Текст книги "Писатель и самоубийство. Том второй."
Автор книги: Борис Акунин
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Но, как мы уже знаем, чаще всего от неминуемой тюрьмы писателей спасает не петля, требующая времени и подготовки, а распахнутое окно. Одно мгновение, и палачи остаются с носом. Именно таким образом ушел в Праге от органов безопасности русский литературный критик Альфред Бем (1886–1945), которому удалось бежать от большевиков в 1919-м, но не в мае 1945-го.
Шесть лет спустя, в разгар очередной кампании арестов, тем же проверенным путем избавился от истязаний и унижений чешский писатель Константин Библ (1898–1951), оказавшийся недостаточно ортодоксальным коммунистом.
Прошло еще полтора десятилетия, и на другом конце света в роли «щепки» оказался Лао Шэ (1899–1966), в свое время обласканный властью и достигший высокого ранга главного китайского писателя. Но времена переменились, и литература, даже самая верноподданническая, коммунистам стала не нужна. Оскорбительнее всего для живого классика, вероятно, было то, что его приговорили к уничтожению не из опаски, не как оппонента курсу Культурной революции, а просто выбрали в мальчики для битья, дабы дать острастку всей интеллигенции. Отданный на глумление хунвейбинам, писатель утопился в пруду.
В разделе «География» я уже писал, что печальное лидерство России и Германии в «Энциклопедии литературицида» объясняется прежде всего обилием политически мотивированных самоубийств среди литераторов двух этих стран. Двенадцать лет интенсивного террора в Германии и семьдесят лет волнообразных репрессий в Советском Союзе увеличили суицидный мартиролог по меньшей мере на четыре десятка писательских имен.
Однако психика творческого человека устроена таким несчастным образом, что нанесенные ей раны плохо поддаются излечению временем. Художник мало приспособлен для выживания, в экстремальных условиях он гибнет одним из первых. А хуже всего то, что, даже если писатель чудом остался жив, уцелев в невозможных, нечеловеческих условиях, то вместо того, чтобы потом жить сто лет и радоваться своему невероятному везению, он раздирает себе душу страшными воспоминаниями, всё копается, копается в прошлом, и в конце концов жизнь – та самая жизнь, которую он с этаким трудом сохранил, – становится ему не мила.
Этот уникальный психологический феномен напрямую связан с особым типом самоубийства. Он называется
Лагерный синдром
Этот термин появился после второй мировой войны, когда выяснилось, что количество самоубийств среди бывших узников нацистских концлагерей значительно превышает среднестатистические суицидные показатели. Вряд ли кто-то проводил аналогичные исследования среди выживших зеков ГУЛАГа, но резонно предположить, что результат был бы таким же. Унижения, физические страдания и, что хуже всего, неизбежные этические компромиссы, на которые пришлось пойти, чтобы выжить, – вот компоненты тяжелой нравственно-психической травмы, подтачивающей души бывших узников.
Обычно жертвами лагерного синдрома становятся люди думающие, тонко чувствующие, с высоко развитым чувством собственного достоинства. Эта мина замедленного действия может взорваться в любой момент под воздействием обстоятельств, хотя бы частично воссоздающих обстановку перенесенного кошмара. Когда травмированному лагерным синдромом человеку кажется, что все это может повториться вновь, смерть – и та выглядит предпочтительней. В одной из предыдущих глав я писал о том, как рассерженный вельможа пригрозил Радищеву повторной Сибирью. В условиях либеральной эйфории начала Александрова царствования эти слова, конечно же, были пустым сотрясанием воздуха, но писатель содрогнулся, вспомнив о цепях, повозке с жандармом, казематах. Содрогнулся – и наложил на себя руки.
Ничем кроме лагерного синдрома нельзя объяснить и относительно недавнее самоубийство Примо Леви (1919–1987), которому в возросшей активности итальянских ультраправых примерещилась угроза фашистского реванша – и это в демократической, сытой, толерантной Италии 80-х! Тень Освенцима накрыла всю жизнь писателя и настигла его через сорок с лишним лет.
