Текст книги "Только для мужчин"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
На девочке выцветшее ситцевое платье в голубую полоску. Оно ей велико – вероятно, подаренное какой-нибудь сердобольной соседкой. Мальчик в байковой пижаме, настолько грязной, что ребенок похож на жалкого бездомного котенка. У него круглое, такое же бледное лицо и черные глаза. Под одним глазом синяк под другим – длинная царапина.
– Что ты там готовишь? – обращаюсь я к девочке, лишь бы начать разговор.
– Тюрю, – тихо отвечает она, продолжая крошить хлеб.
– На чем?
– На воде.
– На воде – с чем?
– С водой! – произносит девочка, на сей раз громче, как бы недоумевая: взрослый человек, а не понимает.
– А папа где?
– На работе.
– Он что, в ночную смену работает?
– Нет, не в ночную.
– Папка в корчме, – слышится тонкий голосок мальчика.
Девочка смотрит на него с укором, но молчит.
– А когда возвращается, он вам приносит что-нибудь?
– Приносит.
– Что же он приносит?
– Да хлеб. Если не забудет.
– Дядя, а мама вернется? – снова звенит голосок малыша.
Он глядит на меня испуганными глазами, как будто только сейчас по-настоящему обратил на меня внимание.
– Ну конечно, а как же иначе! Разве может человек куда-то убежать и не вернуться, – отвечаю я.
– Мама не вернется! – возражает девочка, словно упрекая меня: к чему зря врать?
– Тебя кошка поцарапала? – обращаюсь я к мальчику, чтобы переменить разговор.
– Папка меня побил, – произносит он жалобно.
– Все время его колотит! – подтверждает девочка. – Весь в синяках, бедняга.
– Дай-ка я на тебя погляжу! – тихо говорю я и, притянув к себе ребенка, поднимаю край его грязной пижамы.
Хилое тельце сплошь в ссадинах и синяках.
– Зачем это вы раздеваете ребенка? – слышится вдруг низкий хрипловатый голос.
Незаметно для нас вошел отец. Захлопнув дверь, он опирается на неt в несколько вызывающей позе, как бы в ожидании моего ответа. Козырек кепки, низко надвинутой на глаза, бросает тень на его лицо.
Я сухо говорю, что пришел справиться, как живут его дети.
– Опять из домоуправления?
– Из более высокой инстанции.
– Велика важность – инстанция! – презрительно бормочет хозяин. Затем он сует дочке хлеб, который до сих пор держал под мышкой, и рычит: – На, держи! Брось эту сухую горбушку!
Девочка покорно принимает хлеб и кладет его на стол. Мальчик жадно смотрит на раздавленную буханку белого хлеба, робко протягивает руку, но тут же отдергивает ее.
– И с какой это стати вы раздеваете ребенка? – повторяет отец.
Теперь он стоит ближе к свету, его худое нахмуренное лицо очень смугло – то ли от работы на открытом воздухе, то ли у него печень больная. Руки устало опущены, словно большие кисти непомерно тяжелы. Распахнутый ворот серой рубашки обнажает загорелую мохнатую грудь. От него веет враждебностью и запахом кабака.
– Говорите же, зачем раздевали пацана?
– Я посмотрел, как вы его разукрасили.
– Попробовал бы сам справиться с таким! Кричишь ему: «Замолчи!» – а он орет пуще прежнего. – Хозяин, сняв кепку, сердито швыряет ее в темный угол, где, вероятно, находится кровать. – Эта стерва бросила их, а сама подалась к чертям собачьим! – ворчит он как бы про себя. – Жена! Мать!…
– Если вы и о ней так заботились…
– Стал бы я с ней цацкаться! При такой зарплате, как моя, только оплеухами и могу угощать…
– А она что, не работала?
– Работала. Втихаря. Только поздно я сообразил.
– И когда же она уехала?
Когда уехала, с кем уехала, не давала ли о себе знать, почему не кормите детей, есть ли у них другая одежда – автоматически, словно по бумажке, задаю я свои вопросы. Отец по-прежнему груб, злобен, рычит, но отвечает. Он, кажется, понемногу привыкает давать интервью.
