынку и торопливо пошла от него.

А через месяц у Кравчины гуляли свадьбу – с песнями, с лихим посвистом и плясками.

Ради такого случая Степан Матвеевич не поскупился – наварили два бочонка торилки, зарезали трёх овец да годовалого бычка, из Ачуева подвезли воз свежей рыбы.

Три дня пили у невесты, три дня у жениха. Почитай, две станицы ходили пьяными.

Атаман Баляба словно помолодел – голову побрил, во все новое оделся. Жених тоже ходил гоголем: усы лихо подкручены, волос с проседью напомажен, блестит. С невесты глаз не спускает.

Но Анна все эти дни сидела как на похоронах – глаза от слез красные, лицо восковое. Ни улыбки, ни слова.

На свадьбе долетел до Кравчины злой шепоток: «Силком берет».

Григорий нахмурился. Исподлобья поглядывал на невесту. Улучил время, сказал тестю:

– Может, й'не по себе дерево рублю?

– Ты, Гришка, на баб не смотри, что они нюни распустили, – успокоил его Баляба.

Но вот пришёл час отъезда. С шумом, пьяными криками вывалили гости на улицу, где стояли наготове тройки. В толпе глаза Анны разыскали Федора. На миг взгляды их встретились, и тут не выдержала она, покачнулась, закрыла лицо руками. Все примолкли, даже самые пьяные. Подружки подхватили Анну, усадили в тачанку, рядом с нахохлившимся женихом, и тройки, одна за другой, позванивая бубенцами, понеслись по станице. А там, за околицей, привстал дружка, разобрал вожжи, гикнул, и помчалась тачанка так, что только ветер морозный засвистел в ушах.

Пьяный азарт захватил Кравчину. Он вырвал у дружки кнут, с диким визгом хлестнул по пристяжной и, оскалив рот, что‑то бессвязно кричал навстречу ветру.

Распластались в стремительном беге сытые кони. Под сбруей мыло, изо рта пена летит клочьями. Кружится все перед глазами у Анны, рябит. А вокруг, куда ни глянь, тоскливая, голая, плачущая степь.

Станица родная исчезла, растаяла в синеватом морозном тумане…

Глава VII

Велика русская земля. От далёкой глухой Сибири до царства Польского, от моря Белого за горы Кавказские распростёр двуглавый орёл свои крылья. Взойдет солнце на востоке – на западе тёмная ночь, на востоке ночь– на западе день. Так и светит круглые сутки солнце над русской землёй.

В ту зиму пушистый снег завалил улицы Петербурга, лёг белыми шапками на лохматые головы елей, мороз сковал Неву толстым льдом. В лесу висит морозная тишина, и только изредка нет–нет да и звонко треснет обломившаяся под тяжестью снега хрупкая ветка.

В один из таких дней к закрытому шлагбауму Петербургской заставы рысью подъехал верховой. Из будки, держа ружье под мышкой, вышел солдат. Лицо его закутано шерстяным башлыком, только глаза и нос видны.

– Далече ли?

– Открывай, служивый, не задерживай! Гонец от самого графа Зубова. С письмом на Кубань!

Солдат поспешно поднял шлагбаум.

– Счастливый путь! – И про себя подумал: «Видать, срочный эстафет, коль в такую лютость погнали курьера…»

Много дней прошло и не одного коня сменил гонец, пока дошёл тот пакет до войскового судьи Головатого.

Антон Андреевич хмуро оглядел пять сургучных печатей с графским вензелем, неохотно надорвал край пакета, вытащил исписанный лист.

«Милостивый Антон Андреевич! – писал личный секретарь всесильного вельможи. – Его сиятельство граф Платон Александрович пишет вам, чтобы вы с командою черноморцев в два полка шли в Астрахань, под начальство графа Валериана Александровича Зубова для участия в Персидском походе…»

С тем же недовольным видом читал войсковой судья громкие фразы о вероломстве персидского шаха Мухамеда–аги, разорившего грузинское царство и строящего козни против России.

Недаром кое‑кто из петербургских завистников звал Антона Головатого старой кубанской лисой. В борьбе за власть познал Антон Андреевич и хитрость польских панов, и вкрадчивую льстивость турецкой дипломатии, и коварство отцов–иезуитов. И все эти уроки не прошли для него напрасно, пригодились…

Каждый год по нескольку раз отправлялись с Кубани в Петербург возки с подарками вельможным покровителям Антона Андреевича. Везли в «Северную Пальмиру» и душистый кубанский мёд, и ачуевскую икру, и жирных копчёных рыбцов, и серебряное с чернью черкесское оружие, прославленное своей закалкой и красотой. Поэтому и знал Антон Андреевич обо всём, что делалось в Петербурге. Знал он заблаговременно и об этом персидском походе…

Головатый отложил письмо в сторону, потёр бритый подбородок, подумал: «Персидского шаха проучить надобно, и кому, как не российскому воинству, взять под защиту православный кавказский народ. Но вот что государыня это дело братьям Зубовым доверила, негоже. Молоды и в делах ратных соображения не имеют».