Впрочем, бикфордов шнур у этой мины бывает разной длины. Немецкому поэту Альфреду Вольфенштейну (1888–1945), чудом вырвавшемуся из гестаповского застенка, жизненных сил хватило всего на несколько месяцев. Он убил себя в январе последнего года войны – уже после выхода из подполья, но еще до победы.
Тадеуш Боровский (1922–1951), один из первых литераторов, рассказавших безжалостную правду о погибших и выживших в лагерях, спасся от газовой камеры лишь для того, чтобы через несколько лет вернуться в нее добровольно: он отравился газом на собственной кухне.
У Пауля Делана (1920–1970), автора знаменитой лагерной «Фуги смерти», летальный нарыв вскрылся через четверть века после войны. Все эти годы пережитый ужас не оставлял его, по капле отравляя ему жизнь. «Общение с этим крайне измученным человеком было нелегким, – вспоминал М. Чоран. – К людям он относился с предубеждением, держался за свою недоверчивость, и тем настойчивей, чем сильней был его болезненный страх оказаться уязвленным. Его ранило все. Малейшая бестактность, пусть даже непреднамеренная, его добивала… Не хочу утверждать, будто он видел в каждом человеке потенциального врага, но то, что он жил в паническом страхе разочароваться или обмануться, несомненно. Его неспособность к отстранению или к цинизму превратила его жизнь в кошмар». Кошмар закончился тем, что поэт утопился в Париже – на том самом месте, где
Как жизнь постепенно
Под мостом Мирабо исчезает Сена.
Другая поздняя жертва войны – австрийский философ Жан Амери (1912–1978). Участник Сопротивления, он вынес и пытки, и лагерь, а воспоминаний не вынес. Война стала для него и главной темой творчества, и смертельной болезнью.
Почему у этих людей яд пережитого не рассосался в крови, а, пропитав всю душу, сделал жизнь невозможной?
Автор «Колымских рассказов» объясняет это так:
Безумие«Каждая минута лагерной жизни – отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть».
(В. Шаламов)
Мне сказала в пляске шумной
Сумасшедшая вода:
«Если ты больной, но умный —
Прыгай, миленький, сюда!»
Саша Черный
Безумие располагается где-то неподалеку от творчества, в том же самом ландшафте. То едва различимой черной точкой на горизонте, то вдруг огромной черной тучей, заполняющей весь небосклон. Что такое психическая нормальность – никому не ведомо. Это абстрактное понятие, вроде доли ВНП на душу населения. И уж никак не назовешь «нормальной» ту душу населения, которая использует в качестве источника и инструмента для профессиональной деятельности свои мысли и переживания. Прав был Ницше, написавший: «Поэты бесстыдны по отношению к своим переживаниям: они эксплуатируют их». Да, бесстыдны, но и беспечны. Творческий человек слишком безоглядно снимает урожай со своей души. Тут самая плодородная почва, и та истощится.
И наоборот: лишь тот, кто не бережет своей души, может стать настоящим творцом. Во всяком случае, настоящим писателем. Впрочем, «ненастоящих» писателей в «Энциклопедии литературицида» вы обнаружите немного, ибо они мало кому интересны, и потомки быстро их забывают.
Разумеется, среди литераторов полным-полно неврастеников. Вероятно, даже большинство. В судьбе многих писателей-самоубийц психическое нездоровье сыграло свою зловещую роль, подготовив почву для трагического финала. Но в этой главе речь пойдет не об эксцентричных, неуравновешенных или истеричных писателях, не сумевших совладать с депрессией, а о тех страшных примерах полного, всеохватного безумия, которое поглощает душу без остатка, вытесняет все прочие черты личности и становится главной причиной самоубийства. Что здесь отправной пункт, а что следствие – Бог весть. То ли творческий дар становится порождением психической аномалии, причудливым цветком, расцветшим на патологической почве; то ли безумие обращается расплатой за чрезмерную творческую вибрацию души.
Самые страшные самоубийства происходят в так называемом состоянии раптуса, острого эмоционального состояния, выливающегося во взрывной суицидальный импульс, когда под воздействием некоей болезненной идеи жизнь становится мучительно невыносимой. И тогда безумец уничтожает себя с мстительной жестокостью. Путем самокастрации, как сумасшедший французский поэт Арман Барте (1820–1874). Проглотив железный ключ от сундука, в котором хранились рукописи, – как другой французский поэт, Никола Жильбер (1750–1780). Или застрелившись возле писсуаров, как аргентинский поэт Франсиско Мерино (1904–1928).