– Что вы собираетесь делать? – спрашиваю я под конец.
– А чего мне делать? Делайте сами, вы ученые! Забирайте их у меня, этих детей, и не морочьте мне башку.
– Пожалуй, так и придется сделать. Мы их заберем.
– Дядя, ты сейчас нас возьмешь? – спрашивает вдруг малыш.
Ребенок вцепился в мой рукав и напряженно смотрит на меня испуганными черными глазами. Девочка тоже следит за мной. Но без видимого оживления. Ей уже известно, что чудес на свете не бывает.
Лично я не собираюсь их брать ни сейчас, ни позже. Я не домоуправление и не детский сад. И потому с некоторым удивлением слышу собственный голос:
– Ну-ка, собирайтесь.
Одну неделю в доме царило веселье. В самом начале было трудновато, в конце – тоже, но в целом неделя была веселая.
Началось с купания, и малыш задал реву – такая игра оказалась для него непривычной, мыло щипало глаза и особенно ссадины от побоев. Но когда я сполоснул его водой и дал ему возможность одному поплескаться в ванне, слезы тут же высохли, и его удалось вытащить на сушу лишь после того, как я объявил, что пора ужинать.
Ужин был для них настоящим пиршеством, так как я извлек все свои запасы, весьма скромные, говоря между нами, – колбасу, брынзу, помидоры и конфитюр, но дети, похоже, давно не видели такой роскоши, они так жадно набросились на еду, что я стал беспокоиться, как бы им не стало плохо. Пришлось объяснять, что и завтра тоже будет день.
Следующее утро ушло на покупку одежды, самой необходимой, недорогой, но малыши радовались любому пустяку и были на седьмом небе (тогда как я втайне наслаждался своеобразным эгоизмом, который мы величаем заботой о ближнем).
После обеда возникли затруднения – мне надо было идти в редакцию, а тащить с собой детей в качестве вещественного доказательства того, что моя миссия выполнена, я не мог. Пришлось отвести их в ближайший парк, дать им ключ от квартиры, мелочь на мороженое и наказ вести себя хорошо.
– Ну, проверил? – спросил Янков.
Я рассказал ему в нескольких словах, что и как, не упоминая о том, как я поступил с детьми. Это едва ли было бы ему интересно.
– Гадкая история, слов нет, – замечает мой шеф. – Это совсем не для печати. Но вот что я решил: мы перешлем письмо в соответствующую инстанцию с предложением заняться этим вопросом районной детской комнате. Тогда никто не сможет обвинить нас в том, что мы оставили сигнал без внимания.
– Раз ты решил…
Наскоро покончив с текущими делами, я попросил разрешения уйти пораньше. На душе у меня скребли кошки – а вдруг на детей напало хулиганье, а вдруг их забрали в милицию или задавила машина?
Они оказались там, где я их оставил. Сидели на скамейке, держась за руки, словно боялись потеряться, и наблюдали, как неподалеку ребята постарше поочередно катались на велосипеде.
– Вы почему не играете? – спросил я.
– А как? – спросила в свою очередь девочка.
– Мы не знаем никакой игры, – уточнил малыш.
– Тогда купите себе по бублику, – велел я, заметив, что в палатке у входа в парк продают только что привезенные бублики.
Получив от меня необходимые средства, дети бросились к палатке. В этот момент Я заметил, что за мной наблюдает поверх очков Димов, устроившийся на противоположной скамейке. Он усмехнулся и кивком подозвал меня к себе.
– Ваши дети? – спросил сосед, когда я подошел.
– Не бойтесь, они у меня временно, – ответил я.
– А чего мне бояться. – Он поднял седые угловатые брови, выражающие легкое недоумение всегда, даже когда они не подняты.
– Шума, – пояснил я, вспомнив историю с дворовыми мальчишками.
– Шума, говорите? Шум – пустяк, с детьми другие заботы, но пускай об этом думают родители.
– У вас были дети?
– Бог миловал! – решительно отрубил Рыцарь. – Жена у меня была. Жена, не жена – это отдельный вопрос. А что касается детей – бог миловал!