Антон Андреевич нахмурился. Знал он, что последний фаворит стареющей императрицы Екатерины светлейший граф Платон Зубов хотел какими‑либо талантами и победами добыть себе славу. Нужно это было молодому честолюбцу потому, что он видел ясно – недолго протянет императрица. А с её смертью кончится и его всесильная власть, если… Если он не докажет свою необходимость русскому престолу. Во имя этого командование в персидском походе возлагалось на брата Зубова – Валериана.

– Бисова баба! – проворчал Головатый. – В гробу одной ногой, а со смазливыми мальчишками амуры водит.

И снова задумался Антон Андреевич. Да и было отчего. Вот уже почти два года, как увёл кошевой два конных полка в польские земли и задержался с ними там. Отписывал Чепега, что не раз уж обращался с просьбой о возвращении полков на Кубань, да все не велят…

Немало и граница кубанская отбирала войска. Приходилось ежечасно наготове быть, всё время турков остерегаться.

Грузно ступая, Головатый вышел в соседнюю комнату, где за деревянным барьером три писаря усердно выводили какие‑то реляции.

– Кликни ко мне Тимофея Терентьевича, – обратился он к пожилому дежурному казаку, вскочившему при появлении войскового судьи.

Отдав приказание, Головатый снова ушёл к себе в кабинет. Почти вслед за ним вошёл худощавый, моложавый войсковой писарь Котляревский. Глядя на сияющий золотым шитьём генеральский мундир войскового писаря, Головатый недовольно поморщился. Тимофей Терентьевич Котляревский выделялся из всей казачьей старшины своей приверженностью ко всему армейскому. Он быстро отказался от старых казачьих устоев и свою удачную карьеру старался окончательно закрепить откровенным пресмыкательством перед чиновным Петербургом. Старшины и все казачество его недолюбливали за гордый нрав и стремление; властвовать, но в то же время и побаивались, зная, что войсковой писарь обиды помнил долго. Зато начальство Тимофея Терентьевича ценило, так как он, видимо, научившись у Головатого, почти каждую весну и осень отправлял в Петербург дорогие подарки.

– А ну, читай Терентьевич, оцю цидульку, – быстро перестроившись на украинский говор, сказал Головатый, протягивая Котляревскому письмо из Петербурга.

Бегло просмотрев его, войсковой писарь отложил лист в сторону.

– Что мыслишь ты на сей счёт, Тимофей Терентьевич?

– Думай не думай, а предписание сие выполнять надобно, – сухо ответил войсковой писарь.

– Да–а! – недовольно протянул Головатый, словно ждал от Котляревского иного ответа. – Не выставить нельзя. Письмо это – монаршая воля. Да вот кого в поход отправлять?..

Котляревский пробарабанил длинными пальцами по дубовому столу.

– Представим сие на усмотрение станичных атаманов, им видней. Пускай всех неспокойных, кои порядками нашими недовольны, и отправят в поход…

«Ух и хитёр, бестия! – подумал Головатый. – Хитер, иезуит!»

Вслух войсковой судья спросил:

– А полковниками?

– Я мыслю Тиховского и Чернышева…

– Что же, против второго не возражаю, а Тиховскому на кордоне сподручней. А как мыслишь насчёт Великого? – Головатый, хитро прищурившись, взглянул на войскового писаря.

Великий – свояк Котляревского по сестре, и Головатый, предлагая послать его в поход, тем самым Удалял из Екатеринодара одного из сторонников Котляревского, которому по старшинству предстояло во время пребывания Головатого в походе остаться до возвращения кошевого за него.

Предложение войскового судьи пришлось явно не по душе Котляревскому, но он не подал вида:

– Можно и Великого…

– Ну и добре! Вели, Терентьевич, отписывать по станицам, пусть людей ведут в Екатеринодар. С этим медлить незачем.

– А что, Антон Андреевич, сам возглавишь команду либо кому поручить собираешься? – спросил писарь.

«Ишь ты, – подумал Головатый, – небось боится, что останусь. Знает, что без меня ему полная свобода будет… Спит и видит атаманскую булаву, шляхетский выродок…» А вслух:

– Сам. Сегодня отпишу обо всём Захарию Алексеевичу, пусть поторапливается с возвращением… – И, глядя в глаза Котляревскому, добавил: – Край без войска оставлять негоже, турки ежечасно, сам знаешь, напасть могут. Так что ты, Терентьевич, имей это в виду и за границей приглядывай, чтоб кордоны надёжными командами регулярно обеспечивались… А я, зная твоё усердие к службе войску Черноморскому, во всём полагаюсь на тебя!