Писатель, даже сходя с ума, остается верен себе и записывает свои ощущения – иногда в тщетной попытке удержать ускользающий рассудок, как Лозина-Лозинский; а бывает, что и в предостережение, как Гаршин.
На Алексея Лозину-Лозинского (1886–1916) последний, предсмертный приступ безумия навалился так стремительно, что писатель успел накарябать лишь несколько расползающихся строчек. В конце почерк становится трудночитаемым: «…Я живу безумием. У меня холодеют ноги; чтоб не сойти с ума – я пишу. Слабеют руки. Я умираю. Молчи. Теперь я уверен, что меня не погребут. Погребут, а не похоронят. Я сластена, я осьминог! Я люблю свое безумие. Я хохочу в темный мрак – ха-ха-ха! Мне не стыдно. Я всем отдам свое безумие напоказ! В газету! (Холодеют руки)». Дальше будет смертельная доза морфия и бесстрастная, уже без судорожных «ха-ха-ха», запись своих предсмертных ощущений. Всеволод Гаршин (1855–1888) в промежутке между периодами помрачения написал пугающе красивый рассказ «Красный цветок», в котором описал процесс распада сознания, увиденный изнутри.
Пациенту сумасшедшего дома представляется, что цветок, растущий в больничном саду, является средоточием всего мирового Зла. Борьба с цветком требует неимоверной концентрации духовных и физических сил, преодоления массы реальных и воображаемых препятствий. Но больной считает себя спасителем человечества, на которого возложена великая, ему одному понятная миссия. Он жертвует собой во имя Добра. Гаршин писал о самом себе – его тоже одолевали видения подобного рода. Первый приступ психической болезни он перенес в семнадцать лет и впоследствии рассказывал об этом так: «Однажды разыгралась страшная гроза. Мне казалось, что буря снесет весь дом, в котором я тогда жил. И вот, чтобы этому воспрепятствовать, я открыл окно, – моя комната находилась в верхнем этаже, – взял палку и приложил один ее конец к крыше, а другой – к своей груди, чтобы мое тело образовало громоотвод и, таким образом, спасло все здание со всеми его обитателями от гибели». Что ж, благородный человек благороден даже в безумии.
Сумасшествие играло с Гаршиным в кошки-мышки: то прижмет к земле, то выпустит погулять – доучиться в университете, отправиться добровольцем на Турецкую войну, стать известным писателем, обзавестись семьей. Потом прыжок, взмах когтистой лапы – и снова смирительная рубаха, зарешеченное окно скорбного дома.
Это был обреченный человек. Наследственностью – взбалмошная мать, у отца явные психические отклонения, старший брат застрелился. Обнаженностью нервов – происходящие в мире жесткости и злодеяния воспринимал как личную трагедию. Крестом писательства – по собственному признанию, оно подтачивало его душевные силы и сводило с ума: «Хорошо или нехорошо выходило написанное, это вопрос посторонний; но что я писал в самом деле одними своими несчастными нервами и что каждая буква стоила мне капли крови, то это, право, не будет преувеличением» (из письма другу за 3 месяца до самоубийства). Предсмертный приступ был особенно тяжел – бессонница, бред, лихорадочное бормотание непонятных слов.
Выбежал из квартиры, бросился в лестничный пролет. Сильно расшибся, но умер не сразу, а только через пять дней. Все повторял: «Так мне и нужно, так мне и нужно».
Если Гаршин явно совершил самоубийство в состоянии раптуса, то американская писательница и поэтесса Сильвия Плат (1932–1963) использовала суицидную ситуацию как средство борьбы с подступающим безумием. В своем знаменитом романе «Колба» она детально описала один из приступов заболевания с попыткой самоубийства и последующим выздоровлением. Кризис происходил с периодичностью в десять лет, и каждый раз, намеренно ставя свою жизнь под угрозу, но в то же время оставляя и шанс на спасение, Плат «обманывала» безумие. Избежав смерти, она переходила к новому рождению и новой творческой фазе. Плат писала:
Смерть —
Искусство не хуже других.