– Но ведь дети, говорят, наше будущее.
– Да. Если верить газетам. Или если у вас есть время и вы можете посвятить себя их воспитанию. Только вот у кого в наши дни есть время?
– Тогда давайте поступать, как царь Ирод.
– Ну зачем же так-то! Можно и по-другому. Если это вас интересует.
– Почему же не интересует? – говорю я, убедившись, что дети вернулись на свою скамейку и грызут бублики.
– Что такое, по-вашему, родительская любовь? – спрашивает Димов, глядя на меня поверх очков.
– Известно… родительская любовь.
– Мелкособственническое чувство! – поправляет меня Димов.
И он начал втолковывать мне, что современные родители, как правило, не в состоянии дать детям воспитание. Следовательно, эту функцию должно взять на себя государство. Димов толковал обо всех этих элементарных вещах с таким гордым видом, словно сам их придумал.
– Понимаю, вы за нивелирование индивида, – отважился я заметить.
Он пронзает меня острым взглядом и бормочет себе под нос:
– Ничего не скажешь, хорошо же вы меня поняли! Сосед явно сожалеет, что связался с таким тупицей, как я, но и я теперь тоже сожалею, ибо Димов завел такую многословную апологию общественного воспитания, что сил нет слушать. Подлинное воспитание, воспитание будущего, которое должно обеспечить полный простор для развития индивидуальных способностей и дарований…
Мне приходится выслушать его до конца. Ничего не поделаешь – сосед. Потом я любезно благодарю его за беседу и веду детей домой.
У меня было опасение, что особенно тягостно будет вечерами – ведь я не знал, чем и как занимать своих питомцев, – но тут на помощь пришел телевизор. Сначала я совсем забыл о нем, к тому же я был почти уверен, что он не работает, так как достался мне в наследство от Жоржа, но оказалось, что он вполне исправен, и это просто осчастливило детей, да отчасти и меня самого, поскольку избавляло от непосильной задачи изобретать для них забавы.
Все постепенно наладилось, все было даже лучше, чем я ожидал, за исключением, может быть, спанья: спать приходилось на одной кровати, и, как бы ни была она просторна, втроем на ней было тесновато; к тому же малыш в отличие от своей сестры спал довольно-таки беспокойно, без конца ворочался, пинался и хныкал во сне, вероятно все еще переживая проявления теплой отцовской заботы.
А неделю спустя явилась какая-то женщина и сообщила, что пришла забрать, детей в интернат. Выходит, посланное редакцией письмо не осталось без отклика, и у меня не было никаких оснований возражать. Такой был конец. Он, как и начало, не обошелся без слез.
– Я не хочу уходить! – жалобно захныкал мальчуган, размазывая слезы по круглому, уже пополневшему личику.
– Дядя, а зачем нас забирают? – с недоумением спрашивала девочка дрожащим голосом. – Ты же нас не прогоняешь?
– Как я могу вас прогонять! Да только это не от меня зависит, такой уж порядок.
– Такой порядок, детки, – подтверждает женщина. – Там вы будете с другими детьми, будете вместе учиться, вместе играть… Давайте-ка теперь собирайте свои вещички…
Однако их нисколько не интересовали ни другие дети, ни учение, им явно хотелось остаться здесь, в этой сумрачной комнате, где их никто не обижал, где можно было смотреть телевизор, и малыш продолжал хныкать. Голубые глаза его сестренки тоже стали наполняться слезами, и я пытался поочередно успокаивать то одного, то другого, повторяя, что такой порядок и что они будут часто приходить ко мне в гости, хотя сам в это не верил.
Так что все закончилось слезами и неловкими объятиями, и топот детских ножек слышался мне на лестнице, потом в Темном царстве, затем хлопнула наружная дверь, и все затихло, я снова оказался один в опустевшей комнате, сказав себе, что с моей стороны это была сентиментальная глупость, что после веселого беспорядка в моей квартире детям будет еще труднее привыкать к порядку, который их ожидает. Но ничего не поделаешь, рано или поздно им придется смириться с мыслью, что существует порядок. Хорошо это или плохо? О них будут заботиться, но в строгом соответствии с порядком, и никто не станет их баловать. А как приятно, когда тебя балуют.