– Суета сует мирских, – недовольно почесал затылок Кравчина, узнав, что ему предстоит идти в поход.

Ворочая ухватом в печи, Анна ничего не ответила.

– Что, небось рада? – глядя в спину, он зло усмехнулся. С языка сорвалось крепкое слово.

Не по–старчески чуткая мать свесила с печи голову.

– Ну чего лаешься! – строго прикрикнула она на сына.

С приходом невестки Марфа больше отлёживалась на печи.

Покряхтев, она слезла вниз, шаркая, подошла к крытой рушником иконе, украшенной барвинками, сухими головками мака и пахучими травами, истово закрестилась.

– Помоги, господи, рабу твоему Григорию да ниспошли ему помощь свою…

И повернувшись к сыну, беззубо прошамкала:

– От кордона откупился, даст бог и от этого пронесёт.

Кравчина хлопнул ладонью по колену.

– Дело, мать, говоришь, дело! Ганна, подай мою папаху, пойду кой с кем поговорю…

Захватив по дороге суковатую палку, он отправился в станичное правление…

Но на этот раз атаман был менее податлив, чем тогда, при посылке на кордон. Сейчас он разводил руками, куражился:

– Не, не могу, Григорь Митрич, не могу ослобонить. Ну, посуди сам, тебя ослобоню, другого, дак кому ж идти?

Да я, Прокофьич, и не против того, чтоб пойти. Ты не подумай чего‑нибудь дурного. Или я войску своему не слуга? Да вот нездоров.

Атаман прищурился: «Эк, куда клонит, хворый какой. А как соль возить да табуны у ногаев красть, так за ним никакой черт не угонится».

– Ты, Прокофьич, того не подумай. Я твою службу тоже знаю и уважить всегда готов…

И озираясь по сторонам, Кравчина выложил на стол десять злотых.

Мгновенно ладонь атамана накрыла их, и деньги перекочевали в широкий атаманский карман. Лицо Прокофьевича растаяло в масляной улыбке.

– Ну что ты, Митрич, я разве враг тебе. Но ты понять должен, что выставить вместо себя тебе все ж кого‑нибудь придётся, – совсем другим голосом сказал он.

Кравчина задумался.

– А что, Митрич, тот наймит все ещё у тебя живёт? – подсказал атаман. – Может, уломаешь?

– Так‑то оно так, Прокофьич, Леонтий‑то, конешно, пойдёт. Я ему, прямо сказать, благодетель, – сам знаешь, моё ест и моё пьёт. Да ведь не казак он ещё.

– Э–э! То ли беда! Припишем враз. Ты только, Митрич, поставь магарыч обществу… Ну и того… кх… кх… Думаю, вот десяточка два овец завести…

«Чтоб ты лопнул, нечистый, – подумал Кравчина. – Придется дать».

– Есть у меня для тебя на завод добрые овечки… А Леонтию ещё справу давать придётся, – сокрушённо покачал он головой. – Эхма! Суета сует мирских…

Возвратившись от атамана, Кравчина слёг. Накинув овчинный кожух, охал, тяжело ворочался. Таким Леонтий и застал его, придя с база.

– Ох, Леонтий, тяжко мне, занедужил. С ногами что‑то, враз отказали… Ой! – вскрикнул он, пытаясь подняться. – Ступить не могу, в коленках крутит…

Леонтий присел рядом.

– Растереть бы, Митрич, чем‑нибудь.

– Растирал, да оно не помогает. Выпить с горя… Ганна! – окликнул он. – А ну подай нам по кварте да дай чего‑нибудь на закуску.

Анна молча достала из‑под печки кувшин самогону, поставила на стол. Так же молча нарезала хлеба, сала и, хлопнув дверью, вышла.

После второй кружки Кравчина как бы между прочим спросил:

– А что, друже, дальше намереваешься делать? Сдается мне, пора б и челом бить, чтоб в казаки приписали?

– Я, Митрич, тоже о том подумываю…

– Кланяться обчеству надо с умом. Я вот и сегодня говорил о тебе атаману – пообещал. Только, говорит, что придётся тебе в поход сходить, показать, что ты за казак. Наш курень полусотню выставляет. Говорят, два полка черноморцев на персов пойдут. Так‑то, друже, придётся согласиться. Да что ты и за казак будешь, коли пороху не понюхаешь и дуван не поделишь. Ну, давай выпьем. – Кравчина, кряхтя, снова налил в глиняные кружки: – За твоё казачество!