В совершенстве я им овладела.
Умираю ловко до невероятности —
Ощущение, лишенное приятности.
Я – мастер своего дела.
И еще:
Я это сделала снова.
Раз в десять лет
Я выкидываю этот номер —
Что-то вроде чуда…
Мне только тридцать.
У меня, как у кошки, девять смертей.
Эта вот – номер три.
Первый раз, в ранней юности, Плат приняла снотворное и спряталась в подвале. Ее долго искали, нашли и вернули к жизни. Во второй раз она вывернула руль на автостраде, врезалась в ограждение и снова чудом осталась жива. В третий раз ей, очевидно, не очень-то хотелось умирать: она знала, что к ней должны прийти и вовремя ее обнаружить – перед тем, как сунуть голову в духовку, положила на видное место бумажку с телефоном своего врача. Но из-за рокового стечения обстоятельств ее нашли слишком поздно. У Сильвии Плат, в отличие от кошки, оказалось не девять смертей, а только три.
Безумие пишущего человека – это совершенно особый род сумасшествия. Очень легко из одной выдуманной реальности, литературной, перенестись в другую, еще более иллюзорную – психопатологическую. При этом в больной голове писателя все три реальности скручиваются в один перепутанный клубок, так что и нам, читателям, бывает трудно разобраться, где здесь правда, где художественный вымысел, а где бред.
Гаршин жаловался, что в больнице ему все льют по капле на голову холодную воду. То ли правда лили, следуя допотопной психиатрической гипотезе, то ли бедному Всеволоду Михайловичу примерещилось из «Записок сумасшедшего» – запись от 349 февраля: «Боже, что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я им сделал?» Эта проклятая книга словно преследует всех скорбных духом литераторов. Начиная с самого Гоголя. «Нет, я больше не имею сил терпеть, – пишет в конце повести Поприщин. – Боже! Что они делают со мной!.. Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится передо мною… Матушка, спаси своего больного сына!» Сравните со строками из письма, которое написал матери через 18 лет после «Записок сумасшедшего» морящий себя голодом Гоголь: «Думал я, что всегда буду трудиться, а пришли недуги – отказала голова… Бедная моя голова! Доктора говорят, что надо оставить ее в покое… Молитесь обо мне, добрейшая моя матушка». Накануне самоубийства о Гоголе думает больной Акутагава: «Он вспомнил, что Гоголь тоже умер безумным, и неотвратимо почувствовал какую-то силу, которая поработила их обоих» («Жизнь идиота»). Да и последние строки новеллы Акутагавы «Зубчатые колеса», в которой с медицинской дотошностью описан процесс нисхождения в ад безумия, звучат совсем по-поприщински: «Писать дальше у меня нет сил. Жить в таком душевном состоянии – невыразимая мука. Неужели не найдется никого, кто бы потихоньку задушил меня, пока я сплю?»
И Лозина-Лозинский, и Гаршин, и Гоголь, и Акутагава умерли из-за того, что боялись надвигающегося безумия. Но были и такие писатели, кто изначально существовал в мире бредовых, патологических фантазий: и жизнь, и творчество этих литераторов иначе как через призму психической болезни понять невозможно. Если же случались периоды просветления, то весьма относительного и очень далекого от пресловутой среднестатистической нормальности.
Как тут не вспомнить романтического и кроткого Жерара де Нерваля (1808–1855), так плохо приспособленного для жизни и так страшно ее окончившего. Для Нерваля сконструированный им причудливый трансцендентный мир был гораздо реальнее окружающей действительности. В центре нервалевой вселенной находилась Вечная Женщина, вокруг которой вращались все звезды и светила. На рисунке, сделанном в сумасшедшем доме, писатель наглядно изобразил эту космогонию. У Вечной Женщины лицо второсортной водевильной актриски Дженни Колон, которую сумасшедший писатель благоговейно обожал – с почтительного расстояния. Все доставшееся ему по наследству состояние Нерваль потратил на букеты, театральные бинокли и дорогие трости, которые ломал об пол, восторженно приветствуя каждый выход Колон на сцену. Он купил для своей несостоявшейся возлюбленной баснословно дорогую кровать, якобы некогда принадлежавшую фаворитке Людовика XIV, и снял для этого ложа специальное помещение, хотя сам дома не имел и жил то у друзей, то в лечебницах. Когда Колон умерла, Нерваль отождествил ее с Девой Марией. Себя же он считал богом, обладающим великой и чудодейственной силой. Когда ему взбрело в голову «сбросить земные одежды» посреди улицы и полицейские повели его в участок, Нерваль думал только об одном – как бы неосторожным движением не испепелить кого-нибудь из блюстителей порядка. Еще он собирался спасти человечество от нового потопа, а в сумасшедшем доме возлагал руки на других больных, чтобы даровать им исцеление. Как и Гаршин, он был поистине величествен в своем сумасшествии. Умер Нерваль так.
Среди ночи явился к приятелю возбужденный, заявил, что должен немедленно скупить по нумизматическим лавкам все монеты с изображением римского императора Нервы, ибо не может допустить, чтобы руки черни касались лика его знаменитого предка. При этом у него не было ни гроша, да и император его предком быть никак не мог, хотя бы потому, что настоящая фамилия писателя – Лабрюни, а «Нерваль» – псевдоним. Отказавшись остаться на ночь, сумасшедший пошел к себе в ночлежку. Из-за позднего времени ему не открыли дверь. Декабрьская ночь выдалась морозной, верхнего платья у Нерваля не было. Он немного побродил по ночному Парижу и перед рассветом повесился на уличной решетке. Долго не мог умереть, сипел и задыхался на глазах у зевак. Потом, наконец, затих.
Странности характераНо в тихий зимний день, когда от жизни бренной Он позван был к иной, как говорят, нетленной, Он уходя шепнул: «Я приходил – зачем?»
(Жерар де Нерваль. «Эпитафия»)
Я странен? А не странен кто ж?
А. Грибоедов. «Горе от ума»
Людей с акцентуированным складом личности иначе называют «абнормальными личностями» или «индивидами с личностными нарушениями». На бытовом языке, с различной степенью толерантности, – «чудаками», «большими оригиналами», «эксцентричными», «взбалмошными», «полоумными» и т. д. Это люди со странностями, не страдающие явным психическим заболеванием, но проявляющие несомненную склонность к аффектной неустойчивости и истероидному поведению, то есть к неординарным, экстравагантным и часто саморазрушительным действиям.
Иметь дело с такими людьми тяжело. Без них на свете было бы скучно.
Я уже писал об относительности понятия «нормальный человек». По мнению немецкого психиатра К. Вильманса, если счесть нормой не усредненную, а умственно и творчески развитую личность, то «так называемая нормальность – не что иное, как легкая форма слабоумия». Впрочем, даже если согласиться с этой нестандартной точкой зрения, придется признать, что «легкая форма слабоумия» в смысле суицидопредрасположенности безопасней.
С точки зрения психиатрии, к группе высокого суицидального риска относятся четыре девиации: душевно больные; токсикоманы; акцентуированные личности; практически здоровые, но склонные к острым ситуационным реакциям. Провести разницу между третьей и четвертой категориями очень трудно.
В предыдущей главе говорилось о том, что многие из писателей-самоубийц страдали тяжелыми психическими недугами. Что уж говорить о писателях со странностями. Большая часть фигурантов «Энциклопедии литературицида» были людьми несносными, безответственными, непредсказуемыми, антиобщественными, истеричными, склонными к неприличной веселости и непонятной мрачности, губившими жизнь себе и своим близким – в общем, публикой сомнительной и ненадежной.
Эта особенность творческой элиты отмечена еще Дюркгеймом, писавшим: «В утонченном обществе, живущем высшей умственной жизнью, неврастеники составляют своего рода духовную аристократию». Чрезмерно чувствительные нервы и слишком развитая фантазия в равной степени способствуют как развитию творческих склонностей, так и поведенческим аномалиям. «Я живу в мире воспаленных нервов, прозрачный, как лед», – так ощущал себя акцентуированный Акутагава.
Для литераторов, как и для представителей иных творческих профессий, в высшей степени характерен суицидальный тип поведения. Эта модель далеко не всегда приводит к реальному самоубийству, но часто проявляется в попытках суицида, приступах суицидального настроения, пристрастии к «неразумным» поступкам, вредным привычкам – в общем, как сказали бы в советские времена, к нездоровому и антиобщественному образу жизни.
Безумства и чудачества литературных людей могли бы стать темой обширного и увлекательного исследования. Однако избранная тема заставляет ограничиться описанием лишь тех «акцентуаций», которые закончились самоубийством. Я не стану пересказывать хрестоматийные истории этого типа (Сергей Есенин, Марина Цветаева, Клаус Манн, Джек Лондон), а лучше возьму писательские судьбы, мало известные русскому читателю.
Странным, а с точки зрения церковных властей, и крайне подозрительным человеком был итальянский философ и математик Джироламо Кардано (1501–1576). Он отличался неординарными привычками и предосудительными сексуальными пристрастиями, к тому же еще был чернокнижником и астрологом, твердо убежденным в магической силе звезд. До поры до времени его спасала от инквизиции только репутация знаменитого медика – Кардано врачевал и государей, и князей церкви. Однако главным делом своей жизни автор знаменитого трактата «О тонкости вещей» все-таки почитал астрологию. Страшным ударом для его репутации стала скоропостижная смерть английского короля Эдуарда II (того самого, которого все мы знаем по «Принцу и нищему») – Кардано как раз перед этим предсказал юному монарху долгую и счастливую жизнь. Тогда астролог решил восстановить свой престиж самым безошибочным образом: составил собственный гороскоп и объявил, что ему суждено умереть в день своего 75-летия. На всякий случай, перед назначенной датой он перестал принимать пищу и подтвердил правоту звезд собственной смертью. [8]8
В «Энциклопедии литературицида» есть еще один литератор, до такой степени увлекшийся астрологией, что повторил судьбу Дж. Кардано, – англичанин Роберт Бертон (1576–1639).
[Закрыть]
Английский поэт и драматург Томас Беддоус (1803–1849) принадлежал к той редкой и обычно несчастной породе людей, кто начинает умственно развиваться очень рано, поражая всех яркими дарованиями, но впоследствии не оправдывает возлагавшихся надежд и всю оставшуюся жизнь любыми, какими угодно способами пытается возродить угасший интерес окружающих к своей персоне. В XX веке это явление получило название «синдрома вундеркинда» – как известно, из чудо-детей нечасто получаются великие ученые и творцы.
Беддоус с раннего возраста проявил блестящее литературное дарование. В 18 лет он издал свою первую книгу, восторженно встреченную критиками и публикой, а Оксфорд окончил, уже будучи литературной знаменитостью. Вся дальнейшая творческая деятельность Беддоуса была сплошной чередой неудач и разочарований, сопровождаемых буйными выходками, скандалами, постоянной сменой места жительства и занятий, попытками самоубийства. В странностях натуры Беддоуса несомненно играла роль и наследственность – его отец, знаменитый врач, изобретатель ингаляционной терапии Томас Беддоус-старший, тоже славился неординарными поступками: однажды он разместил в палате чахоточного больного корову, утверждая, что ее дыхание благотворно скажется на его состоянии.
Беддоус-младший Англию не любил, предпочитал жить на континенте, а когда наведывался на родину, то непременно устраивал какую-нибудь сенсацию. То пожелает сыграть в шекспировской пьесе и ради этой цели снимет на одно представление весь театр; то попытается поджечь театр Друрилейн горящей пятифунтовой банкнотой. Всю жизнь Беддоус был заворожен одной идеей – постижением природы смерти. Ради этого стал анатомом, ради этого много лет писал, переписывал, дорабатывал (но так и не закончил) главную книгу своей жизни «Собрание анекдотов о смерти». Способ самоубийства Беддоус выбрал оригинальный, под стать стилю жизни: вскрыл артерию на левой ноге, рассчитывая умереть от потери крови. Не умер, но подхватил инфекцию, из-за которой ногу пришлось ампутировать. Полгода спустя Беддоус принял яд, оставив записку следующего содержания: «Я только и гожусь, что на пищу для червей… Я много кем мог стать, в том числе и хорошим поэтом. А жить на одной ноге, да и то паршивой, – слишком скучно».
Не менее необычный, но более эффективный способ самоубийства выбрал другой чудак, поэт Пьер Борель (1809–1859), предводитель французских «младших романтиков». Под псевдонимом Ликантроп (Человек-волк) он бичевал пороки буржуазного общества, воспевал добровольную смерть и даже предлагал учредить фабрику самоубийств. Последние годы жизни провел в Алжире, жил в выстроенном по собственному проекту готическом замке, слыл у колонистов человеком несносным и сумасбродным. В разгар африканского лета Борель, к ужасу соседей, встал на самом солнцепеке с непокрытой головой и принялся ждать, когда его хватит солнечный удар. В ответ на уговоры сказал: «Не нужна мне шляпа. Природа сделала то, что могла, и мне не пристало ее исправлять. Если она пожелала лишить меня волос, то, стало быть, ей угодно, чтобы мое темя было обнаженным». И вскоре упал мертвый.
Поль Массой (1849–1896) совмещал работу по судебному ведомству с литературной деятельностью, что само по себе уже необычно. Любитель скандалов и мистификаций, он частенько устраивал рискованные выходки – например, чуть не вызвал франко-германскую войну, когда издал якобы найденные (а на самом деле сочиненные им) юношеские дневники Бисмарка. Как это часто бывает с людьми подобного склада, уходя из жизни, Массой тоже проявил фантазию. Вот как описывает его смерть знаменитая Колетт, близкая подруга писателя: «Это был классический финал выдумщика. Стоя на берегу реки, он вдохнул эфир, упал и утонул на глубине в один фут».
Поэт-космополит Артур Краван (1887–1920) – то ли британец, то ли швейцарец, то ли француз, то ли американец – любил не только литературные, но и вполне бытовые скандалы: жил по фальшивым паспортам, изображал из себя моряка, грабителя, заклинателя змей. Главным удовольствием для Кравана, любимца дадаистов, было эпатировать приличную публику. Однажды он сорвал открытие чинной художественной выставки в Нью-Йорке, устроив дебош со стриптизом. Иные мистификации обходились ему дорого: как-то раз Краван, объявив себя великим боксером, вызвал на бой чемпиона мира в тяжелом весе – с очевидными (и неблагоприятными для своего здоровья) последствиями. Решив уйти из жизни, он сел в лодку, уплыл в открытое море и не вернулся. Это было явное самоубийство, но мертвым неугомонного Кравана никто не видел.
Американская поэтесса Сара Тисдейл (1884–1933) всю жизнь совершала непоследовательные, противоречивые поступки. Молодость она отдала поэзии, достигла известности и признания, но в тридцать лет вдруг круто изменила судьбу: отказавшись выйти замуж за другого поэта (и будущего самоубийцу) Вэчела Линдсея, предпочла ему обычного, ничем не примечательного бизнесмена. Пятнадцать лет поэтесса тихо прожила в провинциальном Сент-Луисе, а потом спокойный ритм добропорядочного семейного существования ей наскучил, и она снова ринулась в нью-йоркскую поэтическую жизнь. Эмоциональная, подверженная быстрой смене настроений, Тисдейл была болезненно мнительна, а больше всего страшилась инсульта – ее брат был парализован ударом и двадцать лет провел в инвалидном кресле. На всякий случай поэтесса запаслась внушительным запасом барбитуратов, и когда на руке у нее лопнул кровеносный сосуд, решила, что паралич неминуем. Боясь опоздать, она немедленно отравилась. Как подобает богемной поэтессе, Тисдейл завещала развеять свой прах над морем, но ее похоронили на респектабельном кладбище – как добропорядочную домохозяйку.
Вот последнее стихотворение из ее предсмертного сборника «Странная победа»:
Мир, покой. Сияет луна
Над засыпанной снегом крышей.
Будет отдых и тишина.
Песнь безмолвия я услышу.
Дивный мир предо мной предстал,
Я его непременно найду.
Я возьму покоя кристалл,
И слеплю из него звезду.