С каждым днем все раньше спускаются сумерки. Когда я ухожу из редакции, уже совсем темно, и, проходя по городскому саду, я улавливаю легкий запах влажной земли и хризантем, который напоминает мне об осени и кладбище. И мне приходит в голову, что надо бы сотворить скромную панихиду о покойном друге, после чего я невольно сворачиваю в сторону площади с памятником.
Обычный прием – прикрывать низменный порыв пологом чего-то возвышенного… Дело в том, что я направляюсь к «Софии» не ради усопшего друга, а ради все еще живой, к счастью, Бебы.
Беба, да. Вам знаком этот тип женщины – тонкое лицо и пышная плоть. Я скроена по двум различным журналам, как-то сказала она о себе. Физиономия мадонны и фигура красотки из кабаре – дисгармония, вызывающая повышенный интерес у некоторых мужчин. Ибо сколько бы мы ни воспевали гармонию, нам все чаще приходится убеждаться, что в ней есть и нечто довольно скучное.
Окружение, быт, круг интересов Бебы – все пункты ее характеристики вполне можно было бы переписать из личного дела моей жены. Однако есть все же и различие между ними, и оно в пользу Бебы. Бистра – изящное, тонкое создание с тяжелым нравом, тогда как у Бебы при тяжеловатой фигуре легкий характер. Может быть, потому, что она ничего не воспринимает всерьез, включая и невезение в игре, когда ей приходится раскошеливаться, что иной раз даже с нею случается. Трудно поверить, чтобы у нее были какие-либо серьезные планы, а если и были, то она махнула на них рукой и давным-давно пустила свою жизнь на самотек, считая: какие бы планы человек ни строил, что на роду написано, то и будешь хлебать. Поэтому она пробует заглянуть в тайны своей судьбы, гадая на кофейной гуще и раскладывая пасьянс, но ей никогда и в голову не приходит стать творцом своей собственной судьбы. Такие громкие фразы кажутся фаталисту смешными, а Беба, как всякий солидный игрок, – фаталист по призванию. Используй свои карты как сумеешь, но не забывай, что не ты и не кто-нибудь – сама судьба их тасует.
Еще что? Профессия. Но у Бебы нет профессии. Можно было бы сказать, что она – рантье, но в наших формулярах такая графа не предусмотрена. Бебе ежемесячно присылает определенную сумму ее тетушка, переселившаяся в Штаты. Тетушка имела счастье выйти замуж за богатого заокеанского глупца, который безвременно, а может, и вовремя отдал богу душу. А Беба оказалась единственной родней счастливой старушки.
Словом, тема счастья весьма расплывчата, и, если бы непременно понадобилось развивать ее дальше, пришлось бы упомянуть и Жоржа, который покупает у Бебы чеки для «Корекома» [1]1
Имеется в виду магазин, где товары отпускаются на иностранную валюту. – Прим. переводчика
[Закрыть], покупает импортные товары, а затем сбывает их по завышенным ценам. А судьба – она такая, она как начнет подтасовывать хорошую карту, только успевай ловить счастье; которое может продолжаться довольно долго.
Но в данный момент я не Жоржа отправился искать, а Бебу. Не потому, что я особенно симпатизирую этой даме, а по тем соображениям, что мне неохота возвращаться в пустую квартиру. Кроме того, если ты провел немало времени в холостяцком одиночестве, воображение неизбежно начнет занимать какая-нибудь Беба.
В жизни всегда так: чем ты не дорожишь, то само лезет тебе в руки. Подобным же образом и Беба очутилась в моих руках, точнее, мы, словно по уговору, столкнулись с нею перед кафе, как в прошлый раз.
– Я подозреваю, что ты меня ищешь, – бросает она без лишней скромности.
– Естественно.
– В таком случае ты, наверное, уже решил, куда меня повести.
– Знаешь что, – говорю я, – Бистру мы будем дразнить в другой раз. Сегодня я бы не хотел идти в ресторан.
– А куда?
– Хотя бы ко мне.
– Ни за что на свете, – отвечает Беба. – Терпеть не могу холостяцких квартир.
– Я полагал, что ты более романтична.
– Я не романтична и презираю грязь, простыни сомнительной чистоты и вообще весь этот мужицкий быт
– Тогда пойдем к тебе.
Она окидывает меня суровым взглядом, готовая послать меня ко всем чертям, и твердо заявляет:
– Ладно. Уступаю на сей раз, тем более что ты у меня запрограммирован. Только имей в виду: я иду на это в порядке исключения.
Убранство Бебиной квартиры для меня не новость, но только после того, как я покинул свою квартиру, до меня доходит, что Бистра обставила ее точно по образцу этого интерьера. Это была поистине героическая амбиция моей бывшей супруги, если принять во внимание, что у Бебы все заграничное.
Хозяйка бросила в сторону лиловую курточку своего джинсового костюма и, оставшись в такой же лиловой рубашке, занялась бутылками и орешками.
Я закуриваю, сидя в мягком кресле и стараясь не заглядывать за слегка раздвинутые кулисы рубашки. Еще рано.
– Тут довольно-таки уютно, – рассуждаю я вслух. – В сто раз уютней, чем в любом ресторане.
– Только мне уже становится не по себе от этих домашних рандеву, – возражает Беба, ставя поднос с бокалами на низкий столик. – Не знаю, что у меня за доля такая – везет мне на женатых ослов. И этот, таинственный, как ты его назвал, – его я тоже за это отшила. Он будет появляться с женой повсюду, а я должна ждать его дома и служить для него чем-то вроде тайного гарема. Ненавижу прелюбодеев!
Высказав эти соображения, Беба удаляется, чтобы принести лед. Но вот и с этим покончено, хозяйка усаживается в кресло напротив меня, и снова звучит ее нежный голосок:
– Так что имей в виду: если я тебе понадоблюсь еще когда-нибудь, не вздумай явиться ко мне в шлепанцах.
– Послушай, – предлагаю я, – почему бы нам не сократить процедуру? Все ведь идет к этому.
– Еще чего! Тони, не прикидывайся дурачком, я тебе не Бистра. Если начать «сокращать процедуру», то нам уже пора переселяться на кладбище. Процедура, дорогой мой, тем и хороша, что она тянется. Ты настраиваешься, заводишься, воображаешь. А после остального ты повернешься ко мне спиной и захрапишь.
– Я не храплю.
– Все так говорят… Наливай же!
Я наливаю. Мы выпиваем по два бокала в течение двух часов. Беба любит пить неторопливо. В общем, пускай тянется. Процедура. Она выражается главным образом в беседе, содержание которой – сплетни. Я давно ничего не слышал о наших общих знакомых, что, по мнению моей дамы, просто неприлично. Однако есть в этом и плюс: какой был бы смысл заниматься пересудами, если бы мне все было известно?
Информация обильная, хотя и однообразная. Кто с кем встречается да кто кому наставляет рога. Вечные страсти.
– Бистра потирает руки, представляя, как ты переживаешь, – ввернула Беба, исчерпав свой репертуар.
– Наоборот, я счастлив.
– Уж прямо-таки счастлив!
– А почему нет? Сделал добро двум людям, не считая себя.
– Ты в этом уверен?
– Человек ни в чем не может быть уверен. У меня опасение, что Жорж не очень-то доволен.
– Почему? – спрашивает она, остановив на мне испытующий взгляд.
– Да потому, что он не столько к Бистре льнет, сколько к тебе.
– А ты хитрец! – Беба грозит мне пальцем. – Прикидываешься рассеянным, а сам все видишь.
– Если б видел, мне было бы ясно, почему ты его отшила. Ты ведь женщина не меркантильная.
– Я не меркантильная, Тони, но у меня принцип: не путать удовольствие с делом. И потом, от Жоржа удовольствие…
– Ужас как тебе идет эта лиловая блузочка, – замечаю я безо всякой связи. – Одного не могу понять…
– – Опять что-нибудь выдашь?
– Тебе в ней действительно тесно или это всего лишь обман зрения?
– Я не иллюзионистка, мой мальчик. У меня все настоящее, – отвечает Беба с присущей ей скромностью.
«Повернешься ко мне спиной и захрапишь…» Это не совсем так. Если на то пошло, Беба засыпает первая. Еще одно очко в ее пользу: она не из тех чересчур горячих, как, например, Бистра: сначала еще держит себя в узде, но потом страшно утомляет, совсем как в жаркий день, когда с утра ты говоришь, какой славный день, но жара усиливается, и к середине дня уже понимаешь, что все хорошее имеет свою плохую сторону. Когда путь долог, зной переносить труднее.
Антоний и Клеопатра… Тони и Беба… Нет, такой опасности не существует…Достоинство этой женщины именно в том, что она не висит над тобой точно дамоклов меч. Она слишком занята, чтобы дорожить чем бы то ни было. И когда утром, угостив чашкой кофе, она провожает меня, то не спрашивает, когда мы увидимся, она говорит только: будет время – звони. Словом, здравствуйте и до свидания, как принято у воспитанных людей.
Вернувшись домой, я вдруг понимаю, что моя уединенная квартира начинает меня угнетать. И дело тут не в том, что у меня нет ни богатых штор, ни импортных обоев, как у Бебы. Свою орешину я не променял бы ни на какие обои и драпри, хотя чувствую, что темная ее зелень говорит о близости осеннего заката. Меня гнетет отсутствие детей. Я будто вижу их стоящими на нумерованных местах, вижу весь этот казенно налаженный быт и испытываю угрызения совести. Смутное чувство вины, знакомое с детских лет.
Бывает, иной раз я оборачиваюсь назад, в прошлое, и пытаюсь подытожить его – просто так, чтобы посмотреть, что получится в результате, и выходит, что ничего не получается. Какой-то винегрет из мелочей. Горстка случайностей, беспорядочно всплывающих в памяти. Надо еще больше углубиться в прошлое, убеждаю я себя, надо вернуться к самому-самому раннему, откуда берет начало все последующее. Может быть, именно самое раннее способно дать объяснение всему.
Однако самое раннее ничего не объясняет, потому что это всего-навсего хаос. Я вижу себя в каком-то темном, тесном и низком помещении согнутым вчетверо, словно сжатым со всех сторон, как будто воспоминание вернуло меня в утробу матери, но я не в утробе матери, а в ее объятиях, – бомбоубежище, все вокруг нас сотрясается, а где-то над головами рвутся бомбы. Охваченный страхом, я готов в диком порыве бежать куда глаза глядят, но бежать некуда, и все вокруг так давит меня, что, пытаясь спастись, я зарываюсь глубже в материнские объятия. Меня охватывает страх, но не потому, что где-то снаружи рвутся бомбы, а потому, что в меня вселился страх матери, бессвязно повторяющей вполголоса: «Пришел нам конец. Господи спаси…» Она повторяла это до тех пор, пока вдруг почти у самого моего уха не послышался шепелявый шепот: «Не учи господа, что ему надо делать! Лучше скажи: господи, да будет воля твоя!…»
Всего какой-то миг, не связанный ни с предыдущим, ни с последующим, – таким кажется мне то далекое воспоминание о хаосе. Потом я вспоминаю хаос более позднего времени. Я вижу себя на руках у отца – наверное, мы с ним были на матче. Люди хлынули к выходу, мы находимся в самом центре необъятной толпы, которая сжимает нас с такой ужасающей силой, что мне кажется, будто слышен треск человеческих костей. Отец старается держать меня как можно выше, но он низкорослый и худощавый, и руки у него, видимо, совсем ослабли, потому что он все время кричит беспомощно: «Граждане, осторожней! Задавите ребенка!» Однако никто ничего не слышит, никто ничего не в состоянии сделать – каждого толкают, на каждого наваливаются идущие сзади, и я чувствую, как держащие меня руки дрожат в изнеможении и вот-вот уронят в это жуткое человеческое море, где от меня останется лишь мокрое место, но вдруг меня подхватывают какие-то другие руки, длинные и могучие, – руки парня, настоящего богатыря, и он спокойно и уверенно несет меня к выходу.
За этого молодого богатыря я иногда молился перед сном – когда я был маленьким, тетка тайком учила меня молитвам, а позже, когда я подрос и больше не молился, мне случалось и проклинать его: ведь, не подхвати он меня на руки, моя жизнь тогда кончилась бы в один миг и ничего случившегося потом просто бы не было.
Убежище – хаос далекого прошлого, толпа – хаос внешнего мира, но в доме существует порядок. Этот порядок создан взрослыми людьми, и он не всегда мне понятен. Однако даже при всей его строгости и незыблемости случается, что и в него проникают микробы хаоса. Так, много лет назад у моей матери стал расти живот; поначалу это не бросалось в глаза – она всегда была грузной, вес ее был намного выше нормального, – но потом живот сделался таким огромным, что я начал задавать неприличные вопросы, на которые моя тетушка отвечала: ты еще маленький, тебе этого не понять, но ты должен радоваться – скоро аист принесет тебе братика.
Эта новость вызвала у меня целую лавину новых вопросов, на которые взрослые не склонны были отвечать, и я зажил с мыслью о скором появлении некоего улыбающегося человечка, который представлялся мне в виде живой куклы; воображение мое уже рисовало, как я вожу улыбающегося человечка за руку, как показываю ему наш двор, и тайный лаз в соседский сад, и свои маленькие сокровища.
Потом мама вдруг исчезла, и пришло сообщение, что аист и в самом деле принес мне братика – точнее, сестренку: в последний момент (вероятно, в спешке) вместо братика мне послали сестренку. Для меня это не имело значения, но, когда меня пустили наконец в спальню, где снова появилась мама, и мне было позволено приблизиться к люльке, чтобы я мог увидеть красивого маленького человечка, единственное, что я смог сделать, – это заплакать:
– Но она страшная!
Она и в самом деле была неимоверно страшная, эта долгожданная сестренка, лицо ее было все в морщинах, как у старухи, неприятное, с лиловыми губами и лиловыми веками. Да, у ребенка были лиловые губы и веки, дышал он трудно, с какими-то едва уловимыми хрипами, и даже месяца не прожил, но, когда я узнал, что его уже нет, я воспринял это как еще одно проявление хаоса в условиях строгого домашнего порядка.
– Почему она умерла? – спросил я у тети.
– Из-за тебя… Ты не хотел, чтобы она у нас была. Так к моему разочарованию прибавилось и чувство вины. Увидеть безобразное – это, наверное, большая вина. Вина и страдание.
Вопреки отдельным вспышкам хаоса домашний мир оставался миром порядка, который всячески поддерживала святая троица – мама, папа и тетя. Мне все кажется, что мама с тетей существовали с незапамятных времен, а вот отец появился значительно позже, потому что, как до меня потом дошло, он сидел в тюрьме и вышел из нее только Девятого, и я довольно отчетливо вспоминаю его появление: меня позвали со двора, а в кресле-качалке сидел какой-то незнакомый и не очень приветливый человек, я даже не обратил на него внимания, приняв за случайного гостя, и, верно, никогда не стал бы обращать на него внимания, если бы мама не сказала:
– Ну подойди же к отцу! Разве ты не догадался, что это твой отец?
Гость смотрел на меня и слегка улыбался, но я уперся, не желая к нему идти, так что улыбка на его худом лице постепенно угасла и больше не появилась – даже когда маме все-таки удалось подтащить меня к креслу-качалке.
Мне не повезло с отцом с самого начала: то ли я вообще был стеснительным, то ли он казался мне совершенно чужим, ничуть не похожим на того, что мне показывали на фотографии – красивый мужчина держит под руку красивую улыбающуюся девушку, мою мать.
Моя мать с ее полным лицом и тяжелым телом тоже была непохожа на подретушированный образ, увиденный на фотографии, но к ней я привык. А этот неожиданно появившийся человек был совсем чужой, и мне было непонятно, почему я должен его любить, такого молчаливого, холодного, нахмуренного, – казалось, он страдает от зубной боли, не очень сильной, но не унимающейся.
В ранние годы мною занимались мать и тетка. Мать была доброй феей, а тетка – злой. К сожалению, заботы матери были сосредоточены не столько на мне, сколько на кухонных кастрюлях. Может быть, она внушила себе, что единственное ее дарование – кулинарное искусство, и ей хотелось убедить в этом отца и тетку. Свою возню на кухне мама начинала, как только прислуга возвращалась с базара; охая и вздыхая, бралась она за кастрюли и сковороды, но, поскольку кулинарные таланты были чистейшей ее иллюзией, ей приходилось маскировать их отсутствие, и она чересчур щедро сдабривала кушанья всевозможными приправами, главным образом пряностями и лавровым листом. Их одуряющий запах так действовал, что можно было съесть целую порцию, не подозревая, какую ты поглощаешь бурду.
Толстая добрая фея была слаба здоровьем – она страдала от нарушения обмена веществ (или, как она сама деликатно выражалась, «от нервного сердца»), вечно глотала всевозможные таблетки, сосредоточенно отсчитывала валерьяновые капли, а после тяжелой операции утренней стряпни и не менее утомительной процедуры поглощения ее укладывалась на кушетку в гостиной, не способная больше ни на какую другую работу до следующего утра.
И все же она оставалась доброй феей, потому что вопреки строгому запрету отца иногда совала мне какую-то мелочь, а если я был чем-то обижен или огорчен, я все еще находил убежище в ее мягких объятиях.
Моя тетушка тоже была женщина одаренная. У нее были хорошие данные истерички (врожденные или приобретенные – не имеет значения), но по крайней мере она это сознавала и изо всех сил старалась держаться на грани спокойствия, потому как стоило ей потерять равновесие, и она запросто могла сорваться в бездну; однажды в подобных обстоятельствах тетка перебила весь семейный сервиз китайского фарфора, того старинного китайского фарфора, который производится в Вене и стоит баснословных денег.
В пору моего безмятежного детства, сам того не понимая, я был для моей тетушки главным источником раздражения, поскольку в основном именно ей приходилось мной заниматься. Она без конца досаждала мне своими командами: «Ногти постриги», «Смени носки», «Садись заниматься»; если же я вел себя хорошо, она вознаграждала меня не менее «приятными» ласками: крепко прижимала меня к себе, гладила своей тощей нервной рукой, от которой противно пахло валерьянкой. Таким образом, трудно было решить, как мне выгодней – вести себя хорошо или вести себя плохо. Одно я твердо усвоил: нельзя безобразничать сверх меры, чтобы не вывести тетушку из терпения, потому что, когда такое случалось, она приближалась ко мне с тем напряженным выражением, которое появляется у каждого из нас, когда мы повторяем про себя: «Спокойно, спокойно…» Впрочем, она повторяла это не про себя, а вслух, обращаясь, конечно же, к матери: «Спокойно, Веса, не надо расстраиваться», хотя мать, пребывая в обычном своем летаргическом состоянии, и не думала расстраиваться. «Не надо расстраиваться. Веса», – повторяла тетушка, привлекая меня к себе, чтобы оградить от материнского гнева, и улыбаясь мне, хотя это больше походило на оскал, нежели на улыбку. «Зачем расстраиваться?» – убеждала тетушка, и в это мгновение как бы невзначай щипала меня (ей было решительно все равно, куда), и щипала так зверски, что у меня темнело в глазах. Я издавал истошный крик и, отбиваясь кулаками, вырывался из ее объятий, рискуя оставить клок своего тела в этих безжалостных костлявых пальцах, похожих на клещи.
Впрочем, на людях тетушка твердо отстаивала мнение, что детей не следует наказывать, ибо проказы их – пустяки, из-за которых не стоит расстраиваться; в ответ я, при всей своей наивности, возражал плачущим голосом: «А зачем же ты меня щиплешь?», не подозревая, конечно, о том, что с ее стороны это были вовсе не щипки, а отчаянные попытки ухватиться за что-нибудь, лишь бы не рухнуть в разверзающуюся перед ней бездну истерии.