Выпил Леонтий, охмелел, и все в жизни показалось иным: простым, лёгким. А Кравчина вдруг стал самым близким, прямо родным человеком.

– Пей, пей, – хлопал его по плечу Григорий. – Вернешься из похода, я тебе, друже, помогу хозяйством обзавестись. Женим что ни на есть на лучшей красавице.

Обжигаясь, Леонтий выпил отдававшую сивушной вонью мутную жидкость.

– Вот это казак! – притворно восхитился Крав–чина. – Я уж тебе и справу добрую подготовлю. Эх, кабы не хворь, пошёл бы и я воевать перса… Было время, повоевал я на своём веку… Ну, пойдём к атаману…

Толкаясь у двери, они вышли из хаты и, в обнимку, покачиваясь на нетвёрдых ногах, двинулись в правление.

Во вторник, на масляной, в Екатеринодарской крепости день начался не совсем обычно. Трижды, с перерывами, рявкнула вестовая пушка. Она разорвала предутреннюю тишину и пробудила всех жителей. Вслед за этим с колокольни войскового собора посыпался перезвон. Гудели, перекликались на все лады колокола.

Из куренных казарм на майдан высыпали в полном снаряжении черноморцы, отправляющиеся в поход. Разобравшись по сотням, входили казаки в храм. Вскоре в нём набилось столько люда, что и яблоку негде упасть. В церкви пахло овчиной, лампадной копотью. Казаки перебрасывались шутками, переговаривались. Казалось, что собрались они не на войну, а на гулянку. Лишь немногие стояли задумчиво, и, глядя на них, можно было безошибочно угадать, что в станицах у них остались семьи, которым нелегко с уходом кормильца.

Стоя у толстого деревянного столба, подпиравшего кровлю, Леонтий Малов рассеянно слушал молитву. В тусклом пламени свечей клубились облачка ладанного дыма. Иногда мелькала седая борода и красное, опухшее лицо священника. Он что‑то торопливо бубнил осипшим тенором. Ему вторил зычный бас дюжего дьякона.

Леонтий нехотя крестился. С того памятного дня, когда он вынул из петли холодное тело дочери, когда увидел её посиневшее, перекошенное смертной мукой лицо, молитвы не шли на ум Леонтию.

Кто‑то позади спросил шёпотом:

– Надолго уходим?

Ему ответили:

– А кто его знает. Может, на год, а может, и больше. Вон с кошевым ушли когда, и до сих пор не возвернулись.

Рядом с Леонтием стояли высокий худой седоусый хорунжий, одетый в синюю потёртую свитку и широкие латаные шаровары из красного сукна, и молодой, по–цыгански смуглый, чернобровый казак.

– Эх, Дикун, а то я не просился? Да атаман и слухать не захотел, – жаловался хорунжий, – А у меня семья, сам знаешь какая…

– Тут, посчитай, все такие. У кого деньги водятся. те других за себя выставили…

«Правду говорит», – в душе согласился с ним Леонтий.

И вспомнился ему тот вечер, когда согласился он идти в поход. Опутал его Кравчина, провёл меж пальцев. Верно говорил Андрей Коваль: «Не клади, Леонтий, пальцы Кравчине в рот, враз отхватит».

Не верил раньше. Да Анна открыла глаза, рассказала, как обвели его Кравчина с атаманом.

Малов с горькой усмешкой оглядел свою новую одежду – штаны из битого молью сукна, дешёвую свитку.

«Эх, казак, казак! – подумал он, – Как был ты, Леонтий, голытьбой, так и остался!»

– А по мне, коли нет войны, то и скука, – вмешался в разговор другой казак, – Без войны казак не казак.

– И то правду говоришь. Без дела казаку негоже, – согласился с ним Дикун.

– А ну, тихо вы, горлопаны! – свистящим шёпотом, метнув бешеный взгляд, проговорил стоящий впереди казак. – Люди богу молятся, а они горланят!

Малов стал смотреть на алтарь, поблёскивавший дешёвой позолотой. Священник, задрав кверху седую бородёнку, с деланной горячностью молился о даровании победы русскому оружию.

В церкви становилось все душнее, пахло ладаном, горелым воском, потом.

Снова невесёлые мысли нескончаемой чередой потянулись в голове Леонтия.

«Вот, может, доведётся на чужбине голову сложить. А Кравчина все богатеть будет. И даже не вспомнит…»

Малов оглянулся назад, где стояли казаки Кореновского куреня: ни одного богатого, все бедняки. Бросил взгляд на Дикуна.

В голове мелькнули другие мысли: «Если живым вернусь, получу походные деньги – хозяйством обзаведусь…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю